Парфюмер заулыбался, не скрывая своего восторга.
Художник двинулся к выходу, ведь его ждал Халсман, а журналисты ринулись вслед, умоляя выдать еще какую‑нибудь далинистскую идею.
– Что следует носить женщинам? – задал вопрос один из репортеров, заранее осклабясь в предвкушении экстравагантного ответа, на который он и рассчитывал.
– Грудь на спине! – выдал Дали.
– Почему?
– Потому, что в груди есть белое молоко, способное создать ангельский эффект.
Полное недоумение. Что Дали имеет в виду?
– На что это вы намекаете? – осмелился кто‑то подать голос.
– Я намекаю на женские лопатки. Если выпустить две струи молока, которые, таким образом, станут продолжением лопаток, и запечатлеть результат на стробоскопической фотографии, то мы в точности получим изображение «ангельских крыльев из капелек», похожих на те, что рисовал Мемлинг[22].
И Дали исчез, оставив за собой шлейф из смеха и возгласов удивления.
Спустя несколько минут он уже был у Халсмана и уговаривал его воссоздать с помощью фотографии крылья из капелек. Идея только что пришла ему в голову и поразила его самого; но у Халсмана не оказалось аппаратуры, необходимой для того, чтобы сделать подобный снимок. При этом саму идею фотограф одобрил, высказавшись в том плане, что технически это вполне возможно. Все «сумасшедшие» идеи Дали, как правило, имели под собой гораздо более твердую почву, чем можно было подумать.
Но журналистов, осаждавших его вопросами, интересовала лишь внешняя сторона выдумок: вот затейник появился на людях в золотом скафандре, вот он изобразил перед «Кружевницей» Вермеера носорожий рог, вот он организовал процессию, которая пронесла изготовленную из теста флейту длиной в пятнадцать метров, вот он приехал в Сорбонну на белом «роллс‑ройсе», до верху набитом белыми кочанами цветной капусты.
|
Проявляя интерес лишь к этому, пресса лишь это и освещала. Дали самому приходилось восстанавливать равновесие. Чем он постоянно и занимался... но это почти всегда оставалось без внимания. Майклу Уоллесу, который интервьюировал его в 1958 году для Эй‑би‑си и позволил себе заметить, что, хотя многие считают Дали замечательным художником, он лично считает его еще более выдающимся клоуном, «в тысячу раз более интересным», он ответил, что хотя Чарли Чаплин и замечательный клоун, он не умеет писать картины, как Дали, и что самое главное для последнего – современного клоуна и современного художника – это его индивидуальность. Он был первым, кто осознал это и четко сформулировал задолго до Уорхола, до Гилберта и Джорджа, представлявших «живые скульптуры», до Джеффа Кунса[23], который придумал прилюдно заняться любовью с Чиччолиной, порнозвездой и депутатом итальянского парламента, ставшей его женой... и до многих других. «Живопись, клоунские штучки, зрелищность, разные технические приемы – все это, – говорил он, – лишь способ выражения индивидуальности Дали».
Дали быстрее других понял, что в двадцатом веке – как, впрочем, и ранее – одного таланта мало: нужно постоянно напоминать о себе, твердить всем о своей гениальности. А главное, он раньше всех понял, что привлечь внимание средств массовой информации может только настоящее событие, а его нужно уметь организовать. Журналисты и хроникеры всегда были уверены, что с Дали они не потеряют времени зря, потому что обязательно станут свидетелями ка‑кого‑нибудь скандального заявления или жаркой полемики, увидят художника, явившегося в парике или фригийском колпаке, с «бомбой, способной устроить апокалипсис», в костюме клоуна или Санта‑Клауса в красном колпаке и с белой бородой, но при этом с лихо торчащими вверх усами.
|
Дали раньше всех понял, какую власть и какое влияние обретет телевидение, делавшее еще только первые шаги по Европе, но уже прочно вошедшее во многие дома жителей США.
Это он первый среди известных художников согласился сняться за деньги в рекламе. «Я без ума...» – произносил он и закатывал глаза, потом делал многозначительную паузу и заканчивал фразу: «...от шоколада "Ланвен"!» И тут его усы начинали быстро‑быстро вращаться, словно заведенные. Cut [24]. Этот пятнадцатисекундный ролик имел на телевидении такой успех, что о нем говорят и по сей день. Правда, говорят лишь о Дали, а шоколад «Ланвен» давно забыт.
«Когда‑то я работал в компании, снимавшей короткометражные фильмы и рекламные ролики, – делился со мной воспоминаниями Пьер Наон, ныне владелец картинной галереи. – Мы искали знаменитых режиссеров, готовых сделать рекламу товарам, которыми мы занимались, подобную той, что Феллини сделал для фирмы "Dim". Так, я заказал Жану Люку Годару фильм с участием Жюльет Берто[25], рекламирующий некое средство после бритья. Результат превзошел все ожидания! За этот ролик мы получили первую премию на фестивале рекламных фильмов в Венеции: правда, каждый раз, когда его показывали, объем продаж пропагандируемого в нем товара резко падал... Шоколад "Ланвен" был самым обычным шоколадом и выпускался мало кому известной фирмой... Поскольку у нас был более чем скромный бюджет, мы стали прикидывать, каким образом за пятнадцать секунд (на оплату рекламного времени у нас денег тоже было в обрез) привлечь внимание широкой публики к этому шоколаду. У меня появилась идея – да, это была моя идея – обратиться к Сальвадору Дали. В то время он уже был звездой первой величины, такой же как Пикассо. Я не стал обращаться к Пикассо, поскольку знал, что получу отказ. Уорхолу в то время было далеко до славы Дали, он если и был известен, то лишь в Нью‑Йорке; Дали же был знаменит на весь мир, и я подумал, что он может согласиться сняться в нашем фильме, который мы собирались ставить в жанре эксцентрики».
|
Наон вышел на Дали через Капитана Мура, который в то время вел его дела. Получив приглашение в Фигерас, Наон изложил причину своего визита:
– Я просто сказал ему: «Вот никому не известный шоколад, и мне кажется, что если вы появитесь на экране и представите его (я сказал лишь это и ничего более), мы сможем сделать его популярным. Мы пригласим очень хорошего режиссера»... Он спросил меня: «How much?»[26]По‑английски. Я ответил: «Назовите цифру, и я попытаюсь убедить рекламодателя и представляющее его агентство принять ваши условия». Он поинтересовался, сколько это отнимет у него времени. Я сказал: «Мне нужно будет приехать к вам два или три раза; но съемки займут один день, не больше». Он на мгновение задумался и произнес: «Десять тысяч долларов – нормально?» Я ответил: «Вполне». Тогда он добавил: «Но я никуда не поеду отсюда, вы сами приедете ко мне и будете снимать меня здесь». Вот так просто все это и было. Затем агентство утвердило проект. Мы написали «story‑board»[27], который я привез показать Дали. Он нашел его очень забавным. Съемки проходили в Фигерасе, куда выехала съемочная группа, человек двенадцать, с довольно сложной аппаратурой. Среди прочего реквизита – точная копия головы Дали, которую мы заказали скульптору музея Гревен. Внутри восковой головы находился моторчик, приводивший в движение усы. Нам было нужно, чтобы в финальной части фильма усы начали вертеться. И сделать это можно было только с помощью специального механизма. «Я без ума от шоколада "Ланвен"» – короткая фраза, прозвучавшая по телевизору четыре раза, сделала шоколад знаменитым. Четыре раза по пятнадцать секунд! Плюс ко всему ролик был черно‑белым!
Фильм был готов, Наон показал его Дали, тому до такой степени понравилось, что он предложил устроить пресс‑конференцию. «Дали снимается в рекламе, – сказал он. – Надо, чтобы об этом узнали, это достойный повод для пресс‑конференции!» Было выбрано подходящее место: музей Гюстава Моро[28]в Париже. Пригласили представителей СМИ. Явилось более сотни журналистов. Им пришлось подождать с полчаса до того, как состоялся выход мэтра, он появился наверху винтовой лестницы в огромной шляпе и с палкой в руках. Он объявил, что производители шоколада «Ланвен» пришли в восторг от рекламного ролика, как, впрочем, и он лично, и хотят отблагодарить его, подарив ему столько шоколада, сколько весит он сам. Так вот, Дали признался, что в течение последних недель он специально ел побольше, чтобы стать потяжелее, и сейчас перед объективами кинокамер и фотоаппаратов он готов провести сеанс взвешивания для уточнения своего веса. После чего ему преподнесли равное этому весу количество шоколада, и он официально озвучил свой тариф.
«Он был очень доволен, что получил десять тысяч долларов за этот фильм, – рассказал Наон, – и надеялся, что присутствовавшие в зале многочисленные приглашенные оповестят о случившемся другие фирмы, и он сможет получить много новых заказов... Я думаю, он надеялся на то, что началась его карьера в рекламном бизнесе...»
Но этого не произошло. В глазах широкой публики он оказался столь тесно связанным с шоколадом «Ланвен», что больше никто не рискнул использовать его облик для чего‑то иного. Другие известные проекты были сделаны ранее: «Алка Зельцер» в том же году, «Бранифф Эрлайнз» в 1969‑м, а «Дацун» от «Ниссан» в 1973 году.
Что касается Дали, то он любил повторять: «Пять минут, которые я посвятил шоколаду "Ланвен", позволили мне три года работать над одной картиной, ни о чем не заботясь. Обычно люди трудятся, чтобы зарабатывать деньги. Я же зарабатываю деньги, чтобы иметь возможность трудиться».
Если не считать этого легендарного рекламного ролика, то все появления Дали на телеэкране анонсировались заблаговременно, с нетерпением ожидались и чаще шли не в виде обычных репортажей, а в виде театрализованных представлений. К каждому такому случаю он заранее заказывал реквизит, лично просматривал отснятый материал и результаты монтажа. В 1956 году для своего выступления на Си‑би‑эс он потребовал ни много ни мало как голову носорога, двенадцать кочанов цветной капусты, репродукцию «Кружевницы» Вермеера, фотографию носорожьего рога и несколько электронных штучек.
Дали сидел за режиссерским пультом и сам руководил всем процессом съемок. Четыре камеры снимали эпизоды в последовательности, придуманной художником, которого в свою очередь тоже записывали, пока он давал инструкции, еще несколько камер фиксировали работу всей съемочной группы вплоть до реквизиторов, раскладывавших кочаны цветной капусты.
Так кто же кем манипулировал: Дали средствами массовой информации или они им? А это – смотря по обстоятельствам. Дали нуждался в прессе, чтобы постоянно поддерживать, подпитывать, подкреплять свою фантастическую славу, чтобы продавать больше картин и зарабатывать еще больше денег, а пресса была довольна тем, что имеет в своем распоряжении клоуна с такой неуемной фантазией, столь непредсказуемого, готового всегда поразить зрителей своими фокусами.
«Трудно удерживать внимание публики дольше получаса, – говорил Дали, предвосхищая Уорхола. – Мне же удается делать это в течение двадцати лет, причем каждый день. Моим девизом всегда было: "Пусть о Дали говорят, даже если говорят хорошо". За двадцать лет я добился того, что в газетах стали печатать самые невероятные новости нашей эпохи и тиражироваться по телетайпу».
Судите сами. Возьмем один лишь ноябрь 1963 года: 8‑го числа он объявил, что собирается рисовать при помощи мух; 19‑го – раздосадованный тем, что его имя не упоминается в энциклопедическом словаре «Petit Larousse», он решил сам написать туда статью о себе; 29‑го – газета «Фигаро» сообщает, что его «жидкое телевидение», о котором было объявлено 9‑го числа, будет взято на вооружение третьим телевизионным каналом; 27‑го – та же газета пишет, что благодаря Дали Перпиньянский вокзал «обрел, наконец, надежду на светлое будущее»...
В другой раз он объявил о том, что подобно Ганнибалу собирается преодолеть Пиренеи на спине слона, что хочет снять «Атлантиду» со знаменитым тореро Эль Кордобесом в роли Христофора Колумба, что подарит на память Джине Лоллобриджиде свои усы и что, «поправив здоровье на водах Виши», приступит к написанию самой дорогой картины в мире.
«Я стараюсь делать все возможное, чтобы мои картины не пользовались успехом, – заявил он 29 апреля 1964 года в порыве несвойственной ему скромности, – поскольку все, кто чего‑то достиг в своем творчестве, умирали молодыми, примером тому Моцарт и Вермеер. Тогда как плохие художники, такие как Леонардо да Винчи, дожили до глубокой старости. Я предпочитаю судьбу Леонардо».
В этой словесной эквилибристике и краснобайстве он весьма преуспел, чему немало способствовали застенчивость и, как это ни парадоксально, ее оборотная сторона – фантастически гипертрофированное самолюбие, заставлявшее его говорить о себе в третьем лице, рассуждать о своей гениальности как о непреложной истине, разделяемой всеми вокруг, и постоянно демонстрировать эту свою потрясающую «яркую индивидуальность», о которой он всегда охотно распространялся и которая вела его по жизни. Опять же как Уорхола.
Ему помогала фантазия – концептуальная, визуальная, вербальная, феноменальная и нескончаемая, которая цвела пышным цветом не только в течение тех двадцати лет, о которых он уже упоминал, но до самого конца семидесятых годов, до «кораблекрушения» восьмидесятых, то есть почти сорок лет. Все, кому довелось соприкоснуться с ним, были единодушны по меньшей мере в одном: Дали фонтанировал идеями.
А когда Дали приехал в Америку, все тут же заметили (в частности, 14 декабря 1939 года об этом сообщила газета «Таймс»), что он так мастерски умеет манипулировать общественным мнением, что он может посрамить лучших пресс‑атташе Соединенных Штатов!
Но не следует заблуждаться: хотя он и соглашался играть роль клоуна и паяца перед камерами и микрофонами, хотя в 1945 году и стал выпускать в Нью‑Йорке свою собственную газету «Дали» по аналогии с «Дейли ньюс», он никогда не забывал о том, что «опаснее всего для художника оказаться в комфортной ситуации: его долг пребывать в положении максимального дискомфорта, постоянно искать его» – так сформулировал это Орсон Уэллс[29]в беседе с Базеном[30], Доньолем‑Валькрозом[31]и Брионом[32], отчет о которой был опубликован в сентябрьском номере журнала «Кайе дю синема» за 1958 год.
А еще Дали нашпиговывает свои самые откровенные, ставшие расхожими заявления такими невероятными подробностями, характеризующими его отнюдь не с лучшей стороны, такими излишне крепкими выражениями, что они срабатывают от противного и просто теряют всякий смысл, а также признаниями такого интимного характера, что они оборачиваются неловкостью и опасностью для него, всегда старающегося держать дистанцию.
А еще он использует любую возможность, чтобы поспорить, причем даже с теми, с кем прекрасно находит общий язык. «В тот самый момент, когда Бретон[33]даже слышать ничего не хотел о религии, – говорит он, – я, разумеется, стремился создать новую религию, которая одновременно была бы и садистской, и мазохистской, и бредовой, и параноидальной».
А еще устраивает бесконечные провокации, порой на грани допустимого, когда, например, с вожделением, излишне феминизируя, рассказывает о «мягкой и пухлой спине Гитлера, которую так ладно облегает мундир»; или когда говорит о необходимости обращения в рабство «цветных народов», чем шокирует все того же Бретона. Тот не может скрыть своего возмущения и словно бык бросается на эту красную тряпку, которой размахивают у него перед носом; или когда кричит «Оле!», узнав о смерти своего друга Лорки 18 августа 1939 года.
Своими бесконечными шутовскими выходками Дали попирает логику, показывает вещи под другим углом зрения. Он всегда держит дистанцию с кем бы то ни было. И его признание: «Я никогда не шучу» – нужно воспринимать всерьез.
И вовсе не обычное раздражение движет Дали, когда он ставит на место интервьюеров, введенных в заблуждение чудаковатыми высказываниями собеседника и позволивших себе, даже на единое мгновение, развязный тон. И ставит довольно резко.
Завершая дискуссию о Жане‑Люке Годаре, про которого Ален Боске[34]сказал, что если у того и есть талант, то это талант к «непроходимой глупости», Дали не стал деликатничать.
«Дали: Марсель Дюшан сказал мне, что "Альфавиль" самый замечательный фильм за последние десятилетия.
Ален Боске: Видите ли, Дюшан...
Дали: Мнение Дюшана интересует меня гораздо больше вашего».
Еще в одной из бесед с Дали из той же серии Боске вознамерился задать ему «сотню вопросов» в форме «дразнилок». «Отвечайте не раздумывая», – попросил он своего собеседника.
«Ален Боске: Почему бы вам не поработать три дня в год на каком‑нибудь заводе? Я знаю, что это идиотский вопрос, но именно его я и хочу вам задать.
Дали: Он не просто идиотский, он никчемный».
Мало говорить не пойми что, чтобы «сработать под Дали», как представляется большинству болванов, считающих себя остряками под стать ему. Выходки Дали, даже если они бессознательны – или кажутся таковыми, – помимо шутовства несут в себе целенаправленное и всегда скрашенное блеском остроумия стремление разрушить стереотипы мышления.
Требовались дьявольская проницательность и дьявольская дерзость, чтобы осмелиться сказать, как сделал это он в тот момент, когда писал свою картину «Загадка Гитлера» (1939), что Гитлер является «законченным мазохистом», желающим проиграть войну.
Нужны были редкостная смелость и истинная независимость суждений, чтобы в 1956 году позволить себе нападки, как позволил себе он – да еще в каком тоне! – на Мондриана, идола послевоенных абстракционистов, вначале на телевидении, где он пытался доказать, что «Piet»[35]звучит почти как «Niet», что по‑русски значит «нет», тогда как в имени «Дали» есть слог «да», а потом в памфлете «Рогоносцы устаревшего современного искусства», где он написал: «Эти кретины‑критики в течение долгих лет упоминали имя Пита Мондриана так, будто он достиг высот во всех видах умственной деятельности. Они цитировали его по любому поводу. Пит в архитектуре, Пит в поэзии, Пит в мистицизме, Пит в философии, белки Пита, желтки Пита, Пит, Пит, Пит, Пит... Так вот, Пит, говорю вам я, Сальвадор, без "i" ваше имя "Piet" превращается просто‑напросто в "pet"[36]».
Пережив довольно неприятный период, когда из‑за обострения гастрита ему пришлось провести какое‑то время в постели с высокой температурой, в один из августовских дней 1953 года Дали воскликнул: «Мне пришла в голову поистине далинистская идея: единственная вещь, которой в мире всегда будет не хватать, это умение впадать в крайность».
А разве те, перед кем он преклонялся, не были великими любителями крайностей: архитектор Гауди[37]– создатель экстравагантного, огромного, но так и не достроенного им до конца кафедрального собора Святого Семейства (Саграда Фамилиа); «озаренный учитель» Рамон Льюль[38]– автор «ars magna»[39], еретик для инквизиции, святой для монахов‑францисканцев и гигант мысли для специалистов в области мистической литературы; а Хуан де Эррера[40]– строитель Эско‑риала[41]и автор литературного труда под названием «Речь о кубе», произведения, вдохновившего Дали на создание его «Corpus hypercubicus».
Вполне в духе Монтерлана[42], который, подхватив, например, грипп, непременно разыскивал в истории Древнего Рима какого‑нибудь генерала или императора, перенесшего в сходных обстоятельствах то же самое заболевание.
Дабы иметь возможность порассуждать на тему пуко‑мании, Дали повествует о том, как на рассвете 29 августа 1952 года он «очень длинно и мелодично» пукнул, и тут же приводит в пример... святого Августина, который, согласно Монтеню[43], был известным пукоманом и умудрялся даже таким способом – это уже по словам Дали – «исполнять целые музыкальные партитуры».
Дали был неиссякаем в этом вопросе. «Танги[44], – рассказывает он, – самый великий пукоман на свете. Он может загасить свечу, находящуюся в двух метрах от него. И даже... рикошетом. Он направляет свои ветры в стену, и те, отскочив от нее, достигают свечи!» Эту историю я услышал от Дали по радио. В той же передаче он с веселым смехом, весьма, кстати, заразительным, позволил себе довольно экстравагантную импровизацию: «Сам я не пукоман, но был знаком со многими любителями этого дела. У меня есть подборка литературы, и самая что ни на есть полная, посвященная этому феномену, несомненно более высокодуховному, чем принято думать».
Тут Дали поскромничал: в свое время у него была еще и грампластинка с записью ветров, которые пускали члены одного американского клуба пукоманов, скорее всего, не такие уж высокодуховные личности, как можно было бы вообразить.
«Люди думают, – продолжал Дали, – что пук должен сопровождаться громким звуком и, несмотря на свою высоко‑духовность, быть отягощенным всеми теми отходами, что исторгают внутренние органы человека, то есть отходами пищеварения...»
Цезура[45]. Ожидание реакции.
«Очень мало кто знает, что в Палермо, – продолжал он свой рассказ, – есть единственный в мире музей пуков... Дело в том, что на заре эпохи Возрождения люди пукали много. Молодожены, встав из‑за свадебного стола, за которым они обильно ели и пили – представьте себе десять перемен блюд одно сытнее другого, – и улегшись в кровать, тут же принимались пускать ветры. Чтобы избавиться от неприятного запаха, они использовали канюли из серебра или слоновой кости, украшенные фигурками дельфинов, мифологическими сценками и ликами Богоматери...»
Канюли, что известно далеко не всем, представляют собой специальные полые внутри трубки (жесткие или гибкие), которые служат для того, чтобы с их помощью вводить жидкость или газ в какую‑либо полость или канал человеческого организма.
«...Один конец этого приспособления вставляли в анус, а другой выводили в соседнюю комнату. Таким образом молодожены всю ночь могли пускать ветры, но дурные запахи не беспокоили их, поскольку отводились в помещение за стеной. В Палермо есть зал с тридцатью стеклянными шкафами, в которых выставлены все эти канюли, искусно сработанные и изукрашенные, предназначенные для того, чтобы с их помощью было удобно пускать ветры».
Говоря о своих ветрах и испражнениях, «нежных» и «без всякого запаха», Дали отмечал, что они обусловлены «счастливыми» и «приятными» снами, и приписывал это чудо своему «доведенному почти до абсолюта аскетизму», который он противопоставлял мадридским дебошам времен его юности в компании Бунюэля и Лорки. «Тогда из меня лезла, – уточняет он, – неслыханно зловонная мерзость, извергавшаяся рывками, со спазмами, брызгами, судорогами, жуткая, дифирамбическая, экзистенциальная, обжигающая, окрашенная кровью».
И если мы углубились – возможно, даже слишком – в эту тему, то лишь по той причине, что Дали всегда проявлял интерес к грубому натурализму столь пристальный, что друзья его юности задавались вопросом: а не стал ли он копрофагом? Подозрения усилились после того, как увидела свет его картина «Мрачная игра» (1929), в правом нижнем углу которой он изобразил фигуру мужчины в испачканных испражнениями штанах, стоящего у подножия огромной лестницы.
Другие бы постыдились признаться в подобных пристрастиях или склонностях. Но никак не Дали, который украшал дерьмом свои усы. И старательно округлял губы, с наслаждением произнося слово «пук».
Ошарашенные репортеры, бравшие у него интервью, мучились вопросом: а не стоит ли призвать этого помешанного к соблюдению приличий? Но в этом случае они рисковали прослыть людьми, не понимающими шуток и не способными веселиться. Попытаться поспорить с ним? Но для этого им не хватало культуры, да и апломба тоже. Напирать на его лиризм? Но этим можно подорвать интерес к статье или передаче. Ведь читатели и слушатели в первую очередь ждут разных экстравагантностей и сюрпризов, в общем, всякого бреда. Потому что знают: Дали – безумец. Дали полностью соответствует тому представлению, которое читатель, слушатель или зритель создал об этом художнике. Дали умеет сделать забавным, парадоксальным и ярким все то, во что он свято верит. Балансируя при этом на лезвии бритвы. Всегда.
Да, дерзким, искрометным, щедрым на сюрпризы – именно таким представал Дали перед любой аудиторией, которую он непременно покорял, обращал в свою веру и очаровывал, подчас даже ценою самой бесстыдной лести.
А покорив, он тут же начинал дразнить ее, чтобы затем пойти на попятную. Была ли в его действиях какая‑то система? Дали дал весьма ясное представление об этом в своем «Дневнике одного гения», описав, как проходила его лекция в Сорбонне 18 декабря 1955 года.
Прежде всего в свойственной ему манере он расставил акценты: перед ним «восторженная и трепещущая» толпа, которая в этом «храме знаний» на фоне «бесчисленных вспышек фотоаппаратов» становится свидетелем того, что он скромно именует своим «апофеозом». «Ах, эта публика!»
Поначалу он ласково поглаживает ее по шёрстке. «Франция, – говорит он, – самая разумная, самая рациональная страна в мире, а Испания самая иррациональная и мистическая». Эта его лесть была встречена «бешеными» аплодисментами. «Никто так не чувствителен к комплиментам, как французы», – замечает он.
Но вскоре, войдя в раж, он превратил комплимент в осуждение: рациональность ведет к скептицизму, к «гастрономической, студенистой неопределенности в прустовском стиле и непременно с душком». И тут же позволил себе новый выпад: «Вот почему полезно и даже необходимо, дабы время от времени некие испанцы типа меня и Пикассо приезжали в Париж и совали под нос французам сырой, сочащийся кровью шматок правды».
Как Дали и ожидал, в зале поднялся невообразимый гвалт. «Победа за мной!» – сказал он себе. И не дав публике возможности прийти в себя, продолжил в том же духе, заявив, что хотя Матисс и был одним из крупнейших художников современности, но и он не смог преодолеть в себе наследия французской революции, то есть стал выразителем триумфа буржуазии и мещанского вкуса.
«Гром аплодисментов!» – подчеркивает Дали, поставив шесть восклицательных знаков.
«Мы дошли до высшей степени рационализма и высшей степени скептицизма, – продолжает он. – Сегодня молодые художники ни во что не верят. И совершенно естественно, что ни во что не верящий человек в конце концов начинает изображать невесть что. Такова современная живопись, таковы абстракционисты, эстеты и представители академической школы».
Есть ли кто‑нибудь, кого Дали «милостиво» выделяет из этой массы? Да, группу нью‑йоркских художников, исповедующих «инстинктивный пароксизм», и Жоржа Матье[46]. Почему? Потому, что «в силу своих монархических и космогонических атавизмов» этот последний (Дали называет его своим другом) занял самую непримиримую позицию по отношению к академизму современной живописи.
«Дружные крики "браво" стали ответом на мои откровения», – говорит Дали, после чего вспоминает одну историю из своего детства. Пожалуй, именно она и стала ключевым моментом его лекции.
«Как‑то, будучи девятилетним мальчуганом, я практически голым сидел в нашей столовой в Фигерасе. Опершись локтем о стол, я старательно притворялся спящим, дабы позволить юной служанке получше рассмотреть меня. Сухие хлебные крошки, оставшиеся на столе, больно врезались мне в локоть».
Тут Дали пользуется случаем, чтобы уточнить, что все сильные эмоции проникали в него как раз через локоть. И никогда через сердце!
«Эта боль почему‑то ассоциировалась у меня со своего рода лирическим экстазом, – продолжает он, – наподобие того, что я испытал, слушая пение соловья. Это пение растрогало меня до слез. А вскоре после этого моей навязчивой идеей, почти маниакальной страстью стала картина Вермеера "Кружевница", репродукция которой висела в кабинете моего отца. Я рассматривал ее через приоткрытую дверь, одновременно размышляя о рогах носорога. Позднее мои друзья сочтут это бредовым наваждением, но все это истинная правда. Более того, когда, уже будучи взрослым юношей, я потерял в Париже репродукцию "Кружевницы", которую всегда носил с собой, я буквально заболел и не мог ни пить, ни есть до тех пор, пока не нашел ей замену...»
Здесь Дали искренен. И точен. Он предстает перед публикой без маски, не прячет свою особую чувствительность, чрезмерную даже, доводившую его порой до беспамятства и экстаза и подмеченную еще друзьями его юности Бунюэлем и Лоркой. Ясно прослеживается здесь и его метод навязчивых ассоциаций, сходный с методом Раймона Русселя. Художник всегда прибегал к нему прежде и будет прибегать в дальнейшем: от болезненных уколов хлебных крошек через фигуру отца, наготу, эксгибиционизм и молоденькую служанку тянется ниточка к отсутствующей игле на картине Вермеера.
«Публика слушала меня затаив дыхание», – ограничивается замечанием Дали, вновь надевая маску и переключая слушателей с только что сказанного им на невероятную историю о том, как он попросил в Лувре разрешения сделать копию «Кружевницы» и привел в изумление друзей и главного хранителя музея тем, что в своей версии картины изобразил носорожий рог.
«Слушатели, только что внимавшие мне, боясь пропустить хоть слово, зашлись от хохота, который тут же потонул в шквале аплодисментов», – говорит он.
На экране вначале появляется репродукция «Кружевницы», затем репродукция сделанной Дали копии этой картины. «Все повскакивали со своих мест, – сообщает Дали, – они аплодировали и кричали: "Ваша лучше! Это очевидно!"»
Почему рог носорога? Потребовалось длинное повествование о Леонардо да Винчи, подсолнухах, зоопарке Венсенского леса, фотографиях Галы и Дали, купающихся в Порт‑Льигате с портретом «Кружевницы», чтобы вернуть на землю потерявшую голову публику и позволить Дали сделать следующее заявление: «В природе никогда не существовало более совершенного примера логарифмической спирали, чем изгиб носорожьего рога», «божественный изгиб», уточняет он, а «Кружевница» морфологически представляет собой гигантский рог носорога, наделенный высшей духовной силой, «ибо, не обладая зверской свирепостью носорога, она, кроме всего прочего, являет собой символ абсолютной монархии целомудрия».