Кп Область распространения




Неживая природа, ритуал

Биология

Устная речь

Письменная речь

Техническая публикация

Научная публикация

Значения константы для неживой природы, ритуала, биологии самоочевидны, хотя вполне возможно, что в нервной деятельности, если судить по опытам Келера, могут и у животных возникать процессы с константой больше 2. Величины константы для публикаций основаны на статистике ссылок, которые здесь понимаются как фиксированные следы творчества. Величины константы для языка берутся как средние значения для отношения общего числа слов в предложении к числу личных форм глагола, поскольку эти формы – основной элемент связи в простых и сложных предложениях; данные относятся к русскому, немецкому, греческому и английскому языкам.

Нетрудно понять, что если бы мы располагали надежной статистикой, таблицу можно было бы значительно расширить. Прайс, например, много внимания уделяет анализу количественных соотношений между учеными и журналами, учёными и коллективами и т.д., причем повсюду возникают более или менее устойчивые величины, явно близкие по смыслу к константе порождения. Вот что он пишет, например, о невидимых колледжах: «Основное явление «человеческой инженерии» состоит в том, что вновь возникающие группы ученых конституируются в коллективы, насчитывающие по нашему максимуму 100 коллег. Первое время, когда в стране существовало не более 100 ученых, они оформляли такой коллектив как Королевское общество или Американское философское общество. На более поздней стадии они должны были распочковаться на специальные общества того же размера. В наше время даже самые малые отрасли дисциплин насчитывают более 100 ученых, а большие группы включают десятки и даже сотни тысяч ученых. В группах таких размеров, в согласии с нашим предыдущим анализом, должна возникать сепаратистская тенденция к образованию множества подгрупп с членством порядка 100 ученых, причем все такие подгруппы будут иметь лидеров, контактирующих друг с другом. Сегодня мы видим, что такие группы растут как кустарник, консолидируясь в сепаратные целостности»[134].

Примеров такого распочкования, ведущего к образованию более или менее четких по численности групп, можно приводить много, причем явление это характерно не только для науки. Но мы не будем входить в детали, назовем просто всю эту группу явлений полигенезом и первом приближении будем считать, что все виды деятельности содержат на правах характеристики продукта и порождающей причины константу порождения, при этом для видов творчества значение константы заведомо больше единицы.

Из этого положения следует множество выводов, в том числе и практических, связанных с отношением к различным областям деятельности. Мы можем, например, утверждать, что вся деятельность ритуального типа с константой, равной единице, может быть в принципе омертвлена в функциональном определении и при некоторых условиях передана машине. Эта деятельность не содержит творческого момента, стабильна и неспособна к саморазвитию, может меняться лишь чисто внешним способом за счет замены одних составляющих другими с помощью каких-то внешних сил. Деятельность с константой больше единицы в принципе невыразима функциональным определением, включает случай, роль которого возрастает вместе с ростом значений константы, и продукты такой деятельности не обладают свойством качественной идентичности, суть мутации, которые в идентичных условиях среды будут вести себя по-разному. В биологии это свойство мутаций использовано для обновления – приспособления к среде.

В социальном общении деятельность с высокими значениями константы используется в процессах информации и в процессах обновления ритуальной деятельности, повсюду принимая форму членораздельности – объединения и фиксаций в новую связь элементов, которые никогда прежде не объединялись. В информативных процессах линейного типа, в речи и письме, в основе построения таких связей лежит принцип падения энтропии в процессе движения по различениям, т.е. принцип шагового становления нового качества-смысла. В науке тот же, по своей структуре процесс разбит, похоже, на два этапа. Чистая наука готовит прикладную членораздельность, создает ее словарь – набор отмеченных на объективную истинность различений, выведенных на общедоступный уровень публикации. И лишь в прикладной науке возникает процесс связи этих различений в причины, порождающие устойчивое и социально полезное качество с константой, приведенной к единице.

Частным, но актуальным выводом из полигенетической модели был бы тот, что любая попытка перенести методы и структуры деятельности из области с фиксированным значением константы на область с более высоким значением могла бы привести лишь к одному – к уподоблению областей деятельности по нижнему значению константы. В этом смысле основной теоретический просчет отчаянных кибернетиков, как и машинных переводчиков, и тех, кто мечтает решить проблему информации машинными методами, состоит в том, что, ориентируясь на продукт науки, в котором константа приведена к единице или к близким значениям, они пытаются с той же мерой определенности формализовать области с болеевысоким значением константы. При этом возникают различные модификации комплекса Архимеда: всегда не хватает какой-то ничтожной «точки опоры», чтобы сдвинуть с места и заставить работать формальный механизм: недостает головы человека – опоры всех опор. Теоретическая ценность таких исследований бесспорна: без них невозможно выявить границы формализации, расположение уровней, на которых константа порождения скачкообразно меняет значения; но ожидать практических результатов приходится здесь не непосредственно в области исследований, а в других областях, где многие из обнаруженных эффектов могут приобрести практический смысл. Прежде всего это относится к области администрирования и управления, которую исследования

 

по структуре творческой деятельности могут перевести из привычного для этой области состояния «не ведаем, что творим» в состояние более осознанное и квалифицированное.

Наука и социальность

В этом последнем разделе нам предстоит рассмотреть с учетом сказанного ранее крайне острые и актуальные для современного мира проблемы государства и человека в условиях научно-технического прогресса. Здесь, как и по другим вопросам, существует огромная литература и не меньшее разнообразие точек зрений. Проблемы государства и человека представляются нам центральными и требующими обсуждения по двум причинам. Во-первых, государство, можно даже сказать национальное государство, и человек образуют в современном типе социальности основные моменты устойчивости, и реально складывающийся ритуал, социальная определенность, ориентирован как на удовлетворение потребностей человека, так и в не меньшей степени на удовлетворение нужд национального государства – социального института, который живет среди других таких же институтов и волею научно-технического прогресса вовлечен сегодня в древнюю и опасную игру с ноголомной веревочкой, правила которой становятся все более жесткими.

С другой стороны, и человек и государство – основные социальные партнеры науки, обеспечивающиеее деятельность и поэтому выступающие условиями ее существования и развития как социального института. При этом, естественно, между наукой, государством и человеком возникает связь отношения, связь зависимости институтов друг от друга, в древнюю и опасную игру с зависимости ко при хотя структура и состав этих связей будут крайне неоднородными.

Национальному государству наука нужна как единственно надежный способ сохраниться и выжить на арене мирного сосуществования и соревнования систем. Без продуктов науки, поставленных на службу этим целям, шансы государства на сохранение падают, а в современных условиях отказ любого развитого государства от услуг науки был бы равносилен акту самоубийства. Вместе с тем цели, ради которых государству приходится содержать науку и налаживать с ней взаимоотношения накладывают как на деятельность самой науки, так и на деятельность фильтров отбора знания весьма специфические ограничения.

Науке национальное государство нужно постольку, поскольку государство обеспечивает ее потребности в кадрах, материальном оборудовании и средствах. И если ситуация изменится, появится на социальном горизонте другой институт наднационального или глобального характера, способный взять на себя исполнение этих функций, то наука вряд ли станет держаться за национальное государство с его ограниченными резервами. Но вот человек науке нужен уже не как один из возможных исполнителей каких-то определенных функций, а как неустранимое условие жизни: без человеческой способности мыслить, создавать и фиксировать связи новых идей наука существовать не может. В этих условиях, когда национальное государство вынуждено ради собственного сохранения содержать и опекать науку, а наука начинает тяготиться этой

опекой, критически посматривать на своего опекуна, развертывается основной кризис современного этапа научно-технической революции.

Наука и национальное государство. Наука, прежде всего естествознание, располагается в той части перехода-становления социально ценного знания, в которой идеологическое определение почти не чувствуется: оно возникает где-то на уровне выхода прикладных наук, даже после экономической селекции, имеющей разную силу, как для социалистического, так и для буржуазного государства. Поэтому многие процессы, явления и конфликты, ярко представленные в буржуазной науке, также будут иметь хотя и неполную, но ощутимую силу для науки в социалистическом обществе. Мирное сосуществование и соревнование систем происходит на общей арене, и соответствующие показатели, возвещающие миру о победах и поражениях, измерены в единой шкале ценностей, к которой идеология имеет весьма косвенное отношение. Спорить здесь приходится аргументами, убедительными для обеих сторон, поэтому в названии параграфа и не указана прописка государства по тому или иному лагерю.

Если обратиться к истории, то здесь зависимость науки от государства на первых шагах ее становления и развития выглядит самоочевидной. Правда, современные историки науки, разделяя этапы научного развития на «малую» и «большую» науку, довольно настойчиво проводят мысль о том, что-де в эпоху «малой науки» государство лишь терпело научную деятельность, не вмешиваясь в нее, не подавляя академических свобод и даже «свободу морей», т.е. право ученого самому определять, в каком государстве ему жить и работать. Кинг, например, пишет: «Свобода морей в науке, как ее продемонстрировал еще Гемфри Дэви своим знаменитым визитом в Париж во времена наполеоновских войн, считалась естественной и признавалась правительствами не столько, вероятно, из чувства уважения к науке, сколько из безразличия к характеру ее деятельности, которая казалась далекой от практических дел и поэтому безвредной»[135]. Нам кажется, что этот взгляд во многом уже продукт современного состояния дел, когда наука в своих отношениях к государству стремится выбросить из памяти кое-какие факты и взять на себя поменьше

моральных обязательств перед государством. В действительности же дело происходило не совсем так. Национальные академии, в том числе и Королевское общество, учреждались не без ведома и материальной поддержки государств, а если говорить о случаях, когда науку, подобно картофелю, насаждали в странах, где до этого не было никакой науки, то роль национального государства и национальной экономики оказывалась в процессе возникновения науки решающей. В Японии, например, прежде чем внедрять науку, пришлось построить государственные верфи и металлургический завод (1861г.), организовать информационные центры и реорганизовать систему просвещения (1861–1869), ввести всеобщее обязательное образование (1872 г.), пригласить иностранных ученых (1870–1873 гг.), только после этого создалось положение, о котором Прайс пишет: «...рост начался не сразу: была задержка примерно на 20 лет, пока готовилось второе поколение. Важным моментом следует считать то, что устойчивая научная ситуация возникла только с поколением собственных физиков, которое целиком было подготовлено силами самой страны. И все же картина остается неполной.

Мы опустили тот важный факт, что начальное и среднее образование проходило через те же кризисы и в те же даты. Мы пренебрегли и тем первейшей важности моментом, что самой трудной проблемой был выбор языка обучения. До второго поколении оно вообще не могла вестись на родном языке, а после этого потребовалось еще создать новые словари и терминологию»[136].

Вряд ли в этих условиях можно говорить о независимом от государства, «чистом» возникновении науки. Обращает на себя внимание и тот факт, что возникающая наука оказывается теснейшими узами связанной с производством, и если в Европе наука первоначально пробовала свои силы в механике, обслуживая нужды возникающего машинного производства, то вот в Японии и в других странах дело вовсе не обязательно начиналось с механики. В докладе XI конгрессу историков науки в Варшаве (1865 г.) Танака говорил о начальном периоде: «Исследования этого периода, хотя и несовершенные, были в своем большинстве направлены на решение практических проблем, что создавало базу для развития в дальнейшем истинно научных исследований... Сейсмологические наблюдения в области физики, которые играют большую роль в повседневной жизни Японии, повели к углубленному изучению геофизики, что, в свою очередь, развивало научное изучение магнетизма... Научная литература по химии была в то время почти исключительно посвящена химическим ингредиентам минералов, продуктов питания, почв, удобрений и т.д. К концу периода появляется ряд теоретических работ по органической, неорганической и даже физической химии»[137].

Связь возникающей науки с национальным и всегда специфичным производством показывает, что хотя наука и может «взорваться в вакууме», но существовать в вакууме она не может. Ей нужна опора, корни в практике. В этом двойственность науки, необходимость национального её возникновения, и ее нам нужно взять на заметку: методы и результаты науки универсальны, имеют равную силу для всех времен и мест земного шара, но ее приложения, а ими и сильна наука, конкретны, требуют не производства «вообще, а вполне определенного производства и вполне определенного ритуала, как они исторически сложились в той или иной стране. Поэтому пустить корни наука может лишь на конкретной технологической почве, а сам состав возникающей науки, которая намерена стать источником нестабильности и обновления данного ритуала, во многом будет зависеть от сложившейся формы производства.

Наука, таким образом, начинает движение с разных сторон, вырастает на подножном ритуальном материале, который оставлен в наследство историей. Но как только появляется продукт науки и это наследство приводится в состояние нестабильности и брожений, процесс обновления производства направляется универсальными экономическими определителями, что волей-неволей выводит производство на единый мировой стандарт, складывает технологический ритуал в единые формы, по отношению к которым наука начинает функционировать как единый по структуре универсальный источник нестабильности, более или менее равномерно распределенный на национальном уровне. Процесс выравнивания науки в разных странах, в этом смысле лишь внешняя сторона процесса выравнивания технологического ритуала, который координирует

демаркационную линию познанного и непознанного во всех национальных городах – блоках науки, а также обеспечивает общезначимость практических приложений науки для всех научных стран, о чем так убедительно говорил сенатор Дауни в связи с открытием атомной энергии. Вотздесь-то и начинаются разные неприятности и охлаждение чувств между наукой и государством. Равномерность распределения науки на национальном уровне значит для нее примерно то же, что значил бы для населения указ властей покинуть грады и веси и равномерно рассыпаться по лицу страны, каждому в назначенную ему точку на географической карте. В таком положении, и оказывается равно распределенная наука. Каждый ученый прекрасно понимает, насколько неразумно, дорого и во всех отношениях расточительно содержать в национальных горшках если не равнообъемные, то уж во всяком случае равноструктурные науки, дублировать, тратить деньги и человеческий талант на решение одних и тех же задач близкими или даже идентичными методами, сооружать и содержать дорогостоящие барьеры против утечки национальной информации и не менее дорогостоящие орудия для извлечения информации из других национальных горшков. Все это должно казаться и действительно кажется ученому глазу разновидностью хотя и глубокомысленной, но в общем-то паразитарной деятельности по типичному «прописочному» шаблону: паспортный режим порождает его нарушителей, что, в свою очередь, порождает деятельность по борьбе с нарушителями, что это карусель не хуже эгейской: сильно желающие прописаться все же находят лазейку обойти препоны, а борцы за идею порядка тут же изобретают еще одну затычку, чтобы перекрыть именно эту лазейку, порождая одновременно десяток новых.

Бессмысленность и бесплодность всего этого вороха деятельности, возникающей как результат национальной прописки науки, только подчеркивается тем парадоксальным фактом, что на главное-то давно махнули рукой. Кинг так пишет об этой странности: «Но даже и сейчас приходится удивляться тому, насколько мало люди практического склада осознают всю странность положения, когда результаты фундаментальных исследований при всей их ужасной современной значимости, свободно публикуются, доступны для анализа и использования учеными во всем мире»[138].

А вообще-то говоря, не так уж здесь много и странного. Прекратить публикацию или сделать ее недоступной для ученых – значит, закрыть науку, т.е. проделать как раз тот акт убийства, который никак не входит в планы «людей практического склада». И термин «мало осознают» – не то в даннойситуации слово; все-то они осознают, но они бессильны перед публикацией. Уместно здесь будет напомнить, что конфликт этого рода не первый в истории буржуазной науки. Та же ситуация складывалась и на уровне частнособственнического (по формам, компаниям, концернам) распределения науки. Но тут-то люди практического склада своевременно сообразили, в чем дело. Бернал, для которого наука – вторая производная от развития технологии, пишет: «Вторая производная – научное исследование имеет свой недостаток: ее нельзя предсказать в деталях. Оценка выбора направления исследования в терминах прямой или косвенной пользы не может быть выполнена до проведения исследования. В прошлом как раз это и было основной причиной того, что промышленники

 

довольно недоверчиво относились к расходам на науку. Была и другая причина: не было и нет никакой гарантии, что полезное, полученное в результате затрат на науку, станет достоянием отдельной фирмы, финансировала это исследование»[139].

И действительно, в большинстве развитых капиталистических стран наука существует в основном как национальный, а не частный институт, хотя в финансировании науки, особенно в прикладной ее части, доля частных фирм весьма значительна.

Положение на национальном уровне распределения оказывается значительно более сложным. И хотя науке удается осуществлять частные прорывы в область координации исследований и даже совместных исследований на международном уровне, сколько-нибудь решающих успехов здесь нет и, видимо, в современных условиях быть не может. Вместе с тем время сегодня явно работает на науку: на арене сосуществования и соревнования национальных государств складывается такая ситуация, когда сначала малые развитые страны, а затем и крупные должны будут выходить из игры. Это связано с тем, что конфликт, вызываемый равнораспределенностью науки, подкреплен сегодня и с каждым годом обостряется значительно более глубоким, явно тупиковым и неразрешимым конфликтом между потребностями науки и ограниченными ресурсами национального государства.

Как мы уже говорили, темпы роста науки значительно опережают темпы роста других видов деятельности. Если наука, удваивая свои основные параметры за 10–15 лет, будет и впредь расти в этом темпе, а расходы на науку, как и сегодня, будут удваиваться каждые 6–8 лет, то уже в начале следующего столетия должно сложиться такое положение, когда кривые роста национального дохода и расходов на науку, а чуть позже и кривые роста населения и числа ученых пересекутся! Что этого не может быть – факт очевидный: всем от младенцев до старцев пришлось бы стать учеными и потреблять весь национальный доход, который неизвестно каким чудом появлялся бы на свет. Будущее здесь, так сказать, стучится в дверь, но не в ту, в которую мы ожидали. Вместе с тем ясно и другое: за триста лет жизни науки существенных сбоев экспоненты ее роста не наблюдалось, и попытка утихомирить науку, привести её рост в соответствие с ростом населения и ростом национального дохода, с одной стороны, неизбежна, а с другой – неизвестно чем еще обернется.

В этой связи крайне полезно обратить внимание на тот факт, что удвоенный по сравнению с ростом науки темп роста ассигнований на науку – явление сравнительно недавнее, возникшее где-то в середине - конце 40-х гг. Здесь явно что-то произошло, и смысл этого происшествия мы попытаемся понять, познакомившись предварительно с тем незавидным положением, в котором оказались малые развитые страны капиталистической Европы. В силу ограниченности их ресурсов они значительно приблизились к тупику насыщения и живут сегодня в условиях, в которых завтра придется жить большинству развитых стран.

Пытаясь понять мотивы, толкающие к образованию международных центров и межнациональных научных институтов, Кинг так рисует общую ситуацию в современной науке: «Есть, во-первых, гиганты: США и СССР, с очень большими ресурсами, которые, несмотря на сомнения в законодательных органах насчет целесообразности полетов к Луне

и несмотря на прямые предупреждения своих ученых, вряд ли осознают, как близко они уже подходят к потолку. Есть, во-вторых, страны средних размеров, такие, как Англия, Франция, ФРГ, Япония; отдельные из них мечтают о сохранении самостоятельности в науке и в других областях политики. Эти страны осознают, что ядерная энергия в ее полном виде им несколько не по карману, а исследования в космосе – почти за пределами возможного. Дальше идет третья группа небольших высокоразвитых в индустриальном и научном отношении стран, таких, как Голландия, Бельгия, Швейцария, Скандинавские страны. Большинство из них уже уяснило проблему масштаба в науке»[140].

В чем же состоит это уяснение масштаба? Уясняется он весьма просто: наука в ее полном объеме оказывается государству не по карману, и оно обнаруживает себя на развилке: либо специализация, либо кооперация. Но оба пути опасны. Удариться в специализацию, но кто может знать, в какую именно? «На первый взгляд специализация, – пишет Кинг, – очень привлекательный подход, и не так уж трудно решить, что концентрацию усилий нужно производить в направлениях, которые заданы наличными естественными ресурсами, традиционными производствами, успехами на международном рынке и т.п., то есть главным образом уже сложившейся картиной социальных процессов. Но в наше время частых инноваций ресурсы могут оказаться обесцененными, ситуация на рынке может легко измениться, а традиции могут перейти в инерцию»[141]. С другой стороны, идти в кооперацию – тоже не мед: «...расходы на исследования все время растут, и при обсуждении бюджетов и программ международных организаций голос малых стран играет все меньшую роль»[142]. Словом, влево пойдешь... вправо пойдешь... Можно, конечно, вместе с Кингом рекомендовать в этой безвыходной ситуации «ответственные решения на самом высоком уровне». Звучит хорошо и даже как-то авторитетно, но что-то уж очень явственно встает за этой фразой тень Архимеда. А где ее взять, ответственность? Конечно, будь на свете бог, которого еще Кант дисквалифицировал, переведя из объективной в субъективную сущность, «самый высокий уровень» мог бы надеяться на откровение, на авторитетный совет со знанием дела. Но в наше время расцвета «самых высоких уровней» и полного отсутствия авторитетов любое «ответственное» решение, замеренное только по высоте уровня, грозит катастрофой. Вероятность ответственного выбора ничтожно мала, и хотя полностью ее исключить нельзя, политика на развилке не может быть ничем иным, как авантюризмом. Пока на развилках топчутся малые страны Европы, которым и ядерная-то энергия явно не по карману, особых ужасов от «ответственных решений на самом высоком уровне» ожидать не приходится. Но что будет, когда на развилку выйдут гиганты? А будущее-то стучит и явно не в парадное.

Вот здесь мы и вернемся к тому происшествию, которое случилось где-то во второй половине 40-х, после чего, темп ассигнований на науку удвоился. Первым и очевидным следствием этого факта является то, что если расходы на науку растут вдвое быстрее, чем сама наука, то стоимость единицы научного продукта растет примерно в том же темпе, в каком растет и сама и сама наука. И поскольку за этот период открытий типа фотоэффекта, радиоактивности, распада урана не произошло, мы вправе предположить, что поток публикаций до 40-х гг. и позже был с точки

зрения практического и теоретического ценообразования более или менее однородным. Но тогда нам придется прийти к выводу, что по каким-то причинам производительность научного труда, а с нею и кпд науки его экономическом сомножителе падает вдвое каждые 10–15 лет.

За счет чего возникает этот эффект торможения, падения действенности науки в тот самый момент, когда национальным государствам, казалось бы, нужно прилагать все усилия, чтобы совершенствовать науку, дать ей широкий простор для развития и выявления ее возможностей? Здесь существует много объяснений, которые обычно сводятся либо к тому, что экспериментальное оборудование, этот овес науки, очень уж ныне дорог, либо к тому, что кивают на колесо истории и заявляют, будто наука «закономерно» перешла в новую «индустриальную» фазу своего развития. При этом как-то забываются элементарные факты. Стоимость научного продукта растет и в областях, где о резком повышении цен на оборудование и говорить не приходится. С другой стороны, переход производства в индустриальную фазу, связанную с воздействием науки на технологию, Имел своим результатом резкий рост производительности труда, а сопровождайся эта фаза, как в науке, падением производительности, то стало бы совсем непонятно, какие силы затащили производство в эту индустриальную фазу.

Нам кажется, и здесь мы не одиноки, что наука действительно оказалась в «индустриальной фазе», но оказалась в этом нелепом положении не по своей вине и не по своей воле, а как раз по той самой причине, что уж очень она нужна государствам-соревнователям, и они в меру собственного ритуального разумения пытаются «организовать» ей самый широкий простор для «закономерного» развития, пытаются «упорядочить» и «оптимизировать» выявление ее возможностей. Фридман так описывает психологические мотивы перехода в индустриальную фазу: «Рассмотрим коллективное научное исследование в его современной форме. Прежде всего бросается в глаза, что существует несколько типов научных коллективов. А затем – что все эти типы появились не по требованию самих ученых, а по требованию их патронов, т.е. правительственных чиновников, дельцов, предпринимателей и вообще тех джентльменов, которые, не являясь учеными, считают, что им лучше знать как именно должно быть организовано научное исследование... Что до патронов, ответственных за нововведение, то их отношение понятно. Они видят, что сотня рабочих на обувной фабрике может произвести не в сто, а в тысячу раз больше, чем один сапожник, и что это верно для всего производства от газет до сосисок»[143].

Гипноз индустриальной фазы теперь настолько распространен, что даже науковеды перестают замечать странность некоторых вещей. Польские ученые Малецкий и Ольшевский, например, пишут: «Развитие исследовательского оборудования вносит некоторые изменения в характер и систему научной работы. Оно углубляет специализацию научных работников, доводя ее иногда до интенсивного разделения труда. Высокая стоимость оборудования ведет также часто к пересмотру существовавших ранее принципов планирования научного исследования. Теперь уже не Научный работник выбирает и собирает нужное ему для исследований научное оборудование, а, напротив, ученые подбираются по их способности извлечь информацию из наличного исследовательского оборудования»[144].

Даже Прайс, классик науковедения, решил вдруг придать произволу форму законности: «За двадцать лет выработался навык администрирования навык вскармливания науки и техники в социальных целях. Многие процедуры принятия решений все еще оставались делом тонкого вкуса и слуха, но уже в первые 10–15 лет во всем мире начинают предприниматься попытки формализовать и представить в системном виде методы, которые может (или не может) брать на вооружение научная политика. В этих попытках возникал постепенно фонд проверенного знания об организации и поведении науки, который подлежит теперь обязательному изучению для всех, кто приступает к делу руководства наукой и ее обеспечения. Это требование в равной степени распространяется и на тех выдающихся ученых, которые выбрасываются административной волной на высокие посты»[145].

И лишь крайне редко этот административный оптимизм прерывается трезвыми предупреждениями насчет того, что авторитетов-то в этом деле быть не может, что все здесь построено не на законах научной деятельности, а на окостеневшем в форму закона произволе. Пири, например, приводит слова опытного администратора науки Миза: «Для решения вопроса о том, какое именно исследование должно проводиться, наиболее компетентным лицом является тот, кто его проводит. Вторым по компетентности идет глава отдела. Этим ограничивается группа компетентных лиц, далее идет группа прогрессирующей некомпетентности. Первый из этой группы – директор исследовательского учреждения, который, вероятно, ошибается большую половину времени. Затем комитет, который ошибается почти все время. И, наконец, комитет вице-президентов компании, который ошибается уже все время»[146]. Но как только возникает и укрепляется гипноз перед заведенным порядком, даже если в результате этого порядка производительность падает, а ученый оказывается на прокрустовом ложе административных представлений о «правильном» ученом, так сразу же начинается рационализация. Всем надоедает спорить об организации как таковой, и критическое внимание переносится с проблем общего характера „на проблемы частные. Споры о планировании и организации в науке, о свободе научного исследования уходят за горизонт, закрываются горами слежавшегося произвола нескольких поколений администраторов, и сами эти горы предстают уже как реальность, которую нужно принимать на правах объекта, изучать, рационализировать. Потоком идут работы по улучшению и упорядочению структуры НИИ, об оптимальной сети научных учреждений и т.д. и т.п. А производительность научного труда продолжает в это время падать и никого это особенно не беспокоит, потому что теперь неудобно как-то и задумываться над тем, нужны ли НИИ науке. Какая же это наука без НИИ?

В самом деле, попробуй, задумайся! В НИИ тысячи людей, у них тысячи родственников и детей, городки, ясли, школы, институты, кинотеатры, налаженный быт с водными станциями, лыжами, телевизорами и гипнопедией по вечерам. Попробуй хотя бы тень бросить на это творческое благополучие, на всю эту основу основ научной деятельности, где и штатное расписание, и оклады, и иерархия должностей. Тут трудно надеяться, что даже сами ученые не станут на защиту стен собственной клетки, где им, по крайней мере, удобно. Но вспомним, что жизнь дается

один раз. Вспомним: «Ты слышишь, уходит поезд... Ты слышишь, уходит поезд! Сегодня и в воскресенье». Вспомним и попытаемся все-таки посмотреть, нельзя ли и применительно к науке поставить вопрос так, как мы его ставили по отношению к сельскому хозяйству. Нельзя ли и здесь отказаться от рационализации, которая бесспорно укрепляет любую наличную организационную схему, и попробовать выйти на уровень, на котором возможной станет научная точка зрения на науку.

Обратим внимание на следующий факт. По данным американской статистики, между числом сотрудников научно-исследовательского учреждения и выходом научной продукции существует такая связь: выход научной продукции растет обратно пропорционально четвертой степени от числа участников научного исследования. Прайс по этому поводу замечает: «Эти законы, естественно, являются большими упрощениями и могут служить ориентирами того, что можно вывести из данных моделей, но они удивительным образом точно совпадают с теми количественными данными, которыми мы располагаем»[147]. Иными словами, пять – шесть неорганизованных ученых могут сделать много больше, чем 200–300 связанных организаций научных работников. Тут может появиться соблазн посмеяться над американцами, их неспособностью организовать научный труд.

Но известны и другие факты: за последние годы доля нашей страны в мировом научном продукте распределена по основным отраслям примерно следующим образом: химия – 20%, физика – 15%, биология – 10%. А доля США, где в науке занято примерно то же число ученых, выглядит несколько иначе: химия – 28%, физика - 31%, биология – 27%. На этом основании и, по нашему мнению, совершенно справедливо, Капица отмечает: «Судя по этим американским данным, получаем, что они делают сейчас 1/3 мировой науки. Мы делаем 1/6 часть мировой науки, т.е. в два раза меньше, чем они. Каждая из остальных стран делает меньше нас. Так что по научной продукции мы являемся второй страной в мире. Но если принять приведенные цифры, то получается, что примерно с тем же количеством научных работников мы производим половину той научной работы, которую производят американцы. Поэтому, как это ни печально, но следует признать, что производительность труда наших ученых примерно в два раза ниже производительности труда ученых в США»[148].

И дальше следует единственный, с нашей точки зрения, возможный для ученого и гражданина вывод: «Надо не бояться сказать, что за последние несколько лет разрыв в науке между нашей страной и Америкой не только не перестал сокращаться, но увеличился, мы срочно должны искать путь наверстать происшедшее отставание. Если в ближайшие годы мы не увеличим производительность труда наших ученых, не улучшим условий освоения в промышленности достижений науки и техники, то задача догнать Америку, конечно, не может быть решена. Если решительно и умело использовать те большие преимущества, которые дает в организации нашей науки и промышленности наш социалистический строй, тогда это отставание в росте будет только временной заминкой. Я глубоко верю: если мы не будем бояться говорить правду о наших недостатках и ошибках и будем дружно искать пути их устранения, то мы скоро опять наберем в росте нашей научной работы

 

прежние рекордные темпы»[149].

Мы тоже глубоко верим в это, но главной трудностью нам представляется не трудность чисто организационная, в конце концов, строить науку по американскому образцу, в котором основной схемой является не НИИ, а проект где как раз и возникает примечательное отношение между числом участников и выходом продукции,– не такой уж научный подвиг, и вряд ли на этом пути мы сможем добиться желательного для всех нас хотябы обратного, скажем, отношения, когда мы будем производить треть продукта, а американцы только ше



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2016-02-13 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: