Последний роман Степана Злобина 11 глава




— Люба, Любушка, любишь? Моя? — шепнул он, казалось, без звука, в какой-то сплошной, охватившей весь мир тишине. И она не слыхала его голоса, а поняла лишь по движению губ.

— Кирюша, родименький! — шевельнулись в ответ её губы.

Снова она закрыла глаза под его поцелуем, вдыхая какой-то необычный запах мороза, душистых моченых яблок и вместе — полыни да чуть-чуть овчины от его короткой шубейки.

И вдруг где-то тут же, совсем-совсем близко, промчались большие санки, громко взвизгнула девушка, раздался треск и раскатистый хохот в две пары голосов.

Кирюша и Люба схватились за верёвку своих саней и легко, как никто никогда, побежали в гору, пока те четверо, там, внизу, со смехом и шутками выбирались из глубокого сугроба…

— Никто не видал, — шепотом успокоил ее Кирюша.

— И не было ничего… Все во сне ты увидел, — ответила она, отвернувшись, не смея взглянуть на него.

Они поднялись на горку. Кирюша взял ее за руки и, быстро дыша, при ярком свете луны радостно поглядел ей в лицо.

— Нет, наяву! — сказал он, убежденно тряхнув головой.

— А ты почем знаешь? — тихо спросила она, не отняв своих рук и так же, как он, светясь и сияя.

— А по глазам твоим… Ты в мои-то смотри-ка получше. Небось тоже ведь видно, что все наяву… Видно? Правда?

— Ой, да как ещё видно! — шепнула она, крепко сжав его руки.

— Любка! Кирюшка! Вы что же стоите?! — крикнул Илья.

Крупный снежок угодил прямо в шапку Кирюше, снег насыпался за лохматый овчинный воротник.

— А, ты так, окаянная сила?! — вскрикнул Кирюша и бросился в схватку с Ильей.

Оба они упали в сугроб, покатились с горы…

А Люба стояла и, улыбаясь, смотрела на их возню, самая счастливая в мире…

После того, в вечер встречи Нового года, они рядом сидели за ужином и потом вместе слушали Володино чтение. Люба горела своим счастьем, близостью такого родного, родного Кирюши. Чутьем счастливой влюбленной почувствовала она возникавшую любовь между Ильей и Лушей. Именно потому ей особенно больно было услышать от Никиты с Наташей это страшное подозрение на подругу, которая всегда была ей близка, потом как-то отдалилась, но в последнее время, опять возвратившись, стала еще роднее, особенно в тот злополучный вечер…

«Неужто же всех обманула? Илью обманула? Бедняжка Илюха! Он может, ей еще ничего не сказал, а разгорелся ведь, как разгорелся!.. Да, может, она и сама про себя еще не догадалась, однако же пела-то как!.. Ведь так, не любя, не споешь. От всей души, от сердечушка пела, без слова сказалась… Неужто же обманула, подлюга?! Нет, быть не может того! Быть не может!.. Надумают черт-те чего, сумасброды пустые!» — бранила Любка Никиту с Наташей.

Если бы Кирюша не выехал вместе с Ильей в далекую командировку, она бы, прежде, чем начинать порученное расследование, непременно сказала бы обо всем Кирюше.

«Он все понимает, все видит, все чует, — думала она, — и за Илюху всегда постоит. Уж он рассудил бы во всем по правде…»

Но где-то в стороне Златоуста паровоз сошел с рельсов, повалился под насыпь, его подняли, но там что-то погнулось в нем, и приходилось теперь починять его не в депо, а в открытом поле, на запасном пути, у разъезда, под морозом и ветром. Там они и сидели уж несколько дней с инженером — Илья и Кирюша… Отец был тоже как раз в поездке. С матерью говорить было бесполезно: мать могла лишь нашуметь и все дело испортить…

 

 

Уже подойдя к знакомому трехоконному домику Луши и собираясь ступить на крыльцо, Люба вдруг услыхала мужской голос в сенцах, за запертой дверью, и, поспешно перебежав на другую сторону вечерней улицы, притаилась за высоким сугробом.

Почти в ту же минуту вышел из Лушиной двери пристав. Он не спеша закурил и деловитым шагом пошел вдоль улицы. Люба, сама не зная зачем, заторопилась за ним.

Она терялась, раздумывая, с чего начать теперь разговор с подругой, как к ней подступиться. Всего полчаса назад Любе казалось, что нечего проверять: ведь Луша ни от кого не скрывала, что пристав к ней сватался, что он бывал у них в доме. Но вдруг сейчас, когда она увидала воочию этого самого пристава выходившим от Луши, Люба заколебалась в своей уверенности. «И надо же было такому случиться, что он подвернулся, когда я пришла!» — с противоречивым чувством досады и удовлетворения, думала Люба, взволнованно поспешая за приставом, словно ей поручили его выслеживать.

Уже пройдя два квартала, Люба остановилась под керосиновым фонарем, отстала от пристава и повернула назад. На обратном пути она успокоилась и успела представить себе, как подруга будет рассказывать ей о нахальстве незваного кавалера, который опять явился, чтобы уговорить её выходить за него. Разговор о навязчивом женихе вёлся уже не однажды меж ними, ещё задолго до памятной встречи Нового года…

Луша сама отворила дверь и встретила ее как всегда. Но Любе она показалась на этот раз какой-то малоприветливой и словно бы чем-то смущенной…

— Лушка, ты что запропала?! Пошли на каток! — приняв беззаботный тон, с ходу выкрикнула Люба, входя в комнаты. — Погода какая — только кататься!

— Некогда, Любушка! Видишь, сижу, работаю, — не глядя в глаза подруге, ответила. Луша. — Как с вокзала обед принесла, так сижу безотрывно.

Люба едва смолчала, чтобы не уличить подругу во лжи.

— Так голову можно совсем потерять от работы. На тот свет собралася?! — сказала она, сдержавшись. — Гляди-ка, глаза покраснели, как будто заплаканы! — добавила Люба, в самом деле заметив на покрасневших веках подруги следы непросохших слез.

Луша с поспешностью отвернулась.

— И правда, болит голова, — сказала она. — Я с тобой отдохну от занятий немножко. Давай самовар подогрею.

— Да ну его, чай-то! — отмахнулась Люба.

Но Луша вышла из комнаты в кухню и что-то запела.

Оставшись одна, Люба увидела на столе, рядом с работой, Лушин платочек, весь мокрый от слез. На пепельнице среди стола лежал неубранный папиросный окурок.

«Значит, ссора была с кавалером!» — с усмешкой подумала Люба. Если была между ними ссора, то Луша за чаем разговорится и все расскажет сама. Любу радовало, что не придется выпытывать, дознаваться. Прямой, простодушный характер ей этого не позволял.

Она пошла в кухню.

— Что ты тут возишься со своим самоваром? Зову на каток — не идешь, заревана вся, раскисла. Ну давай, как старухи, чаи гонять! — сказала она, заметив, что Луша умылась: при свете керосиновой лампы на темных кудряшках, выбившихся из прически Луши, блестели капли воды.

— Говорю тебе — некогда. Завтра должна в типографию сдать работу, — возразила подруга. — Чаю попьем, поболтаем немножечко — и опять заниматься…

— Ты будто меня выживаешь из дому. Может, к себе кавалеров каких-нибудь ждешь? — спросила Люба с ехидцей.

— Ты что, Любка, спятила, что, ли? — возмутилась подруга.

— Ну ладно уж, ладно, не буду, — переводя все в шутку, сказала Люба. — Давай я накрою на стол.

Она сама, полезла в буфетик, распоряжаясь привычно, как дома, и вдруг, будто только заметив, взяла окурок из пепельницы.

— Ха-ха! Любка спятила?! А это не кавалер? — выкрикнула она. — Или, может, ты стала курить? Угости папиросочкой, барышня! — Люба деланно захохотала.

— Да ну тебя, дура! К матери кто-нибудь утром, должно быть, зашел, а я не заметила, не прибрала, — пояснила смущенная Луша, пытаясь убрать пепельницу.

Люба незаметно пощупала еще влажный кончик окурка, брезгливо отдернула руку. Злость на подругу вскипела в ней, и она не сдержалась.

— И брешешь ты, брешешь мне все! Должно быть, не зря таишься! Пристава, женишка своего, принимала без матери! Целовались тут с ним! — выпалила она. — Все понимаю, все, все про тебя понимаю!

— А что же тебе понимать? — неожиданно зло вскинулась Луша. — Что понимать?! Ну хоть пристав! Тебе-то какое дело! Не тебя ли мне спрашивать, с кем знакомство водить? А хотя бы женишок! Будет надо — на свадьбу тебя позову…

— Да я никогда не пойду на такую поганую свадьбу! — запальчиво крикнула Любка. — С полицией спуталась! В честный дом за собой навела фараонов! Другая бы от стыда погорела, а ты еще после с ним дома ведешь хороводы. Бесстыдница! Гимназистка еще! Да у нас ни одна из простых развесочниц с фараонами знаться не станет! Срамница! — не могла уже удержаться Люба. — Да как ты могла, продажная шкура, в наш дом указать им дорогу? Ведь тебя в нашем доме как дочку всегда принимали! А то не хочу, видишь, с приставом знаться! Не хочу приглашения его принимать! А сама раскраснелась, вспотела даже, как он с обыском заявился! Ждала!! Сидела бы с ним, не то бежала бы в гости к нему!.. Чего ты к нам в дом в Новый год приходила?! — яростно наступала Люба, забыв все наказы Никиты.

Сейчас она была оскорблена за себя, за обман, за неискренность Луши.

— А для того я и к вам пошла, чтобы пристав лучше любил! — со злою усмешкой, вызывающе откликнулась Луша. — Чтобы крепче любил, от него уходила, а по правде-то — жить без него не могу! Уж так он мне мил, так уж мил!..

Люба уставилась на подругу ошалело, непонимающе, ожидая услышать какую-то нотку иронии, которая Позволила бы принять за насмешку эти слова, но подруга глядела в глаза ей прямо и нагло, со злостью, почти что с ненавистью.

— Июдушка в юбке! Ба-арышня, стерва такая, подружкой прикинулась, а сама с полицейщиной хороводишь! А я за тебя ещё заступалась передо всеми!.. Ну и целуйся с ним, гнида, целуйся! Всех продала! Всех сменила на фараона, гадина! — кричала Люба с отчаянной злостью, которой мстила за веру свою в Лушину прямоту, чистоту и верность.

— И пойду целоваться, и замуж пойду! А тебе-то завидно? Ведь он как-никак офицер! Не смотри, что в полиции, — с шашкой, в погонах!.. Завидно?! Завидно?! — кричала Луша. — Подослали тебя за мною следить?! Я всё теперь поняла… Уходи и дорогу ко мне забудь! Вон отсюда, поганка!

Люба бежала домой в слезах, бормоча себе под нос горькие слова, укоряя себя в глупости, в детской доверчивости, перебирая всю историю своей дружбы с подругой.

Характер у Луши всегда был упрямый и своенравный. Не раз между ними бывали размолвки и ссоры, и каждый раз плакала Люба, а Луша со злостью кричала ей вслед: «Уходи!» Но каждый раз Люба первая шла «на поклон», браня себя и боясь потерять навсегда дружбу Луши, превосходство которой перед собою, всегда признавала во всем и дружбой с которой гордилась.

Но на этот раз дело шло не о мелкой девичьей размолвке — это было дело всей жизни. И Люба теперь, вспоминая прошлые ссоры, корила себя и за старое, за давно минувшее: «Перед кем унижалась?! Кому все прощала?! Бесстыднице, дуре продажной! Подумаешь, барышня!.. Тьфу!»

Никита едва мог унять ее слезы и брань.

— Вот видишь, а ты заступалась! — сказал он с укоризной. — Ладно, что вовремя разобрались в этом деле, а то бы она не того ещё натворила, паршивая тварь. Да брось, не реви! Сама помогла во всем разобраться. Чего же ревешь?

— Да ведь мне ее жалко! — в слезах воскликнула Люба. — Ты что, каменный, что ли! Лучше она умерла бы, чем так нам расстаться… Кого я любила?!

— Любила, да перестала — и все! Нашла уж кого пожалеть! Она небось нас не жалеет! — отмахнулся Никита. — Володьку теперь за неё знаешь куда отошлют!.. Да-а… Вот тебе на! Гимназистка!..

 

 

Слух о предательстве Луши и связи её с полицейским приставом полетел по всем закоулкам железнодорожной слободы. В какие-то сутки всё было известно повсюду — в мастерских и депо, на вокзале, среди машинистов, проводников, носильщиков и вокзальных официантов.

С Лушиной матерью, не говоря ей ни слова, перестали здороваться, все от неё отвернулись. Только буфетчик заговорил с ней небывало внимательно.

— Дочку просватала, Катерина Порфирьевна, да молчишь! — сказал он. — Родного отца у девицы ведь нету. Зови в посаженые, что ли! А на ентих-то ты не гляди! — попытался утешить он. — Наплюй на всю злобу. Нынче зять пристав, а завтра и выше пойдёт! Небось и тебе отдохнуть ведь пора. Дочку вырастила на утешение и радость…

Мать, приходя усталая после работы и до света уходя, не замечала Лушиной мрачной замкнутости. Но дня через два, застав ее над каким-то письмом поздно ночью, не утерпела, заговорила:

— Слава богу, доченька, всё порешили! Да пусть там другие от зависти злобятся. Говорят, я тебя продала. А я ему: «Вы бы рады своих так «продать», да не купят, не купят! Цена не та вашим девкам! Моя-то емназию кончит, и барыней станет, и Меня приютит на старость! Не зря я из кожи лезла…» Луша молчала.

— Ты скажи, до чего ведь дошли, — продолжала мать. — К буфетчику заявились, чтобы мне указал самой уходить из буфета. Как же! Послушаюсь их! Я говорю: «Вот как свадебку дочкину справлю, тогда и уйду, стану барыней жить, внуков нянчить, а покуда сама не схочу, вы мне все не указ!»

— Замолчи! — вдруг вскочив, как в припадке, крикнула Луша. — Молчи, окаянная ведьма! Ведь дочь я родная тебе. Так что же ты за меня не вступилась?! Как же ты в глаза им не плюнула за такую обиду?! Неужто думала вправду отдать меня за собаку?!

Мать обалдело молчала. Она никогда не видала Лушу в таком состоянии. «Зная, что мать действительно лезет из собственной кожи, чтобы дать ей образование, Луша всегда была с ней почтительной, нежной, тихой, во всем подчинялась ей, заботливо делая все по дому, редко позволяла себе развлечения, не выражая ни в чем непокорности. Только из-за сватовства пристава и вышла у них чуть ли не первая в жизни ссора, когда Луша твёрдо сказала матери «нет».

Мать не стала её неволить. Только теперь, со стороны, услыхала она о согласии Луши на замужество, и мать была счастлива таким поворотом дела, радовалась и торжествовала даже тогда, когда с ней перестали кланяться на вокзале.

— Да, Лушка, ты что?! Кто тебя укусил? За какую такую собаку я тебя отдаю?! Хороший жених нашелся, а кому не по нраву, того к себе в гости просить не станем — и все!.. Слышно, Любка к тебе приходила? Да что на ней, свет сошелся? Какая тебе, образованной барышне, в Любке, в девке фабричной, корысть? Али нету других-то подружек?!

— Замолчи! Замолчи! Замолчи!! — исступленно кричала Луша.

Она захлопнула дверь к себе в комнатку, и долго вздрагивала от ее плача тонкая переборочка комнаты, вплотную к которой стояла кровать Луши.

Мать испуганно замерла, прислушиваясь возле двери и не смея ложиться почти до утра.

Утром она не слыхала, как Луша ушла в гимназию. Всё приготовила Луше, сварила ей на третье кисель, чтобы не шла за обедом к ней на работу. Накрыла салфеткой прибор, как в буфете к приходу начальства, всюду вытерла пыль, постаралась во всем проявить заботу и ласку. Если бы бог надоумил грамотой, написала бы ей материнское нежное слово с благословением, но знала характер дочери, знала, что Луша поймет все и так, без письма, да еще прибежит к вечерку повидаться хоть на минуточку в тесную, душную судомойку вокзального буфета…

 

 

Никита с Наташей садились за ужин, когда к ним в окошко раздался отчаянный стук. Никита встал, отпер дверь, и в комнату в слезах ворвалась с коньками на ремешках растрепанная, исступленная Любка. Не раздеваясь, упала она на диван и забилась в истерике.

Наташа кинулась подавать ей воды. Никита сел возле неё на диван.

— Что случилось, Любашка? Любашка?! — теребил он Любу, уже понимая смутно, что слёзы её как-то связаны с Лушей.

— Что, что я наделала, сучка такая, проклятая, окаянная стерва?! Что я натворила по вашему научению?! Все ты научал меня, ты! Все ты виноват! — кричала она, обливаясь слезами. — Оболгали мы Лушку, теперь умирает в больнице… Она ведь мне больше вас всех, как сестрёнка родная! Лушка, березонька, девонька, сладость моя, сестрица!..

— Постой, погоди! Отчего умирает? Ты толком скажи, — добивался Никита.

— Я во всём виновата, вот отчего! На улице подобрали её всю во рвоте. Отравилась она, понимаешь?! Вот мы её до чего довели… Умирает!! — кричала Любка.

— Постой, погоди! Где в больнице? В какой больнице?..

— Почем же я знаю, в какой! На катке мне сказали девчонки… Я только пришла — мне Маруська Седова сказала: мол, Лушка твоя отравилась, нашли под забором, народу толпища стоит. Я всё позабыла — туда, а, там уж народ разошёлся, только старушки какие-то две остались. Спросила — не знают. Говорят, на извозчика полицейские положили её — да в больницу… А я не спросила, в какую… Всё ты научал меня, ты! Всё ты научал! — вдруг в новом припадке отчаяния закричала Люба, колотя кулаками Никиту.

Никита поспешно оделся, кивнул Наташе — заняться Любой — и вышел из дома.

 

 

Жизнь железнодорожной слободы, казалось, была спокойна и безмятежна. Все вокруг сваты и кумовья, все знакомы, все звали друг друга по именам: Антон Гаврилович да Анисим Петрович с Еленой Захаровной, тетя Кланя да бабушка Феня. Все, даже малые ребята, были известны всем наизусть, а если случилось, что, девушка вышла замуж, по полслободы гуляло на свадьбе — если не родственник, то знакомый, друг детства, крестный отец или просто троюродный дядя.

По гудку паровоза знали, от чьей жены заспешит уходить дружок, потому что приехал муж. По другому гудку ожидали, как приоденется, побежит на станцию молодая девчонка, невеста помощника машиниста, та самая голосистая, что поет, как артистка, по вечерам на лугу, у которой большая коса, у которой братишка лет десять назад утонул в затоне. Ну да, старика Селиванова внучек. Да он ему был не родной, а двоюродный, после племянницы Нюрки остался, когда у той мужа в турецкой войне заморили у турок в плену. Знали все и о том, что жена начальника станции, внучатая племянница соборного протодьякона, не доучилась в епархиальном училище, потому что ее будущий благоверный в подпитии пригласил ее в служебное купе, когда она ехала на каникулы, угостил по дороге шампанским и, нечаянно провезя мимо дома родителя, докатил до Самары, где с нею и обвенчался.

— А теперь — вон ведь важная, строгая. Девиц соберёт — говорит им про скромность, мол, надо себя соблюдать!..

В тихой слободке как молния пролетела весть об отравлении Луши. Пошли догадки о приставе, о потере девической чести… Два дня подряд только и было разговоров. Наташе с Никитой и Любе, которые первыми, прежде матери, побывали в больнице, слобожанские кумушки от любопытства не давали проходу, дознавались, из-за чего отравилась судомойкина дочка…

Прежде чем от вокзала дошел до дома, возвратившийся из командировки Илья услышал из посторонних уст эту весть. Он не шел, а бежал, чтобы скинуть рабочее платье и тотчас помчаться в больницу…

Ещё года четыре назад в первый раз привязался он мыслями к Луше, когда на лугу у затона играли в горелки. Её горячая и сухая рука тогда в первый раз обожгла ему руку. Не выпустить ее ни за что, не отдать ее никому другому, всех обогнать и схватиться за руки хоть за версту впереди, — решил он. Как они тогда мчались, спасаясь от преследования, через кочки, кусты, изодравшись, совсем запыленные, ухватились за руки! И в пожатье руки, в ее радости Илья почувствовал, что и она не хотела расстаться с ним… И так целый вечер не выпускал он из рук ее тонкую девичью руку, а выпустив, мчался стремглав через все преграды, чтобы снова схватиться с ней крепко и, как казалось ему, навсегда…

А после один раз играли в палочку-выручалочку. Они вдвоем спрятались в темном сарае Ютаниных, и оба почувствовали, что дрожат от какого-то странного холода, хотя вечер был знойный… Ему захотелось вдруг взять ее за руки, он схватил, потянул ее властно к себе, но ощутил неожиданно резкое сопротивление Луши. Ему стало как-то нехорошо. Оба сразу, будто спасаясь от чьего-то преследования; выскочили из сарая, «выручились» и с каким-то особенным возбужденным смехом дразнили тех, кто их так безуспешно искал, стараясь не встретиться глазами друг с другом и все же ловя друг друга на украдкой брошенных взглядах…

Потом она отошла надолго от всей их компании, словно и не жила в слободке. Только раза два в год заходила по праздникам вместе с матерью — грызла орехи и благонравно сидела, не ввязываясь ни в какую игру, наконец и совсем отстала от их дома.

Когда она зачастила снова к Любаше, Илья удивился, как она выросла. При встрече с ней, как со взрослой барышней, он снимал с головы картуз, а когда она как-то заговорила, он в смущении сказал ей «вы». Илья заметил, что это смутило так же ее, что она покраснела от этого обращения… Впрочем, в последний год они почти не встречались даже тогда, когда Луша приходила к Любаше: как-то случайно не совпадала его рабочая смена.

Только в Новый год, когда они вместе пели, Илья почувствовал в голосе и во взгляде Луши, что она не забыла ни горелки, ни «палочку-выручалочку», ни того, как она убежала, когда ей в игре выпало с ним целоваться…

В ту новогоднюю ночь чего бы только не отдал Илья, чтобы самому проводить ее до дома, вместо посланного приставом усатого городового. Она была тогда так смущена, что даже ни с кем, уходя, не простилась…

В те дни, проходя мимо Лушина дома, Илья думал о том, что она сидит там, за освещенною беленькой занавеской, одна, при свете керосиновой лампы учит свои гимназические уроки или, как ему представлялось, — читает. Ему так хотелось зайти к ней перед самой командировкой на линию, но он не решился. Зайдешь, а что скажешь? За чем пожаловал, гость дорогой? Может, звали? Книжку для чтения, спросить? Для тебя библиотеки нету, что ли?!

Он не зашёл. И как раз в эти последние дни злосчастной командировки случилось такое страшное дело…

Отмахнулся от невестки, от еды, от Любаши, которая осторожно хотела его подготовить, считая, что он ничего не знает… А Люба сама в эти дни измучилась, извелась, понимая, что это не кто иной, как она, подруга, грубым своим подозрением довела до такого поступка Лушу. «Ни в чем не виновна я, ни в чем не виновна, пусть знают все после смерти», — твердила Луша врачам, когда ее привезли в больницу. Она никому не сказала, в чем «не виновна»… Но Илья не стал слушать Любу. Едва успев сменить проваленное и прокопченное рабочее платье, он выбежал из дому и пустился в больницу, пока еще было не поздно.

Бледный, взволнованный, что называется сам не свой, подошел он к дежурной седой фельдшерице с красным крестиком на косынке.

— Куда же тебя, такого, в палату пустить, когда ей нельзя волноваться? Да что ты трясёшься-то? Будет жива, говорю, — сказала старушка. — Эх, ты! Плачешь нынче, а раньше-то думал о чём?! Из-за тебя отравилась?

Илья обалдел. Он не знал, что случилось, из-за чего отравилась Луша. Он даже совсем не подумал об этом. Он думал только о том, что ей угрожает опасность, что ей очень плохо, если она решилась расстаться с жизнью. Он думал, даже, вернее, бездумно ждал, что Луша откроет ему сама причину, — и он ее успокоит, расскажет, как любит ее и что любви его, такой просторной и сильной, ей хватит, чтобы забыть все обиды и горе, и вдруг эта старая женщина обвиняет его самого.

— Как так, сестрица?! Да что вы?! А я-то при чем тут?.. Да я ведь ее никогда и ничем не обидел! — просто душно воскликнул Илья. — Мы на линии были. Я с ней не видался уж с самого Нового года…

— Вот то-то, что с Нового года! — с укором сказала ему фельдшерица и посмотрела сердито и строго. — А надо бы было почаще! И писем небось ведь не слал?

— Не слал, — виновато признался Илья, сам в глубине уже где-то поверив тому, что мог быть причиной отчаяния Луши.

— Ну как же так можно! — упрекнула его старушка. — Коли любишь, так думать об барышне надо. А то вот уехал и думать совсем позабыл, а она наплела себе тут, что другую завёл, безобразник!

— Да я никого не завёл, что вы, право…

— Я-то вижу, что плачешь, и верю, а ей почем знать!.. Ну, ты сядь, посиди, я у доктора справлюсь, как быть. К ней ведь столько сегодня ходило — и братья, и мать, и подружки… А ты что же, только приехал?

— Вот только переоделся, ей-богу! — воскликнул Илья в простодушном раскаянии за свое мнимое невнимание к Луше.

— Ну ладно, садись уж, садись, посиди, я спрошу. Время-то вышло уж для гостей, да дежурный сегодня хороший. Окажу — может, пустит…

«Хороший» дежурный доктор, узнав от старушки о том, что приехал виновник Лушина горя, сказал, что можно минут на десять впустить его, тем более что Луша лежала в отдельной крохотной комнатке, куда ее поместили, чтобы не тревожить больных, когда привезли ее в судорогах, да так и оставили там на все время по ходатайству пристава, который назвался ее родственником, но сам не решился зайти в палату, предполагая, что Луша может чем-то скомпрометировать и его…

В накинутом на плечи белом больничном халате Илья вошел в сумерках, при тускло брезжущем свете маленькой лампочки. Луше уже сказали имя запоздалого гостя, и она ждала его молча, закрыв глаза. Она устала от посещений, от разговоров, от горячих чужих уверений, от слез своей матери, Наташи и Любы. Она почувствовала себя окруженной со всех сторон доверием и какой-то светлой, горячей любовью. К тому же Люба уже нашептала ей столько хорошего, радостного про Илью, что ей, возвратившейся от отчаяния и желания смерти к жизни, он казался теперь заранее самым близким и дорогим человеком.

Когда кучка слободских ребятишек бежала за нею по улице и с жестокой непримиримостью кричала ей бранные, оскорбительные слова, ей казалось, что среди этих ребяческих возгласов слышится и голос Ильи.

— Полиция! Фью! — кричали ребята, завидев её возвращающейся из гимназии.

— Полицейская сучка!

— Барышня, ваше благородьице, пристав зовёт венчаться!

— Иудиха! Судомойка-дворяночка, здрасьте!

В неё кидали снежками, комками смерзшегося лошадиного помёта. Она бросила книжки и побежала к дому. Вслед ей раздался свист. Она слышала, что ребята бегут за ней сзади… Вбежала в дом. Матери не было дома. Она заметалась по домику, ища уксусную эссенцию, но не нашла ничего, кроме разведенного уксуса. Никому не нужна, всеми проклята — отцами, матерями и детьми… Как же жить?! — твердила она себе.

Если бы знали они, как она ненавидела этого пристава! Разве она виновата, что приглянулась ему или что приглянулся ему их домик с широким, разлапистым дубом возле ворот у крыльца и садик за домом!..

После ареста Володи и Степана с Никитой пристав являлся к ней несколько раз, позабыв всякий стыд; являлся, чтобы сказать ей, что у Володи в доме при обыске найдена прокламация и что всем, кто собрался тогда у Ютаниных в доме, теперь грозит арест. Он требовал, чтобы она сказала, с кем дружен Володя, не говорил ли он ей чего-нибудь о свержении государя, не читал ли при ней рабочим каких-нибудь предосудительных книг.

Он даже проговорился о том, что за раскрытие этой крамолы он получит медаль, а ей грозил исключением из гимназии и Сибирью, и выход подсказывал только один — согласиться на то, чтобы с ним обвенчаться тотчас после окончания гимназии.

Это были подлые речи. Надо было в тот день обо всем рассказать Любаше. Луша ведь поняла, для чего пришла Любка. Но ей было стыдно. Как это вышло!.. Ей было стыдно даже того, что пристав пришёл к ней, и не один раз, с таким предложением. Она уже этим одним была оскорблена и словно бы опозорена в собственных глазах. Как она могла не накричать на него и не выгнать из дома, остаться наедине, вежливо с ним говорить и проводить, как доброго гостя. Ей было стыдно перед самою собой даже этого, а еще тут обрушилось все остальное…

Крик слободских подростков хлестал её будто плетью.

Вдруг раздался звон разбитого с улицы стекла… Не зажигая огня, чёрным ходом выбралась Луша во двор, перелезла через забор и чужими задворками вышла на соседнюю улицу. В еще открытой мелочной лавочке Луша купила пачку спичек и, молча идя темной улицей, обсасывала и обгрызала головки… Так, сама не приметив, она добралась до вокзальной площади, где при свете свечи сидела торговка квасом и семечками. Раскутав из тряпья свой мутный напиток, она налила стакан квасу Луше. С ожесточением Луша поспешно догрызла с головок фосфор, прихлебывая глотками квас, пока торговка отмеряла скупым стаканчиком полные карманы подсолнухов двум подошедшим солдатам…

Отдав стакан, Луша пошла безнадёжной походкой, шатаясь от горя и мертвой тоски, пока не упала в сугроб возле длинного забора, отделявшего зону железной дороги от улицы города. Ее начала мутить рвота, и вскоре она потеряла сознание…

Старенькая фельдшерица в чем-то отдаленно была права, упрекнув Илью. Подай он тогда ей свой голос, встреться он с ней, скажи одно слово, в котором звучало бы доверие и тепло, — она отказалась бы от своего решения умереть…

Теперь, утешая пожелтевшую от отравы Лушу, моля ее о прощении и обвиняя во всем себя, выслушав исповедь Луши, Любка не пожалела берущих за сердце слов, чтобы сказать Луше о любви к ней Ильи.

И, оставшись в палате одна, Луша думала только о нем, об Илье, как о награде за все незаслуженные страдания и муки…

И когда Илья подошел к ней, нагнулся, она поднялась с радостным вздохом навстречу, протянула обе руки и схватила его за шею.

— Илюша! Господи! Дождалася!.. — прошептала она, словно все прочее уже раньше было известно обоим, и заплакала и от счастья, что он пришел, и от жалости к себе, от обиды за все, что случилось… Но больше всего — от счастья, увидав и в его глазах слезы.

 

ГЛАВА СЕДЬМАЯ

 

 

 

О покушении Луши на самоубийство была напечатана заметка в газетной хронике. Это известие взбаламутило всю гимназию, и особенно Лушиных одноклассниц.

Гимназическое начальство было встревожено на свой лад. Начальница гимназии баронесса фон Люден вызвала гимназического законоучителя отца Александра и послала его в больницу для «увещания» Луши. Но измученная Луща приняла попа холодно. Она сказала ему, что уже исповедалась у священника железнодорожной церкви, и поблагодарила отца Александра за его заботливость; сказала, что ей очень стыдно оттого, что всем принесла столько хлопот, но уклонилась от всякого разговора «по душам».



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2019-07-14 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: