Последний роман Степана Злобина 7 глава




Саша неприязненно поклонился и отошел. Он вышел в тамбур, где усатый проводник, отворив дверь отопления, шуровал в печке, и уголь стрелял из топки пахучими сернистыми искрами.

— Не полагается в тамбуре. Пройдите в вагон, — сказал проводник.

— Я за вами вышел, — скромно пояснил ему Саша. — Дайте мне покурить, пожалуйста.

— Э-эх ты! Смолоду балуешь? — вздохнул проводник. Он все же полез в карман, достал папиросы. — Возьми. Я дома махорку курю. А тут пассажиры на неё обижаются…

Проводник чиркнул спичкой — дать прикурить.

— Долго не стой тут, — сказал он напоследок и хлопнул дверью, возвращаясь в вагон.

«Исклю-чен, исклю-чен, исключен, исклю-чен…» — стучали колеса.

Саша пытался уверить себя, что он не виноват, что вся вина его только в том, что он «кухаркин сын», к которому ищут случая «придраться». Он повторял и слова доктора, что «доброму тут все равно ничему не научат», он старался думать о гимназии, как школе доносчиков, о которой не стоит жалеть…

И все-таки чувствовал эту потерю, ведь нелепый случай изменил всю его судьбу… и бранил про себя Кольку Землянова: и нужно ему было читать на уроке?! Подвел и себя и других.

Ему представлялось, как будет огорчена его мать. Ведь она так гордилась, что он гимназист. И брат Яков писал: «Ты, Сашка, не балуй, учись, коли выпало счастье…» Вот тебе и выпало счастье!

Саша старался представить себе, что же он теперь будет делать дома. Копать огород? Или пойти на завод? Скажут — молод. Подсобным в малярный цех, где шпаклюют и красят вагоны…

 

Кончил, кончил курс науки,

Сдал экзамен в маляры!..

 

До маляра-то попрыгаешь, поучиться еще придётся до маляра-то! — раздумывал он. Не у матери же на шее сидеть дармоедом, верзиле такому! А что это такое «реальное училище» — хуже гимназии или лучше?

Когда он вошел обратно в вагон, все трое его спутников подремывали на своих местах.

Они приехали уже темным вечером. Больничные сани ждали их у коновязи за железнодорожной станцией.

— Что случилось? — тревожно спросил доктор возницу.

— Да что же, Иван Петрович! Привезли ночью из Нефедовой роженицу, сутки до этого мучилась дома. Что в больницу везти, что царские двери бежать в алтаре отворять — все одно не поможет: младенчик-то задом шел наперёд, уж чего там!.. Конечно, скончалась…

— Молодая? — спросил Баграмов.

— Девчоночка. В прошлом году повенчалась. Смеялись тогда, что замужем станет без маткиной титьки скучать… Юль Николавна от ней ни шагу до самой последней минуты не шла… А как та скончалась, так Юль Николавна кричит, будто в родах сама. Жалеет… А кто, кроме бога!

— Из Окоемова доктора звали? — спросил Баграмов.

— Приехал, да поздно. Сказал, что пораньше бы звали, была бы жива. А я так считаю, что хвастает он, Петрович! — добавил больничный возница из местных крестьян, за рассудительность прозванный Соломоном Премудрым. — После смерти чего же ему не сказать, что была бы жива! Старуха Лопатова говорит, что всегда помирают такие. То и в больницу везла, чтобы в ответе не быть, а Юль Николавна и слушать не хочет. Уж так убивается!

— А Павел Никитич что же? — задал доктор вопрос про фельдшера, хотя заранее знал ответ.

«Премудрый» махнул рукой.

— Теперь, гляди, протрезвел! Он ведь знает, что вы ворочаетесь. А так-то за ним побежали — лежит на полу у дьякона в доме, да вместе с дьяконом песни играют, на ноги встать невмочь…

Боль за Юлию и ощущение своей вины охватили Баграмова.

Выскочив без пальто на крылечко, Юля с криком и плачем метнулась к мужу на грудь.

— Она же мне руки ведь целовала, молила… Я ей обещала… Она… она и сама как ребенок… Она… Нет, ты посмотри на нее, какая… Пойдем, я тебе покажу… — бормотала Юлия.

— Я пойду посмотрю, а ты оставайся дома, — твёрдо сказал Баграмов. — Завтра на вскрытии все разберем. Успокойся пока. Ну, Юлечка, Юлька, уймись… отдохни. Ты просто себя истерзала, — уговаривал Баграмов.

Маленькую, замученную тяжкими родами девочку похоронили.

Никто не обвинял ни Юлю, ни не ко времени напившегося фельдшера. Вековой фатализм христианства учил крестьян видеть в смерти один только «божий перст»…

Но с этих дней Юлия Николаевна перестала ходить в больницу, подав заявление об увольнении с должности. Никаких уговоров Ивана Петровича она не хотела слушать.

— Не могу. Недоучка несчастная! Нет, нет, я не смею, не смею, не смею!.. Мышьяк инженерским супругам колоть я могу, а в больнице не смею! — безутешно плакала Юля.

 

 

Иван Петрович был старше Юлии на восемь лет. По окончании университета он уже с год работал в губернском земстве, когда был направлен на эпидемию кори в ту волость, где было маленькое имение Юлиной матери. Юля тогда только успела кончить гимназию. И, приехав после экзаменов к матери в деревню, взялась ухаживать за больными корью детьми. Несколько свободных вечеров, проведенных Юлией и молодым врачом вместе под ивами над широким прудом, совместное катанье на плоскодонной нескладной лодке, совместное дежурство у постели тяжело больного ребенка местной учительницы и общая радость, когда больной был спасен, сблизили их. Некрасивая, но пылкая и мечтательная семнадцатилетняя девушка с огромными голубыми глазами показалась Ивану Петровичу тем олицетворением женственности, которое навсегда могло дать ему счастье.

Когда эпидемия закончилась, Баграмов уехал в город. С первым же письмом, присланным ему Юлией из деревни, Баграмов получил приписку ее матери, которая приглашала его побывать у них в саду, где уже поспевали яблоки…

Увлеченная Баграмовым, примером его работы на эпидемии, Юлия искренне стала считать медицину самым высоким призванием человека и решила ей посвятить жизнь. Дарья Кирилловна одобрила Юлю. Когда Баграмов приехал по их приглашению в гости, Юлия уже послала в Москву бумаги на курсы.

За несколько лет до этого, с особого разрешения губернатора, Дарья Кирилловна на свои личные средства открыла бесплатную школу садоводства. От всего когда-то большого имения у нее осталось три десятины луга, две десятины пашни да ещё десятин с десяток — тенистый ухоженный сад с плодовым питомником, где крестьянская молодежь уезда обучалась на деле садовническому искусству.

Сентиментальная либералка народнического склада, Дарья Кирилловна несколько раздражала доктора своей напускной добродетелью и стремлением рассматривать каждый свой шаг как «служение народу».

Но разве он собирался связать свою жизнь с Юлиной матерью! Когда доктор приехал к ним в гости, Юля встретила его так, как встречают радостный праздник.

В день приезда Баграмова в деревню Дарья Кирилловна с питомцами своей школы собирала урожай ею самой выведенного душистого сорта яблок, которые она назвала на народный лад: «Дарьюшкин труд». На это торжество к ней приехали двое соседних помещиков с семьями, также любители садоводства, уездный агроном с женой, местный священник, двое учителей сельской школы, и хозяйка всем раздавала с блюда золотистые пахучие яблочки…

Когда уже было роздано все, на балкон поднялись из сада Баграмов и Юлия Николаевна.

— Вот вам за опоздание, дорогие мои, одно на двоих, — шутливо сказала Дарья Кирилловна, подавая Баграмову с блюда последнее яблоко.

Он разломил его пополам.

— Благодарю вас, Дарья Кирилловна, — сказал он. — Мы с Юлей готовы всю жизнь делить пополам одно яблоко.

И в ту же минуту по выражению лиц Юли и молодого врача все поняли, что эта шутливая фраза звучит совсем не шутливо.

— Спешите, Иван Петрович, спешите! — с укором сказала хозяйка. — Зачем — на курьерском? Юля, оставь! Подожди, я тебе дам другое! — направляясь к корзине с плодами, притворно строго остановила она дочку, которой Баграмов отдал половину яблока.

Но Юля впилась в половинку острыми зубками.

— Спасибо, мамуля, нам хватит! — смешливо ответила она, бросив сияющий взгляд на всех окружающих.

— Так что же получается, Дарья Кирилловна, поздравлять или как? — с деланным недоумением спросил старичок сосед.

Дарья Кирилловна развела руками.

— Их уж спросите, Максим Васильич! Видите, нынче как! — сказала она.

— Ну как же не поздравлять! Поздравляем, Дарья Кирилловна! Чудесные яблоки! — нашёлся Баграмов, целуя руку будущей тещи.

— Такие вкусненькие, мамуля! — воскликнула Юля, прижавшись головкой к материнской груди и скрыв на ней своё личико, ставшее прямо-таки очаровательным от сияния счастья и радости в ее огромных глазах…

За поздравлениями гостей и поднявшимся радостным гулом последовала традиционная молитва, от которой и странно было бы отказаться, раз уж в числе гостей случился священник.

На другой день Баграмов простился с невестой и уехал к своим родителям в губернский город, где его отец уже много лет тянул лямку почтового чиновника, живя в убогой наемной квартирке с четырьмя меньшими детьми. Заработок, полученный на работе по борьбе с эпидемией, был заранее предназначен Баграмовым на поездку в Париж, где он думал послушать в течение года сорбоннских профессоров. Убожество жизни родителей с остальною семьей едва не заставило его отказаться от этой поездки. Захотелось отдать им все деньги, но мать запретила.

— В другой раз, Ваня, не сможешь поехать. Женишься, дети пойдут, заботы, нужда. Поезжай и не думай. Обойдёмся! — твердо сказала она.

И Баграмов поехал.

Юля писала ему во Францию, что поступила учиться на фельдшерско-акушерские курсы в Москве и живет у своей тетки, жены профессора.

По возвращении из-за границы летом в Приокск Баграмов нашел свою семью в безвыходно тяжелом положении: отец оказался за пьянство уволенным с почты, младшие братья и маленькая сестренка были одеты в отёрханную бедняцкую одежонку. Мать он застал над корытом, за стиркою белья, среди которого угадал чужие грязные вещи. Он со стыдом только тут понял, что не имел никакого права сидеть на лекциях сорбоннских профессоров… Необходимо было срочно устраиваться на работу, чтобы поддержать семью. Место предложили немедленно на Урале.

Юля с матерью в это время также случились в Приокске, куда Дарья Кирилловна приехала по делам своей садоводческой школы.

Отправившись с Юлей гулять в загородную рощу, Баграмов сказал ей, что вынужден будет ехать на службу за две с лишним тысячи верст. Юля не колебалась: она тут же решила, что успеет еще доучиться на практике под его руководством и сдаст все экзамены даже прежде других…

Дарья Кирилловна пыталась возражать дочери, но получила отпор. Нет, Юлия не хотела откладывать свое счастье, Иван Петрович и Юлия повенчались, а через две недели выехали на Урал, к месту службы Баграмова. Дарья Кирилловна, несмотря на всю любовь к своему саду и на привязанность к школе, покинула то и другое на управляющего и поехала с дочерью и зятем. Она обрекла себя на безрадостную и неблагодарную роль «тещи, взятой в приданое», как сказала она сама доктору с драматической шутливостью в дрогнувшем голосе.

И по этой фразе, по тяжким вздохам Дарьи Кирилловны, вынужденной ехать с кучей всяческого багажа в вагоне третьего класса, Баграмов почувствовал, что теща считает эту свою поездку опять-таки «жертвенным служением» собственной дочери и ему. Он не сумел скрыть в себе неприязни к Дарье Кирилловне. И отвернулся к окну, словно всматривался в убегавшие мимо вагона поля. Дарья Кирилловна молча всплакнула.

— Ты активно не любишь маму. За что? — шепотом спросила Юлия в искреннем недоумении и даже с обидой за мать.

— Не скажу, что питаю к ней пылкие чувства, но активная нелюбовь к Дарье Кирилловне тебе показалась. Я просто другой человек, других убеждений, другого характера. Вот и все! — ответил Баграмов с некоторым раздражением.

В самом деле — какая разница, любит он Дарью Кирилловну или не любит? Ни Юлия, ни сама Дарья Кирилловна, не спросили его, как он думает — нужно ли матери ехать с ними. Решения Дарьи Кирилловны, привыкшей властвовать в доме, всегда принимались Юлией без критики и размышлений.

 

 

В селе при больнице не оказалось помещения для врача. Баграмову пришлось постучаться под окнами села, прежде чем он подыскал для своей квартиры не очень новую крестьянскую пятистенку.

Радиусы выездов к больным доходили по участку Баграмова до сорока верст. Иногда он не мог приехать домой в течение двух-трёх суток. В такие дни Дарья Кирилловна особенно чувствовала, как нужна она дочери. Она видела, что Юлия боится такой одинокой жизни в глуши, особенно когда на дворе мороз и пурга или осенняя дождливая ночь и сквозь шум дождя слышится волчий вой откуда-то вовсе не издалека… Материнским чутьем Дарья Кирилловна ощущала, что Юлия готова плакать от тоски и страха и преодолевает слезы отчаяния только силой своей молодой любви к мужу.

Дарья Кирилловна понимала, что Юлии не смогла бы заменить ее ни рыхлая многодетная жена лесничего, ни тихая попадья, ни старая дева учительница, ни пустые сплетницы — жена и золовка начальника почты…

Особенно волновалась бедняжка Юля, когда Иван Петрович ездил в одиночку верхом из-за трудных лесных и горных дорог.

И, уезжая к себе домой, весной в школу, и оставляй Юлю с Иваном Петровичем, Дарья Кирилловна так волновалась, как будто бросала дочь беспомощную в лесу, где ее могут съесть волки.

Дарья Кирилловна сама проводила экзамены, прививки молодняка, сбор садового урожая, дожидалась, пока окопают яблони, покрасят, укроют на зиму самые нежные, а затем опять выезжала к Баграмовым на Урал, везя в багаже благоуханный груз из плодового сада.

За эти четыре года и Юля несколько раз побывала в городе. Как-то раз она прожила целый месяц у Рощиных. Летом, в отсутствие Дарьи Кирилловны, и к Баграмовым наезжали гости. То брат Рощина Федя и долговязый Володя Шевцов, то Аночка Лихарева, а в последнее лето Фрида Кохман два месяца работала вместе с Юлией в больнице…

Пока гостил кто-нибудь из молодежи, Юля не чувствовала отсутствия матери, но когда все разъезжались после каникул, начинались длинные вечера, слякоть, и доктор опять пропадал где-то на дальних концах участка, а в лесах выли волки, Юля, оставаясь одна, много раз засыпала s слезах… Она была искренне благодарна матери, которая возвращалась к ней в эту лесную глушь…

В первые годы в деревне Юля пыталась изучать медицинские книги, но постепенно утрачивала к ним интерес. Практика требовала от нее другой помощи: готовить микстуры, развешивать и свертывать бесконечные порошки.

Иван Петрович видел, что Юля тоскует, что ей не хватает общения с людьми, он, кажется, понял, что загоревшаяся было в Юле любовь к медицине была лишь отражением ее любви к нему самому. При отъезде сюда он всерьез воображал, что сможет направлять и воспитывать Юлю. Но разъезды, амбулаторные приемы и работа в больнице отнимали все время. И если уж выдавался свободный вечер, когда доктор не падал с ног, то он не мог себе отказать в том, чтобы не отдать этот вечер охоте.

Теперь, после гибели маленькой женщины, угнетенная, собственной беспомощностью, Юля твердо решила, что медицина не ее удел. Она совсем не входила в больницу, читала какую-нибудь книгу или журнал. Так же, как Юлия, проводил почти все время в избе у Баграмовых и Саша Егоров, которого угнетали дома материнские вздохи, не манили на улицу гулянки и игры сверстников и у которого не было никакого занятия.

— Саша, хочешь, я буду с тобой заниматься за пятый класс? Я думаю, ничего еще не забыла, — предложила Юлия Николаевна. — Весной поедешь в город и сдашь, а то ведь сидишь бездельником, даже смотреть на тебя не приятно…

— Не поеду я ничего сдавать и в гимназию никогда не вернусь. Не по свинье заморская шляпа! Наше дело — навоз месить! — огрызнулся он неожиданно.

— А где же ты месишь навоз?! — вспыхнула Юлия Николаевна. — Ты просто лодырь и лоботряс. Взрослый грамотный парень, а сидишь обузой на шее у матери! Навоз месить — это работа, а ты ничего, ничего не делаешь, тошно глядеть!

— А вы?! — вдруг разозлился Саша. — Вы-то чем занимаетесь?! Доктор лечит людей, хозяйство у вас ведет Дарья Кирилловна. А вы придумали от безделья меня вместо попки учить? Для барской забавы?!

Саша вскочил, швырнул на стол журнал, который перед этим бездумно перелистывал, и выскочил за дверь.

Ошеломленная и растерянная Юлия Николаевна смотрела в окно вслед Саше, который, с размаху спрыгнув с крыльца и хлопнув калиткой, убегал от докторского дома.

«Совсем распустился…» — зло подумала она и решила пожаловаться мужу. Но когда доктор вернулся домой, усталый после далекой поездки, Юля смолчала.

«После скажу, — решила она, — да, может, Саше все надоели попреками… Тоже не сладко. Как и мне…» — вздохнув, прибавила она про себя.

Саша совсем перестал бывать у Баграмовых.

По уезду разгорались эпидемии, вспышками здесь и там, — обычные зимние эпидемии, сопровождавшие голод и нищету. Баграмов написал в губернское земство о необходимости специальных мероприятий, о присылке людей ему в помощь…

Теперь только, на пятом году своей жизни в деревне, постиг Баграмов, какая это каторжная работа на таком отдаленном, глухом участке… Не успев как следует отдохнуть, отогреться и выспаться после вчерашней тридцативерстной дороги, он вставал до рассвета, чтобы скакать по новому вызову… Пачки газет лежали нетронутыми. Иван Петрович едва успевал в два-три дня один раз побывать с обходом в больнице.

Как-то Баграмов спросил про Сашу. Юля ответила сухо, что уже несколько дней он не заходит к ним в дом. Она промолчала об их размолвке, да и доктору было не до того, чтобы спросить еще раз.

Юля не находила себе от безделья места. Она уже досадовала на себя, что бросила работать в больнице, и даже втайне мечтала, чтобы у Павла Никитича случился запой и доктор тогда был бы вынужден привлечь ее снова к работе. Но старый фельдшер, сознавая свою новогоднюю вину, был угрюмо-трезвым, работал как вол, в меру знаний и сил справляясь в больнице, пока доктор находился в разъездах…

И вот в разладе с самою собой, тоскуя в одиночестве, Юлия Николаевна очень обрадовалась, когда к ним заехал Ремо. Она пожаловалась, что доктор всё время в разъездах, а она умирает от скуки, и просила бельгийца привезти ей французских книг.

Обязательный и любезный Ремо на другой же день доставил ей кучу книг и журналов, и Юлия погрузилась в ленивое созерцательное чтение, целыми днями валяясь на кушетке непричесанной и полуодетой.

Доктор теперь почти не бывал дома. Появляясь изредка, он торопливо рассказывал Юлии и Дарье Кирилловне про открывшиеся новые очаги оспы и, тифа, но, погруженная в свою равнодушную задумчивость, Юля почти не обращала внимания на его слова. Она только заметила как-то утром, что он слишком давно не подстригал бороду, и посоветовала переменить рубашку.

Однажды, с тяжелой головой поднявшись с постели позже обычного, Баграмов был удивлен, что в комнате уже полный дневной свет. Юля сосредоточенно что-то писала. Перед ней лежала стопка исписанной бумаги.

— Что-то ты пишешь, Юлька? — спросил Баграмов, идя умываться.

— Перевожу французский роман. Я решила стать переводчицей, — вызывающе сказала она.

— А медицина?

— Кажется, медицина не для меня. Ты что-то мне говорил об ученье, а где же оно? Все пустые слова… Я вообще собираюсь уехать с мамой в Приокск…

— Уехать? Совсем?! — спросил он.

Юля взглянула враждебно.

— Если бы я не сказала об этом сейчас, а просто, уехала, ты заметил бы это не раньше, чем дней через пять. Ты живешь от меня отдельно…

— И тебе не стыдно? — с упреком спросил Баграмов.

— Не знаю, Ивасик, может быть, стыдно, но это не важно. Для меня важно то, что я, кажется, нашла для себя подходящую форму труда и создаю себе трудовую жизнь, — это важно… Я, может быть, немного резка, но это мне нужно, чтобы тверже стать на свою позицию, а то ты меня собьешь. — Она улыбнулась с детской беспомощностью, словно хотела сказать: «Видишь, я все ещё пока в твоей власти и признаю это вслух. Ну, сбей, сбей меня с этих надуманных, ложных позиций! Возьми меня в руки, не покидай!..»

Но Иван Петрович не понял. Занятый только своими больными, работой, он не был опытен в семейных взаимоотношениях, к тому же он очень плохо себя чувствовал, а надо было снова тотчас же ехать…

— Что же, если ты так боишься насилия с моей стороны, те я могу тебя успокоить: я не стану отговаривать. Де лай как знаешь. Если Дарья Кирилловна хочет…

Юля почувствовала приглушенную вражду в его голосе, когда он произнес имя тещи.

— При чем тут мама?! — выкрикнула она. — Я все решаю сама! Да, сама!..

— Мне некогда спорить, Юля. Некогда, понимаешь? Я еду! — в ответ почти крикнул доктор, через силу одеваясь в дорогу.

— В этот морозный день, по-уральски дополненный вьюгой, бушующей с четырех сторон, он опять помчался за двадцать с лишком верст. У него болела голова, и в нем накипала злость к Юлии.

Занесенные вьюгой избы с проиндевевшими углами, земляные полы, лохмотья на грязных нарах, где в предсмертном бреду мечутся покрытые гнойными, язвами оспы истощенные, вшивые люди, — все это приводило в отчаяние и будило пьянящую ненависть к хозяевам жизни, к тем, чьи руки жадно грабастали последние крохи у обездоленных. Здесь у этих людей, замученных нищетой и болезнями, не было даже слёз. Горе здесь было сухое и молчаливое, потому что стало привычным безысходным…

К вечеру доктор возвращался верхом, опять сквозь буран, под жгучим морозным ветром. Ивану Петровичу страшно хотелось спать. Дорогу совсем замело. Он опустил поводья умненькой лошаденки, которая находила чутьём скрытую под сугробами езжую колею.

Перед взором Баграмова стояли исстрадавшиеся глаза больных, оспенные язвы, впалые волосатые щеки. Он не видал дороги и не искал ее, даже закрыл глаза от усталости и только тогда очнулся, когда придорожная обмороженная и покрытая инеем ветвь больно оцарапала щеку. Пурга утихла…

Он подхлестнул усталую лошадь и тут же увидел далеко направо, в долине, зарево доменной печи, а впереди, совсем близко, огни своего села… Успокоенный близостью дома, Баграмов снова закрыл глаза, и опять перед взором его появилось измученное лицо со страдающим вопросительным взглядом. Это было лицо женщины, которая ждала сегодня приговора двенадцатилетнему сыну. Баграмов был совершенно уверен в том, что мальчик не выживет, но попытался подбодрить мать добрым словом. Она хотела верить ему и провожала врача страдающим, вопросительным и молящим взором.

— Ивась! — услышал Баграмов голос жены. — Ивась, ты приехал, что же ты не слезаешь? Ты спишь?.. Ивасик! — испуганно выкрикнула Она, целый день тревожно его ожидавшая после утренней размолвки, в которой упрекала себя. Не дождавшись, она вышла навстречу ему, к воротам больницы.

Баграмов хотел привычно спрыгнуть с лошади, но сил не хватило. Он покачнулся в седле, упал и не смог ни подняться со снега, ни высвободить из стремени ногу.

— Позови, пожалуйста, Павла Никитича… Кажется, у меня что-то… тиф или оспа, — пробормотал Баграмов заплетающимся языком.

Юля отчаянно закричала:

— На помощь! На помо-ощь!

 

ГЛАВА ЧЕТВЁРТАЯ

 

 

 

— С Новым годом, с Новым веком, со старыми порядками! — иронически поздравил себя Шевцов, когда проснулся в тюремной камере. — Вот тебе и начало Нового века! Поздравили, называется…

Одиночка в тюрьме была точно такой, как Володя ее себе представлял заранее. Ощущение «первого» ареста было даже любопытно. Все равно в жизни этого не миновать! Но предлог для ареста нелеп. Если бы не амбиция пристава, который, должно быть, хотел показать свое «могущество» перед Лушей, то все и совсем обошлось бы.

Задолго до рассвета прошла поверка, принесли кипяток, хлеб и сахар.

В коридоре происходило утреннее движение. Раздавались повелительные окрики надзирателей, слышно было, как трут полы шваброй. Кто-то просил у кого-то дать покурить. Через весь коридор арестанты с шутками, с грубыми прибаутками поздравляли друг друга с наступлением Нового года.

Шевцов попытался отодвинуть железную шторку «волчка», посмотреть в коридор. В тот же миг подошел к двери надзиратель, вежливо, но строго сказал, что смотреть в коридор не разрешается.

Несколько раз вслед за тем по коридору прозвучали шаги с характерным побрякиванием железа — проводили кандальных.

«Неужто в такую рань на прогулку? — подумал Володя. — И кто это может быть? О политических арестантах в городе не было слышно. Вероятно, какие-нибудь уголовные срочники, а может, и пересыльные…»

Наконец наступило полное утро.

Володя понимал, что сегодня праздничный день и в этот день никто не позовет его на допрос. Разве, может быть, завтра… И то — неизвестно. Может быть, из полиции пойдет только завтра бумага в жандармское, а жандармы не торопятся, и еще два-три дня пройдут так же глупо и пусто.

Интересно было, куда попали Степан и Никита? Может быть, где-нибудь тут же, в соседстве! Пристав расхорохорился и забрал всех троих — наиболее дерзких, задиристых гостей дяди Гриши…

«На прогулке небось увидимся!» — с надеждой подумал Шевцов.

Прохаживаясь по тесной каморке, он вдруг физически ощутил всю нелепость своего положения: взрослый человек, Владимир Иванович Шевцов, мыслящий, сильный, пойман, как чижик, и посажен в клетку. Дверца заперта, и он никуда не может отсюда выбраться.

— Удивительная нелепость! — сказал он себе вслух. Дома ждет мать, ничего не знает о нем, а он не может ей даже сказать, чтобы она не тревожилась.

Володя попробовал стучать в соседние стены. Стены не отзывались. Только молча мигнул на дверях «волчок». Володя принял беспечный вид, и «волчок» закрылся.

«Дураку наука! Как мальчишка, полез на рожон! А с кем спорить? С приставом! Тьфу, нелепость! Нашел противника! — бранил себя Володя. — А «тот» товарищ сказал еще год назад, что видит во мне «серьезного социал-демократа»… Вот тебе и серьезный! Как молодой петух! Доказал!..»

— На прогулку! — послышался выкрик.

Дверь камеры распахнулась. Высоченный худой надзиратель с унылыми выцветшими усами повел его со второго этажа во двор. Круги по двору Шевцов мерно вышагивал в одиночестве. Два арестанта в тюремных бушлатах, в ручных и ножных кандалах чистили снег. Если бы не цепи на них, они были бы похожи на самых обыкновенных дворников, с инеем в бородах и усах, с красными от мороза носами, в рукавицах…

— Анюта! — раздался вдруг женский веселый выкрик над головой. — Смотри, мальчишку какого к нам привели. Ты любишь брюнетиков!

— Да он ещё гимназист и очкастый. Нешто это брюнетик! — ответила так же громко Анюта из форточки наискось.

— А что же — очкастый. Очки под подушку на ночь! Они не помеха! — продолжала первая.

— Ну и возьми его вместе с очками!

— Гимназистик! Эй, слышь, гимназистик! За что тебя посадили?! Чай, в праздник-то скучно!

— Просись у начальства к нам, в третий этаж! Обласкаем!

— Отойди от окошек! — строго крикнул, задрав кверху голову, надзиратель, который вывел Шевцова.

— Ты бы, дядя Василий, для Нового года хоть был бы поласковей с девками! — не унималась первая.

Володя молча ходил по протоптанной круговой тропинке.

— У меня там в конторе деньги остались. Могу я купить папирос? — спросил он, поравнявшись с надзирателем.

— В другой бы день, то пожалуйста, господин, а сегодня ведь праздник. И контора закрыта, и лавочка не торгует. Придётся до завтра, — готовно ответил тот.

— А как же сегодня?

— Ничего, раздобудем, барин. Я к вам потом подойду, ко времю обеда, — понизив голос, успокоил его надзиратель. — А вы на девчонок не обижайтесь. От скуки они озоруют.

— Да нет, я ничего. Пусть потешатся. За что они здесь? — спросил Володя, видя словоохотливость надзирателя.

— Одна — за покражу, Анютка, а та — за убивство ребеночка своего. Обе гулящие девушки… К одной-то все почтальон на свидания ходит. Любит, видать. Молоденький почтальоник. Гостинцев передает, а она над ним в смех, как нынче над вами. Да, видно, сама его тоже любит, а гордость показывает… У них тоже гордость своя, у гулящих. Такие гордющие есть, как княгини! И тоже красивые есть. Приодень её — барыня, губернатору впору! А вот судьба-то какая. Судьба-то индейка, как барин один проигравшийся говорил. Шулером был. И тоже пропал из-за этакой девы. В Сибирку пошел в кандалах… Вот без курева тоже не мог; говорит — на воле сигары курил по полтиннику штука… Вот те и сигары!.. Ну, вам, барин, пора уж и в камеру. А папироеочек я ужо раздобуду…

Володя вернулся в камеру. После морозного чистого воздуха острый запах карболки, пропитавший все здание, стал ощущаться еще сильнее. Дверь гулко захлопнулась, и в замке повернулся ключ.

 

Ах, попалась, птичка, стой!

Не уйдешь из сети! —

 

почти весело пропел себе Шевцов.

«Хоть бы книгу в руки, любую, самую глупую! — подумал он с раздражением. — Или газету, журнал…»

Он ходил по камере, досадуя на безделье, меря шагами короткую диагональ своей клетки со вделанным в стену столом и откидной табуреткой. Не надеясь на обещание надзирателя принести папирос, он экономил курево и оттого еще более злился.

Возмущала давно известная по рассказам унизительная вонючая параша в углу камеры, кусок серого неба, расчерченный координатной сеткой решетки в мутном, пыльном оконце.

— Хоть солнце бы вышло! — досадливо проворчал Шевцов, как будто солнце могло умерить его раздражение и скуку тюремного дня.

— На прогулку! — услышал он возглас из коридора и попытался, на этот раз осторожно, без шума, сдвинуть кружок на двери. Через открытый глазок он увидел Никиту, который в сопровождении того же длинного усатого надзирателя вышел из камеры, расположенной напротив, и покорно пошел к выходу.



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2019-07-14 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: