Можно ли было спасти Ольгу? 5 глава




Теперь всем ясно, почему перед нашим отпуском были объявлены только пятьсот восемьдесят фамилий астронавтов, а не шестьсот. Ясно, кто эти “неизвестные” двадцать.

А мне‑то казалось раньше, что двадцать пустых мест увеличивают шансы Марата!

Один из двадцати новичков – высокий, темноглазый и черноволосый инженер‑механик Бруно Монтелло – торчит целыми днями не в механической мастерской, а у нас, в киберлаборатории.

– Почему ты обходишь свою мастерскую? – как‑то поинтересовался я.

– Там все знакомо, – ответил Бруно. – Я уже работал на лучших заводах. А в вашей лаборатории знаю еще не все. Однажды перед обедом Бруко сказал мне:

– В этом “Малахите” слишком спокойная жизнь. Тут, кажется, никогда ничего не случается. У вас и раньше так было?

– И раньше, – ответил я. – Здесь умные руководители. Они умеют предвидеть.

– На Земле, может, и так, – согласился он. – Но на другой планете даже самый умный не способен предвидеть всего. Там обязательно что‑то будет случаться. А мы не готовы к неожиданностям.

– Нас два года только к этому и готовили, – возразил я. – Мы вроде умеем все, что должен уметь человек во враждебной природе.

– Враждебной там будет не только природа. – Бруно печально усмехнулся. – Разве ты забыл о том сожженном острове?

– Конечно, нет! – ответил я. – О нем никто не забывает. Просто о нем бесполезно говорить.

Эту тайну планеты Рита наши астронавты так и не разгадали. Они только обнаружили ее и привезли с собой на Землю.

На дикой планете, населенной людьми, не знающими ни металла, ни колеса, ни земледелия, был обнаружен большой, пустынный, удаленный от материков остров, засыпанный радиоактивным пеплом. Только громадные одиночные кусты буйной травы растут там. И ничего больше.

Наши астронавты не спускались на остров, потому что радиоактивность его почвы очень велика. Но специальными зондами были взяты образцы пепла.

И он был исследован в лаборатории космического корабля “Урал”.

К сожалению, пепел рассказал немногое. Стало ясно, что взрыв на острове произошел за триста восемьдесят лет до появления “Урала” возле Риты. Взрыв был вызван неизвестным на Земле естественным изотопом урана, обладающим чрезвычайно стойкой радиоактивностью.

Потому‑то, даже спустя сотни лет, на острове так и не появились ни животные, ни птицы. Одна лишь трава приспособилась к высокому уровню радиации.

Очень многие сделали из этого вывод, что на Рите, как и на Земле, такого естественного изотопа урана нет. Иначе животный мир Риты приспособился бы к нему.

Почему произошел тот страшный взрыв – неизвестно. Это так и осталось тайной далекой планеты.

На Земле высказывались десятки различных гипотез о причинах взрыва. Но все они остались лишь гипотезами. Чтобы проверить любую из них – надо лететь на Риту.

Конечно, мы полетим туда не ради того, чтобы проверять гипотезы.

Однако и загадочным островом нам придется заняться. Хотя бы уже для того, чтобы не было больше сожженных островов.

– А ты не связываешь тот остров с людьми? – спросил Бруно.

Я пожал плечами:

– Слыхал и такую гипотезу.

– Чужую и я слыхал... – Бруно усмехнулся. – А своя у тебя есть?

– Не люблю заниматься бессмысленным. Ведь на Земле все равно ничего не докажешь.

– Это не так уж бессмысленно. Разумная догадка позволяет к чему‑то подготовиться... А нас наверняка ждут не только враждебная природа и не только атомные неожиданности...

– Ты имеешь в виду враждебность аборигенов, старина? – спросил подошедший к нам Али.

– И не только аборигенов, – ответил Бруно. – Я имею в виду еще и нас самих.

– Ха‑ха‑ха! – Али смеялся громко, в полный голос. – Уж не думаешь ли ты, что мы способны рубить друг другу головы?

– До этой гениальной идеи я как‑то еще не дошел! – Бруно улыбнулся широко, открыто. – Но и такой идиллии, как в “Малахите”, не будет. Мы не раз будем рычать друг на друга, старина!

– Я рычать не буду! – Али сказал это, гордо подняв голову. – Я не лев! Я человек! Я художник!

– Я тоже не собираюсь рычать! Но меня могут заставить.

– Кто?

– Не “кто”, а “что”. Обстоятельства!

– Обстоятельства создаем мы! – Али сжал кулак. – Они у нас вот где! Обстоятельства будут зависеть от нас!

– Я неплохо изучал старуху‑историю, – Бруно снова улыбнулся. На этот раз – снисходительно. – Так, как думаешь ты, Али, думали многие, кто начинал большое дело. А потом обстоятельства выходили из‑под контроля. У них есть такое грустное свойство – выходить из‑под контроля. И люди делали не то, что хотелось, а то, что диктовали обстоятельства.

Али прищурился.

– Если так думаешь – зачем летишь?

– Риска хочу! – откровенно признался Бруно. – На Земле негде стало рисковать. Почти все безопасно. А рисковать на спутниках Урана ради килограмма европия – не хочется, мелко. Рисковать – так по‑крупному!

– Это как‑то не так... – Али задумался. – Отдает авантюризмом.

– Ничуть! – Бруно возразил очень спокойно. По‑моему, он вовсе не обиделся. – Каждый мужчина должен рисковать в молодости. Если он не хочет рисковать, он болен. В старину это сглаживалось армией – военная служба была сплошным риском. А когда не стало армии – посмотри, кто осваивал Солнечную систему! Разве старики? И ты чувствуешь то же, что и я. Поэтому летишь! Просто ты над этим не задумывался.

“Удивительно! – мелькнуло у меня. – После гибели отца мама говорила почти то же самое!”

– Если хочешь познать самого себя – говори с Бруно! – громко и нарочито высокопарно произнес Али. – Давай завтра говорить весь день! Я хочу познать себя! Сто тысяч лет человек не может себя познать. Я буду первый!

– Мальчики! Мы ждем вас. Обед на столе. Из дверей столовой выглянула румяная, “беленькая” Аня, жена Али.

Обед, видно, давно уже ждал нас.

– Идемте! – Али махнул рукой. – Когда зовут жены – сопротивление бесполезно!

 

На Третьей Космической

 

...Я не хочу улетать! То есть я даже хотел бы – только не навсегда. Кажется, все тело мое протестует против этого “навсегда”.

Уже десять дней мы живем на Третьей Космической. Еще четыре дня карантина – и посадка. Еще четыре дня – и громадная голубая Земля наша начнет удаляться, исчезать и исчезнет для нас.

Пока она здесь, рядом. Каких‑нибудь дня два в космическом лифте или два часа в ракете – и можно ходить по сибирской земле, дышать острым, холодным таежным воздухом, лепить снежки горячими руками... Пока что мы дома.

Еще можно сказать два слова, всего два слова – “не хочу” – и тебя немедленно отправят на Землю, и никто не упрекнет, и можно будет вернуться домой или улететь в Африку, Антарктиду, на стройки Австралии – куда угодно. Земля велика, и дела на ней много.

Всего два слова...

Но я не скажу их.

В дни карантина мы мало занимались – только по утрам нам читали лекции о самых последних достижениях техники и различных наук. Так сказать – давали сливки.

Часами мы торчали в зале стерео, где с обеда до вечера шли самые новые фильмы мира. Во всех наших холлах лежали на столах громадные альбомы старинных репродукций. Кажется, все лучшее из крупнейших музеев планеты было собрано здесь. А никто из нас не мог похвастаться тем, что побывал во всех музеях. И поэтому многие старались наверстывать на прощание – часами листали альбомы.

Впервые за два года у нас было столько свободного времени. Может, нам специально дали эти полупраздные дни, чтобы мы могли спокойно подумать?

Раньше мы должны были прежде всего запоминать. Чтобы там, на Рите, побольше уметь.

Теперь мы должны думать, чтобы слабые вовремя отсеялись.

Сказать два слова – и тебя оставят. И никто никогда не упрекнет.

Только сам себе станешь противен и никогда потом и нигде не найдешь места.

Вчера ночью Бирута призналась, что чувствует то же, что и я.

– Сашка, – сказала она. – Просто не знаю, что со мной. Конечно, я полечу! Ты не бойся! Но меня пугает слово “навсегда”. Я так завидую тебе! Ведь ты по‑настоящему хочешь лететь! Как я раньше...

Я усмехнулся. И не стал рассказывать ей, что чувствую то же самое. Веселенький бы разговор тогда получился!

– Ах, Сашка! – продолжала Бирута. – Если бы можно было хоть когда‑нибудь вернуться! Хоть под старость! Хоть ненадолго! Как легко было бы лететь! Может, с нами просто жестко поступили? Может, нас надо было обмануть? И тогда мы улетали бы весело, беззаботно...

– А потом проклинали всех и вся? – спросил я. – А потом стали бы ненавидеть Землю за то, что она нас обманула? Это, по‑твоему, было бы меньшей жестокостью?

– Ты прав, конечно... – Бирута вздохнула. – Если бы ты мог еще хоть иногда управлять моими мыслями!..

Она быстро уснула и совсем по‑детски сопела мне в плечо, а я не спал долго и все думал, что, слава аллаху, не я один такой урод. Может, всем не хочется? Может, это нормально – что человеку невыносимо больно навсегда покидать родную планету?

Мне очень хотелось поговорить с мамой. Но я боялся. По крайней мере, сейчас. Боялся повлиять на ее решение. Она сама решила лететь. И я, конечно, был очень рад. Но никогда не позволил бы себе уговаривать ее. Или отговаривать. Как она и отец не позволяли себе этого со мной в последние годы.

Я видел, что маме очень трудно. Труднее, чем кому‑либо из нас. И все‑таки каждый должен пережить это в одиночку.

После ночного разговора с Бирутой я уже был уверен, что все наши ребята решают сейчас эту мучительную, эту последнюю земную проблему. Последнюю – если летишь. И первую – если остаешься.

Однако наши повседневные разговоры были обычными:

– Ты слыхал вчера по радио, что опыты Фризье прошли удачно?

– Слыхал? Ну и что?

– Как что! Телепатический мост между Парижем и Мельбурном! Нам бы с тобой такого Фризье!

– А на кой он нам? Мы там все будем в куче! Достаточно и радиофонов!

– Вот утащат тебя аборигены в свою пещеру – и тогда вспомнишь Фризье! Будешь звать его вместо мамы!

– Не буду! Телепатия всегда была только опытами. И всегда только опытами останется. Никому неохота подставлять свои мозги для постоянного заглядывания...

–...Ребята! Кто взял мою “Греческую мифологию?” Я же ее не дочитал!

– Не грусти! На месте изучишь! Возьмешь себе в переводчицы ритическую жрицу...

– Бери уж сразу эротическую – чтоб полезное с приятным...

– Ребята – я серьезно!

– А какой чудак серьезно изучает сейчас греческую мифологию? Сорок лет проспишь – все забудешь.

– И потом у них все наоборот. Вместо Зевса – Афродита. На ритянском Олимпе еще наверняка матриархат...

–...Вот гляжу на эти репродукции и думаю: ведь сейчас люди красивее. Намного красивее, чем в старину!

– Естественный отбор, дружище! Некрасивому сложно жениться. Некрасивой трудно выйти замуж. Вот и потомства у них маловато. Читай древнего мудреца Дарвина. Он открыл это за четыреста лет до тебя. Так что Нобелевскую ты не оторвешь!

Однако и в этот обычный бодрый “треп” однажды прорвалась тревожная струя:

– Ребята! Слыхали? Утром Ральфа Олафссона отправили на Землю!

– Сам просил?

– Галлия его не выдержала. Она просила.

– А ты откуда знаешь?

– Радисты сказали. За завтраком объявят.

– Жаль парня. Не виноват, а остается.

– Не ту жену выбрал...

– Кого‑то вместо них пришлют?

– По алфавиту...

К вечеру в столовой Третьей Космической появляются Марат и Ольга Амировы. Марат бледен и как‑то очень смущенно принимает поздравления. Конечно, он рад, но, видимо, стыдится показать свою радость. Ведь причина ее – беда товарища. Все‑таки незавидно положение дублеров! Ложное какое‑то положение. Сиди и жди – кто струсит? кто не выдержит? кто заболеет?

Впрочем, другие дублеры, сидящие в карантине на Земле, сейчас наверняка смертельно завидуют Амировым и даже их смущению в нашей столовой.

После ужина Марат отводит меня в сторону и вынимает из кармана маленький конверт.

– Просили передать, – говорит Марат. – Если я поднимусь, конечно... Почте не доверили.

Марат улыбается. Чуть заметно, краешками губ.

– Лина? – сразу догадываюсь я.

– Да. Прилетала перед началом карантина. Я остаюсь один и разрываю конверт. В нем – коротенькая записка:

 

“Счастливого пути, Сандро! Спустишься на Риту – вспомни меня. Я буду уже старушкой, но мне очень хочется, чтобы ты меня вспомнил.

Линка‑неудачница”.

 

Все‑таки я свинья! Совсем не думал о Лине в последние месяцы. Даже не вспомнил ни разу!

...Многие ждут, что в этот вечер нас соберут для серьезного разговора командиры корабля Федор Красный и Пьер Эрвин.

Но нас никто не собирает. Все идет так же, как шло раньше. Будто ничего не случилось.

Потом только до меня доходит: о чем можно говорить с нами, если сбежавших уже нет? Ведь собрать нас для разговора – значит, оскорбить подозрением...

Честно говоря, я предполагал, что не выдержит Женька Верхов. Однако Женька, видно, крепче, чем я думал.

Мы держимся с ним сейчас холодно‑дружески. Здороваемся, улыбаемся, даже иногда шутим. А что тепла нет – кому до этого дело?

Я с удовольствием не общался бы с ним совсем. Но это невозможно. Тогда кому‑то из нас придется остаться.

Если бы я был уверен, что оставят Женьку, – давно обнажил бы наши истинные отношения. Потому что на Рите Женька будет очень опасен – это я точно знаю.

Но оставить могут и меня. И тогда Женька будет на Рите еще опаснее. Потому что никто не ждет от него подвоха.

Сейчас у меня, пожалуй, не меньший технический авторитет, чем у Женьки. Мои радиофоны с запоминающим устройством уже давно в производстве. И мы увозим с собой первую партию таких аппаратов. И об этом тоже говорили по радио, сообщали в газетах.

Я легко мог бы усилить шум, передав любому местному промышленному управлению свои коробочки эмоциональной памяти с обратной связью. Но я все тяну. Лишь в последний день, перед самой посадкой в корабль, я передам их радиотехникам Третьей Космической. Пока будут проверять мои коэмы – мы улетим.

Две коэмы я беру с собой. О них не знает никто, кроме Вируты. Но, по‑моему, они не скоро понадобятся на Рите.

Сейчас, в последние дни, мне начинает казаться, что все эти коэмы, “поминальники” и прочая дребедень – мальчишеские забавы, которым я придавал слишком большое значение. Сейчас надвигается что‑то огромное, важное, несоизмеримое с тем, чем мы жили до сих пор.

Такой ли я, какие нужны в этих новых условиях? Может, это вовсе не для меня? Ведь, к сожалению, я далеко не лучший образец человеческой породы.

Гожусь ли я для того, на что замахнулся?

...На следующий вечер Бируте передают конверт, и я вижу, как она читает письмо на другом конце холла, в кресле, а потом прячет конверт в карман.

Наверно, письмо от матери. Как и сама Бирута, ее мать очень любит писать и получать письма.

Но обычно Бирута рассказывает мне, что пишет мать.

А в этот вечер она не говорит ничего.

И поэтому мне начинает казаться, что письмо – не от матери.

Впрочем, чему тут удивляться? Были же у Бируты друзья до “Малахита”. И, может, не только друзья. Я никогда не спрашивал ее об этом, потому что не ревную к прошлому, как часто, к сожалению, ревнует сама Бирута. Но если я мог получить прощальную записку от Лины, то почему не может получить от кого‑то письмо моя жена? И если я, щадя ее нервы, уничтожил записку и ничего не сказал о ней, то почему Бирута не может сделать того же?

Все равно ведь прощальные записки никогда ничего не меняют. Ничегошеньки!

 

11. Прощай, Земля!

 

 

Сегодня уходим мы в даль,

В безбрежную даль – навсегда.

К тебе не вернемся, Земля!

Твои не увидим поля!

Твои не увидим леса!

В твои не заглянем глаза!

 

Я даже не знаю, откуда доносится аккомпанемент. Кажется, музыкой наполнен воздух, ее отдают нам стены, и потолки, и черные большие окна Третьей Космической.

Еще вчера эту мелодию неуверенно наигрывали тонкие длинные пальцы Розиты Гальдос, а мы спешно подбирали последние слова и еще не знали, выйдет или не выйдет у нас прощальная песня.

А сегодня мы поем ее – в шестьсот здоровых молодых глоток. Поем и идем по гнутым коридорам Третьей Космической к дверям своего корабля. И мелодия, которую вчера еще знали только мы, сейчас звучит над всей планетой.

Не думай, что весело нам, Не думай, что очень легко По дальним и чуждым мирам Бродить от тебя далеко.

Мы поем это и улыбаемся, и бодро идем вперед. Мы знаем, что десятки телеобъективов глядят на нас из стен и потолков коридора, десятки микрофонов слушают нас. Это глаза и уши Земли. Она видит и слышит нас и молча прощается с нами.

К тебе мы пришлем наших внуков. Прими их как внуков своих. Как нас перед вечной разлукой, В морях искупай в голубых, На пляжах погрей золотых.

Это Бирута написала про моря и пляжи. Это ее строчки. Это наш с ней отпуск звучит в прощальной песне.

Мы идем не толпой. Идем шеренгами. Чтобы всех было видно. Ведь каждого кто‑то хочет увидеть на Земле. Ведь с каждым кто‑то хочет проститься. Хотя бы молча.

Мы улыбаемся и поем о наших будущих внуках, которых вчера только выдумали и над которыми – чего скрывать? – кое‑кто еще вчера смеялся; какие, к лешему, у нас внуки?..

 

Их путь будет горьким и трудным,

Но им ведь не выбрать другой.

И в праздник,

И в будни –

Всегда они будут с тобой,

Прекраснейший шар голубой, –

Всю жизнь они будут с тобой.

 

Почему‑то снова вспоминаю я Таню. Конечно, она видит меня и прощается. А я не могу с ней проститься. Не могу крикнуть: “Прощай, Таня!”, хотя и знаю, что она услышит.

Так мы решили вчера – никаких криков, никаких индивидуальных прощаний! Только песня! Лишь песней мы прощаемся с Землей! И еще улыбками – сколько угодно улыбок!

Мы хорошо помним прошлый отлет. Помним истерические женские крики в этих же коридорах – “Прощай, мама!”, “Прощай, мамочка!”. И заплаканные лица на экранах телевизоров. И опухшие от слез глаза возле экранов.

Мы не хотим этого. Пусть нас запомнят улыбающимися! Пусть останется на Земле наша песня! И пусть доживет она хотя бы до следующего корабля, до следующих шеренг молодых астронавтов в зеленых костюмах.

Мы идем долго. Почему‑то очень длинны сегодня коридоры Третьей Космической. За время карантина мы привыкли к ним, и они казались вовсе не такими длинными. А сейчас идешь – и конца нет.

Я держу руку Бируты и незаметно глажу ее тонкие, холодные пальцы. И она отвечает мне такими же незаметными для всех движениями пальцев.

Мне хочется хоть этой робкой лаской успокоить жену. Ей тяжелее, чем мне. Ее родители далеко, и она уже никогда не увидит их. А моя мама среди нас.

Мы вообще слишком спокойно, как что‑то должное, принимаем отчаянную смелость наших молодых жен. Совсем не женскую смелость.

Нам бы молиться на них. А мы над ними подтруниваем. Даже иногда ссоримся с ними.

Чего бы стоила вся эта затея с планетой Рита, если бы не летели женщины? Что вышло бы из этой затеи?

Все ближе широкие двери нашего корабля. Вот уже они видны впереди. Вот уже исчезают в них первые шеренги нашей длинной зеленой колонны.

Мы знаем, что за этими дверьми. Нас водили по кораблю во время карантина и показывали каждой паре ее маленькую, тесную каюту, в которой нет ничего лишнего.

У нас с Бирутой каюта 147. На втором этаже, в конце левого коридора. Мы уже сами, без экскурсии, были там вчера и разложили по шкафчикам немногие свои вещи, и теперь хоть с закрытыми глазами найдем на корабле эту каюту.

А у мамы – специальная одноместная каюта 17, возле рубки. И маму, в отличие от всех нас, решено не отогревать и не будить в пути на дежурство, если, конечно, в ее медицинской помощи не будет самой крайней нужды. Поэтому за сорок лет анабиоза мама должна помолодеть почти на три года. А каждый из нас помолодеет на два года, потому что спать мы будем не все сорок лет ракетного времени. По сто дней каждый из нас будет дежурить на корабле.

Мне сейчас почти девятнадцать лет. А когда прилечу на Риту, буду чувствовать себя семнадцатилетним. И в то же время должен помнить все, что знаю сейчас.

А по другому отсчету, по ракетным часам, мне будет тогда уже около шестидесяти. А по земному времени – около ста двадцати.

Мои школьные друзья и Таня – моя Таня! – уже будут прадедами и прабабками в то время.

А я только начну жить.

Все ближе и ближе широкие двери, выйти из которых можно лишь на другую планету. Все ближе последний наш земной порог. Весело перешагивает его шеренга за шеренгой. Как будто этот порог – самый обычный.

Вот и наш черед. Вот и мы с Бирутой шагаем через него.

 

Перед сном

 

Мы долго суетимся и бегаем по кораблю. Не сидится в тесных клетушках.

Зачем‑то мы спешим с Бирутой к рубке, чтобы проститься с мамой. Мы уже простились с ней на Третьей Космической и пожелали друг другу хорошего сна, но вот теперь бежим по коридорам, и кого‑то толкаем, и обо что‑то стукаемся. И видим, что другим тоже не сидится в каютах.

Маму наше появление ничуть не удивляет. Она словно ждала нас. И мы снова прощаемся и желаем друг другу хорошего сна.

А потом бежим по коридорам обратно.

Когда, тяжело дыша, мы вваливаемся в свою каюту, Бирута запирает дверь и прижимается ко мне.

– У нас осталось так мало времени! – говорит она.

Она права. Скоро старт. И с ним – первая перегрузка, которая намертво прижмет нас к койкам. И за ней – сон. Полное небытие на двадцать лет. Лишь в середине пути настанет наша очередь дежурить, и нас с Бирутой отогреют и разбудят. Лишь через двадцать лет!

Мы целуемся на прощание долго и сладко, как, наверно, не целовались с тех первых весенних вечеров в “Малахите”.

А потом я щелкаю выключателем, и в полной темноте все на свете уходит от нас далеко‑далеко, и остаемся только мы вдвоем, и наши горячие молодые тела, и наше частое дыхание, и наши бешено стучащие сердца...

Нас приводит в себя громкий голос Пьера Эрвина, который доносит радио:

– Объявляется десятиминутная готовность! Всем астронавтам – занять места в своих каютах! Всем посторонним – немедленно покинуть корабль! Повторяю...

– Давай посмотрим на Землю! – тихо говорит Бирута. Я поднимаюсь и включаю наружную телелинию.

Бирута подходит сзади, обнимает меня и трется носом о мое плечо.

– Мне хорошо с тобой, Сашка! – говорит она. – Мне удивительно хорошо с тобой!

– Мне – тоже!

Я оборачиваюсь и сжимаю ее упругое тело. Потом она глубоко, облегченно вздыхает и слегка отталкивает меня от маленького окошечка телевизора.

– Подвинься, медведь! Дай проститься! Мы глядим на громадный голубой шар родной планеты. Последний раз. Последние минуты!

– Мы даже не увидим ее издали, – тихо говорит Бирута, и на глаза ее накатываются слезы. – Все‑таки это жестоко!

Да, через несколько минут мы ляжем на свои койки и уже не встанем. У нас жестокий рейс. Не до эмоций.

– Объявляется пятиминутная готовность! – снова раздается в динамике голос Пьера Эрвина. – Задраиваем двери! Всем астронавтам лечь на койки! Повторяю...

– Подождем минутку! – Бирута прижимается ко мне. – Успеем!

И мы еще недолго смотрим на Землю. Над ней плывут облака – белые, нежные. И между облаками мелькает кусочек голубого моря. И хочется нырнуть в это море и плыть, плыть...

– Пора!

Я выключаю телевизор, мы ложимся на койки и пристегиваем ремни. Надо сейчас лечь поудобнее. Потом не повернешься.

– Объявляется старт! – это опять голос Эрвина.

– Дай руку, Сашка! – просит Бирута.

У нас очень узкая каюта. Нам легко протянуть друг другу руки.

Мы сцепляем пальцы, но ненадолго. А потом на нас наваливается что‑то невидимое, но страшно, неимоверно тяжелое и обрывает первую ленту моей первой жизни.

 

 

Лента вторая

Бесконечность

 

Двадцать лет спустя

 

Вначале стало тепло. Просто тепло – и ничего больше. Было необычно приятно ощущать эту теплоту.

Потом я почувствовал, что затекла спина. Захотелось повернуться.

Но повернуться не удалось. Что‑то мешало. А... так это же людоеды связали меня! Я лежу возле их костра. Скоро они меня зажарят и съедят.

Я рванулся – но напрасно. Связали крепко.

И в то же время я очень хорошо знал, что могу себя развязать. Стоит только двинуть руками.

Странно, почему людоеды не связали руки?

Однако двинуть руками тоже не удалось. Не двигались.

Видно, людоеды не такие уж дураки...

А при чем тут, собственно, людоеды? Ведь они – на Рите, а мы еще не прилетели...

Ага! Мы летим! Значит, надо просто расстегнуть ремни!

Теперь уже руки двигались. Они медленно, неуверенно расстегнули оба ремня, и я пошевелил ногами и повернулся на бок.

Это было такое блаженство, какого я не испытывал еще никогда. Просто невозможное блаженство!

Почему‑то я знал, что оно скоро кончится, а хотелось продлить его подольше. Хотелось провалиться в это блаженство, нежиться и плавать в нем.

Но что‑то мешало.

Нет, нигде ничто не давило. Мешало что‑то внутри.

Что же?

“Рута! – вдруг вспомнил я. – Как же Рута? Ведь ей, наверно, тоже хочется повернуться!”

Я открыл глаза. В каюте был полумрак. Как зимней ночью, перед рассветом.

Бирута лежала на спине – прямая, неподвижная.

Мне показалось, что она не дышит, и я испуганно приподнял голову.

В голове сейчас же отдалось какой‑то пустой, звонкой болью. Но я успел услыхать дыхание Бируты. Правда, совсем легкое, совсем слабое.

Потом я снова лежал и чувствовал медленно просыпающуюся в груди жажду и думал о том, что надо спустить на пол ногу. Только одну ногу!

Это было невероятно, нечеловечески трудно. Но все‑таки я ее спустил и коснулся пальцами пола.

Другая нога спускалась еще труднее. Вначале ее надо был подтащить к краю койки, потом перекинуть через него...

“Теперь – сесть!” – скомандовал я себе.

Я приподнял голову и снова почувствовал в ней звонкую пустую боль. Но опускать голову уже нельзя – тогда не сядешь Просто надо пересилить эту боль. Перебирая руками по краю койки, я приподнялся и сел.

И прислонился спиной к стене. Стена была теплая, приятная, даже какая‑то ласковая. Сидеть бы так да сидеть!

Пить хотелось все сильнее. Жажда надвигалась, накатывалась волнами.

“Надо же освободить Руту!” – вспомнил я и качнулся вперед.

Но встать не удалось. И я чувствовал – не удастся. И тут же понял, что это, в общем‑то, и не нужно. Ведь Бирута – совсем рядом.

Она дышала все так же легко, еле слышно. Но вот у нее дернулись пальцы рук, затем ноги. Потом вся она содрогнулась, и я понял, что ей мешают ремни.

Я нагнулся и расстегнул их.

Бирута, будто только этого и ждала, глубоко вздохнула и повернулась на бок. Хотелось поцеловать ее. Но для этого надо было встать. А я не мог.

Еще немного я посидел, глядя на сладко спящую Бируту и пытаясь вспомнить, где вода. Где‑то близко должна быть вода.

Но так и не вспомнив, я повалился на свою койку и поднял ноги.

“Сейчас засну! – подумал я. – А спать нельзя. Ведь это нас будят на дежурство!”

Я прислушался. Было очень тихо. Только где‑то далеко, за многими стенами и многими дверьми, что‑то непрерывно и глухо гудело.

Нестерпимо хотелось пить. Я готов был закричать, завыть от жажды.

Но не было сил кричать. И не успел я – провалился в сладкую, непроглядную черноту.

 

2. “Пейте понемногу!”

 

Сашка! – услышал я. – Сашка!

“Голос Руты! – пронеслось в мозгу, – Чепуха! Она еще спит! Это просто снится!”

– Сашка! – Я почувствовал легкое прикосновение к руке. “Это Рута! – опять подумал я. – Но она же спит!” И все‑таки открыл глаза.

В каюте было почти светло. Рассеянный, мягкий, какой‑то незаметный свет.

Бирута сидела на своей койке и глядела на меня.

Я улыбнулся.

Она тоже улыбнулась – неуверенно, робко, словно боялась, что губы не двинутся.

– Доброе утро, Рут!

– Это ты расстегнул мне ремни?.

– Что ты!

– А кто же?

– Господь бог. Больше некому.

– Значит, ты уже вставал?

– Кажется.

– Когда?

– Разве упомнишь?

– Нам пора дежурить, да?

– Видимо. Иначе бы не проснулись.

– А ты можешь сесть, Сашка?

– Наверно, могу.

Я стал медленно и трудно опускать с койки ногу. Как тогда, впервые.

Но неожиданно она опустилась легко и быстро. И другая нога – еще легче. И я сел – просто, без напряжения, будто обычным утром проснулся и сел.

И тут же снова почувствовал жажду.

И почувствовал, что могу теперь встать. Раньше – не мог, а сейчас – могу.



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2023-01-03 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: