Да, вот еще запамятовал, что болтаются у нас два бездельника-практиканта из авиационного института, которым нужно за время практики организовать себе дипломные работы. Но они ребята современные и резонно считают, что дипломы каким-то образом сами возникнут из наших разработок, и поэтому ничем не заняты, кроме бильярда. Впрочем, по сонным рожам практикантов ясно, что думать – не самое любимое их занятие. Успешно закончив институт, они пополнят наши ряды, и никому от этого, особенно же авиации, хорошо не будет. Те, что пришли в лабораторию до них, были не лучше, но вот же сидят и не гундят и даже по временам, как бы очнувшись, толкают науку, правда, неизвестно в какую сторону. Но уже одно это дает стопроцентную гарантию, что наши балбесы никакого радио типа «Тамары» не изобретут, а если бы нечаянно изобрели, то вещать бы не стали. Это точно.
Собрали нас в конференц-зале, на втором этаже. Пришли все, даже из других лабораторий, потому что ждали не только проработки, но каких-то сведений или подробностей, да и занятно было публике за счет работы организовать себе маленькое развлечение. Но никакого развлечения не получилось. Объявился мужчина неопределенных лет, чуть седоватый, в штатском, по виду похожий скорее на бухгалтера, чем на майора госбезопасности, хотя все уже знали, что он майор, а вместе с ним пришел и начальник лаборатории Комаров, как всегда молчаливо-грустный, и некая Люся – девица из первого отдела. Человека представили: Андрей Андреевич, и он без предисловий, поглядывая на часы, стал популярно объяснять, что явление «Тамары» – никакая вовсе не случайность и не хулиганство, а хорошо организованная диверсия вражеской агентуры, и все силы брошены на поимку и ликвидацию данной организации. Но вот вопрос, который невозможно не задать самим себе: как в нашей среде, в нашем обществе могло появиться такое чрезвычайное и опасное явление, как эта радиостанция? И не потеря ли всеми нами бдительности тому причина? И бдительности, и дисциплины. А может быть, и нашей идейности?
|
Штатский майор Андрей Андреевич заглянул в бумажку, которую ему подвинула Люся, стервозочка с милым улыбчивым лицом, ее отвратительный характер выдавали тонкие, всегда поджатые губы, и стал приводить примеры из жизни нашей лаборатории, как-то: несвоевременные уходы с работы, плохой учет деталей, взятых со склада, и очевидное их разбазаривание и вообще – пренебрежение законами о сохранении тайны, когда схемы валяются на столах, а на особо секретную локаторную площадку могут пройти все кому не лень. Там даже чьи-то козы пасутся! Вот до чего дошли!
– А чего их секретить, локаторы-то американские? – спросил Ванюшин, он сидел в первом ряду и листал журнал «Радио», вовсе не делая вид, что это словоговорение его хоть как-то интересует. Штатский майор внимательно посмотрел на Ванюшина и спокойно ответил:
– Вот и видно, что товарищ хоть и наукой занимается, а не понимает, как важно сохранять научную тайну. Локаторы, может, и американские, я этого не знаю, но зачем потенциальному врагу, который где-то рядом с нами, знать, что у нас нет других локаторов? Зачем, спрашиваю, ему знать об этом? – он строго осмотрел нас всех и, не повышая голоса, добавил: – Чувствую, что некоторые товарищи не прониклись серьезностью ситуации, а жаль, очень жаль… В поселке появилась масса самодельных приемников, настроенных как раз на волну «Тамары», и не только «Тамары», там и «Освобождение», и «Голос Америки»… То есть станции, от которых постоянно исходят ложь и клевета. К нам попало несколько таких самоделок, и мы сейчас пытаемся разузнать, где их производят и кто. Но и без экспертизы ясно, что собраны они из дефицитных, а значит, ворованных деталей, и возможно, хотя точных данных у нас пока нет, что их собирают и на территории вашего почтенного института. Такие-то дела, товарищи, – сказал штатский майор и снова из-под очков оглядел нас, будто хотел проверить, пока на глазок, не собираем ли мы тут названные самоделки.
|
Стало неуютно от всего услышанного, сидящие рядом со мной будто сжались, напряглись под этим брошенным на нас всевидящим оком. И только двое, кажется, не ощутили драматичности момента: Ванюшин, продолжавший внимательно рассматривать журнал «Радио», да еще один из практикантов. Я видел, как он написал записку: «Танечка, отдайте передатчик, зачем он вам нужен?» – и пустил по рядам нашей лаборантке.
Та прочла и испуганно обернулась, пытаясь понять, кто так неумно шутит, наткнулась на глуповатую улыбочку практиканта и покрутила пальцем у виска: идиот!
После штатского майора выступил по обязанности Комаров и негромко, почти уныло повторил все те же слова о потере бдительности, о дисциплине, пояснив, что с этого дня ужесточаются всякие выходы за проходную, а также вводится особый контроль за использованием радиодеталей и некоторые другие строгости. Хватит ходить из комнаты в комнату, пора работать, закончил он.
|
– А как же работать, если не общаться? – опять спросил Ванюшин, его наивные реплики вызывали у слушателей улыбку, а у Люси нечто наподобие зубной боли.
Таких фанатов, как Ванюшин, не помнящих ни о чем, кроме работы, она ненавидела особенно сильно и этого не скрывала. Тоном классной дамы, наставляющей плохого ученика, она сказала, что все люди как люди, сидят и работают, только у Ванюшина вечно фокусы, на днях, например, забыл опечатать дверь в лабораторию, когда оставался допоздна, а еще ранее вообще не оформил допуск на вечернюю работу, из-за чего была вызвана по тревоге охрана и разразился скандал. Ну как можно с такими иметь дело?
– Да не имейте, вы лично мне совсем не нужны, – отозвался простодушный Ванюшин, пожав плечами, и уставился в свой журнал, а Люся картинно развела руками и посмотрела на майора в штатском, мол, видите теперь сами, в какой трудной обстановке приходится работать. И майор понимающе кивнул: «Вижу, если надо, поможем». Так, во всяком случае, поняли тот кивок сидящие в зале и – не ошиблись.
Но, конечно, никто не мог знать, что штатский майор написал на кусочке бумаги записку и подвинул Люсе: «Ванюшин что, настоящая его фамилия?» И Люся тут же письменно ответила: «Кажется, да, если надо, проверю». Он кивнул: мол, выясните, а записку убрал себе в карман. Люся же, ощутив поддержку, стала называть другие факты, свидетельствующие о расхлябанности работников лаборатории и притуплении (она это слово слыхала на недавнем совещании в горкоме и не преминула воспользоваться) бдительности, а это прямой путь к преступлению… Ей уже никто не возражал, все сидели потупясь, ожидая окончания. А когда отпустили, повалили в курилку, в лаборатории курить не разрешалось, оживляясь и разминая онемевшие ноги, раздались первые невинные шуточки по поводу того, что скоро вот и в туалет придется выписывать допуск, не без того… А комнатам вести меж собой деловую переписку!
– Вам шуточки, – пожаловался кто-то из инженеров. – Но ведь без подписи министра теперь и конденсатора не получишь!
– Скажите спасибо «Тамаре»!
– Я бы так сказал, что… да где ее найдешь?
– За рукоприкладство и сам срок получишь!
– Зачем же драться? – раздался чей-то голос. – Я бы тысчонок десять вольтиков к нему подключил, и пусть потом доказывает, что он не вольтметр!
– Ну, тогда вы уж сразу его – на электрический стул! – Я узнал голос Трубникова, он, как всегда, ерничал.
– А чего с ним чикаться? – возразил кто-то. – Попадется паршивая овца в стаде, всем жизнь испортит! А мы еще его пожалеем: ах, какой несчастный, по Тамаре своей истосковался, ему, видите ли, надо перед всеми душу свою вывернуть! А о моей душе он подумал? Когда нас по подозрению трясти начнут, это гуманно? Да?
– А я скажу – он над нами над всеми издевается, – крикнул еще кто-то.
– А вы над ним поиздевайтесь! – предложил сочувственно Трубников. – Чем мы хуже?
Возьмем да и создадим свои радиостанции… Радио «Вера» или, к примеру, радио «Катя»…
Или вот совсем здорово: радио «Фекла»!
Вокруг засмеялись.
– Да, а вы, конечно, слыхали, что в седьмой лаборатории тигров закупили? – вспомнил Трубников.
– Кого, кого? – раздалось сразу несколько голосов.
– Так вы ничего не знаете? – И Трубников объяснил: – Приобрели двух тигров из зоопарка… Их там в коридоре посадили, чтобы поменьше болтались, побольше, значит, работали! И говорят – помогает!
– Ну да? – удивились самые легковерные, остальные, кажется, поняли, что Трубников в обычной своей манере их разыгрывает, и помалкивали, но слушали с интересом.
– Сам видел, – клятвенно заверял Трубников. – Но там история, братцы, вышла…
Неприятная история. Не знаю прямо, надо ли продолжать… – И сделал паузу, ожидая реакции.
– Рассказывай, не тяни!
– Видите ли, – печально продолжил Трубников. – Работа в самом деле пошла! И курить перестали! И болтаться! Но… Стали замечать, что в коридоре грязи прибавилось, хватились, уборщиц нет, а в углу, братцы вы мои, не поверите…
Косточки обнаружили! – И, выдержав эффектную паузу, Трубников, вздыхая, досказал историю: – Да, да, выяснилось, что тигры съели двух уборщиц… Сами понимаете, «чепе», криминал, вызвали охрану, сопроводили людоедов обратно к себе в зоопарк… А дорогой, значит, один тигр и говорит другому: «Дуррак, на кого польстился! На костлявых уборщиц! Я двух докторов наук сжевал, трех кандидатов, и никто, представь себе, не за-ме-тил!»
Публика с удовольствием рассмеялась. Но тут же послышалось:
– Полегче на поворотах… Запишут в дружки с «Тамарой»…
Сказано-то было в шутку. Но поняли всерьез. Смех разом кончился. Возникла пауза.
– А вот майор объяснил – целая организация орудует.
Мне показалось, что голос принадлежит одному из практикантов, затесавшихся в компанию, но мог и ошибиться: курилка без окна, с тусклой лампочкой, и дыму полно. Вопрос повис в воздухе. Люди молча расходились по комнатам. Начиналась новая жизнь.
Я стукнул в Мусину дверь. Хозяйка, к счастью, оказалась дома. Удивилась, что я так странно ворвался и лицо вроде не в себе, будто дорогой меня пчелы кусали.
– Ты чего такой? Ошпаренный?
Я не стал объяснять, что после собрания, а лишь попросил:
– На минутку. Можно?
– Можно и на две! – ответила она, оживляясь. – Это даже хорошо, что пришел.
Посидишь с Андрюшкой, а я сбегаю за молоком. Лады?
И, уже одеваясь, бросила на ходу:
– Не бойсь, он не капризный… Сам с собой играет… А ты, если скучно, радио включи – сейчас будет «наш» вещать! Но я не могу, магазин закроют!
– «Наш»? – спросил я вдогонку, не сразу сообразив, что речь идет о той же «Тамаре», теперь, оказывается, он еще и «наш». Слышал бы майор, что приезжал нас инструктировать! Свихнулись, что ли, все на этой «Тамаре»: драмкружок, и Горяев, и лаборатория… И Муся туда же! Ей-то что до чужой жизни? У нее своя есть. И не такая уж пустая, когда ребенок.
Муся, схватив пару пустых бутылок и сетку, унеслась. А я, посидев, на всякий случай включил радио, стоящее на тумбочке.
Приемничек у Муси был так себе – старый, довоенной марки, под названием «СИ-235», с крохотным окошечком, где светилась лента с делениями и цифрами. Я не стал искать волну, сообразив, что приемник уже настроен на «Тамару». Так и оказалось.
Несколько минут приемник фонировал, будто слышался отдаленный шум моря, потом раздался щелчок и возник голос, непривычный, рядом, как из соседней комнаты.
Почти по-домашнему кто-то хмыкнул, прокашливаясь, будто не мог этого сделать раньше, и произнес негромко: «Здравствуй, я выхожу в эфир, Тамара, ты меня слышишь?» Наступила пауза, довольно длинная, и Андрюшка откуда-то от моих ног прошепелявил:
– Дядя будет тете говорить, а мама тогда плачет…
– Что? – спросил я, наклоняясь, и снова услышал глуховатый ровный голос без всяких интонаций: «Я должен перед тобой извиниться, Томочка, я немного приболел и хриплю, но я не мог пропустить эту передачу, иначе ты бы подумала, что со мной что-то случилось. А со мной ничего не случилось, вот температурка, но я принял малины, закутался в полушубок, и даже – ничего, через пару дней оклемаюсь, выйду, тем более впереди воскресенье, есть возможность отлежаться с книжкой в руках и с мыслями о тебе.. – и он опять коротко прокашлялся. – Сегодня, кстати, исполнится два месяца, как я с тобой разговариваю, и жизнь моя повеселела. Это даже невозможно объяснить. Сперва я просто вещал в пустоту без надежды, что меня услышат. Потом я стал ощущать твои подключения. Редкие, но я верно знал, что ты меня слушаешь. Я чувствую исходящую от тебя обратную волну, и этот хрупкий мост не может прерваться по моей причине: он соединил нас, и никто, слышишь, никто прервать его не сможет. – Он что-то невнятно бормотнул, видно, с кем-то, не выключая передатчика, перемолвился. Голос его захрипел сильней. – Это у меня живность собралась, кошечка, собачка, по именам не называю, но будем считать, что у кошечки-красавицы имя Мяу, а у собачки кличка Гав… Они, знаешь, ревнуют меня к тебе, понимают, что с этими волнами я куда-то от них уношусь. А я знаешь что вспомнил?.. Было это в армии, я служил в одном крохотном городке и в госпитале – нас туда водили на рентген – увидел в коридоре медсестричку, такую куколку, что несколько дней не спал. И я написал ей письмо. Но был я стеснителен, неуклюж, не уверен в себе и обратный адрес дал своего дружка по соседней койке Кольки Нарежнева, он-то и получил от нее первое послание. Но отдал честно мне, и я ответил, и завязалась заочная страстная переписка, потом любовь, и она просила о встрече, а я сопротивлялся, я не мог уже объяснить ей, что я не Нарежнев, а другой, которого она даже не слышала. Так я и уехал, распалив себя и милую девочку, которая мне откликнулась и поверила… Она ведь тоже практически писала в пустоту… Да сколько же таких голосов если не в эфире, то в письмах, когда люди хотят любить и ищут, ищут друг друга! Но я-то тебя нашел, я знаю, кому я пишу. И я буду с тобой рядом всегда, пока ты захочешь включать приемник, я буду тебе всегда говорить это главное слово: «Люблю». Тяжкая зима, а я «люблю», и настроение не очень, а я «люблю», и с работой не очень, и с друзьями, и с самим собой… Но пока есть любовь, я жив, да мы оба живы, несмотря ни на что! Я верю, она и правда спасет нас, когда не будет ни в чем уже спасения…»
Тут влетела Муся, сбросила свой плащик, положила сумку с бутылками прямо на кровать и спросила шепотом:
– Это он? Что он сказал?
– Не знаю, – отвечал я. Я и правда не знал, как объяснить, что же говорил этот человек. Но то, что он упомянул кошку и собаку, мне понравилось, это было похоже на мое собственное существование. Конечно, я бы никогда и никому не стал бы объясняться так в любви. Да еще по радио! Впрочем, откуда я мог знать, что я буду делать, если когда-нибудь полюблю!
Муся подхватила ребенка на руки и притиснулась к приемнику. Андрюшка сказал ей:
– Дядя говорит тете…
– Ну и говорит, а тебе-то что! – прикрикнула Муся и сама же себе сказала: – Да тише же! – Будто кто-то шумел. Но, по-видимому, все заканчивалось, да и голос у радиста сел настолько, что стало слышно, как он тяжело дышит. Он произнес с трудом:
«До свидания, дружочек мой Тома, не думай и не жалей меня, я очень счастливый человек, и солнышко, которого все мы заждались, мне светит целую жизнь именно потому, что я люблю. И когда я выключу микрофон, мои чувства не изменятся и моя жизнь будет благодаря твоему существованию такой же светлой, так прощай и помни, я здесь, я рядом. А если я когда-нибудь замолчу, значит, меня совсем нет. И, видит бог, доживем до завтра, я тебе что-нибудь да скажу… Прощай, прощай!» – и выключилось.
Муся еще какое-то время смотрела на приемник, будто ждала продолжения, потом спохватилась, извлекла из сетки молоко, одну бутылку поставила за окно, на холод, другую перелила в кастрюльку и поставила на электроплитку.
– Он о любви говорил? – спросила Муся.
– Но ты же слышала.
– А о том, что его ищут? Говорил? Нет?
– Нет.
– Вот! – воскликнула она с какой-то гордостью. – Они его ищут, обложили, как медведя в берлоге, а он на них начхал! – И со злым торжеством повторила: – Он на них на всех начхал! Это их и бесит! И никакая это не организация! Это живой человек! Жи-вой!
– Да, конечно, не мертвый, – подтвердил я. – Столько наговорить!
Муся поняла, что я придираюсь, да я и правда придирался, потому что был смущен услышанным. Я никак не мог представить, что эта «Тамара», возникшая как фантом из воздуха, из космоса, из ничего, могла вести свой разговор так откровенно с неведомой женщиной, будто в целом мире, кроме них двоих, никого больше не существовало. Какие же мы дикие, если самые обыкновенные чувства, выраженные открыто, кажутся запрещенными! А если мы все-таки не дикие, то какие мы? И чего мы все боимся?
Муся огрызнулась:
– Тебе много? А мне лично так мало! Да и он, наверное, намолчался за свою жизнь, ты об этом не подумал? Вот я целый день тарирую свои приборы, сверяю, так сказать, а сама с ними молча разговариваю. А там вольтметры, амперметры все с чудными названиями: «Сименс и Гальске», небось изобретатели, ученые – немецкие такие… Я подсоединяю их, а сама шепчу им разные бредни: милый Сименс, драгоценный мой, красивенький мой, чужестранец, я тебя тарирую в пятый раз, а все для того, чтобы после моей пятой проверки тебя снова бы поставили в дальний шкафчик с замком и никому не давали, даже Ванюшину не давали, которому ты позарез нужен… Но такой ты дорогой, ты жутко дорогой, дороже, как утверждают, автомобиля «Победа», которая стоит шестнадцать тыщ, и значит, тебя надо беречь!
А пройдет годик или два, и меня вызовет мой начальничек Комаров: а что, Мусенька, скажет со вздохом, не проверить ли нам еще разок нашего Сименса, и ласково, нежно так погладит приборчик, потому что знает им истинную цену и обожает их, не как заприходованную единицу, а как шедевр, как вершину человеческого разума! И я вдруг понимаю, он-то сам ужасно одинок, и ему тоже – тоже! – не с кем, кроме Сименса, поговорить, со мной-то он разговаривать боится! Так мы все молча и молча разговариваем. Да кто с кем, а я вот еще с Андрюшкой да с тобой… А кто же мне ответит? Ведь я тоже живая душа, доброе слово, говорят, и кошке приятно…
А мне?
Муся вдруг оборвала на полуслове и прислушалась. Ей показалось, что кто-то пришел, хлопнув дверью. Но кто к ней мог прийти, кроме ее летчика, которого она, судя по всему, сейчас не ждала? И оттого лицо ее менялось на глазах, оно на мгновение просветлело, готовое к счастливой вспышке, но тут же погасло и даже еще более потемнело.
Она отвернулась, поймав мой взгляд, буднично спросила:
– Ты был на собрании?
Я сказал, что был.
– Значит, слышал, как они его… «Тамару»…
– А как они нас?
– Вот именно. Теперь еще больше озвереют. Даже чистку хотят устроить!
– Как это? – спросил я. – Чистку! – С этим словом у меня связывалась уборка помещения.
– Да очень просто: уборка, только людей – под видом сокращения штатов! Не знаешь, что это такое?
– Нет.
– И не дай бог узнать, – сказала резко Муся. – Приходишь на работу, а тебя в проходной задерживают… Нет, говорят, пропуска, потому что ты – сокращен. И катись… Куда глаза глядят… А куда я с ребенком?
– А ты-то при чем? – я отчего-то рассердился, хотя до конца не верил, что все это возможно. – Ты, что ли, их секреты американцам продаешь?
– Нет, не я, – ответила очень серьезно Муся. – Но я для них – пустое место.
– Так у нас все – пустое место!
– Неправда, кто-то и работает. – Муся вздохнула. – Хоть бы кто этой «Тамаре» подсказал, что плохо будет… Или он не понимает, что мне с ребенком не выжить…
Да и тебе… Он бы только месяцок-другой помолчал, пока не успокоятся! Пожалел бы нас, правда?
И Муся стала тереть глаза. А я не знал, как ее утешить, потому что она-то, неунывающая и такая уверенная, вдруг запаниковала.
– Тебе не надо его слушать, – сказал я, собираясь уходить. – Собака лает, а ветер носит.
– Нет, – возмутилась Муся. – Он не лает, в том-то и дело. Лают на него, а он чистая душа… Мне его жалко… И себя тоже жалко… Господи, ну как жить?
Муся проводила меня до двери. И вдруг, оглянувшись на ребенка, словно боялась, что он подслушает, шепнула, я это тогда дословно запомнил:
– Если они посмеют со мной… Я покончу, вот клянусь… А ребенка убью. – И тут же с силой захлопнула дверь.
Домой я не поехал, там меня и правда никто не ждал, кроме моих зверушек: сучки Дамки и кошки Катьки. Они обычно встречали меня у калитки и провожали до дома. Я направился к Толику в клуб и просидел у него весь вечер в каморке, пока тот бегал по всяким клубным делам, а дел у него к вечеру прибавлялось: сменить лампу, открыть-закрыть комнаты для репетиции, помочь киномеханику или приструнить расхулиганившихся и навести порядок… Одного лишь он не делал никогда: не вызывал милицию, предпочитал обходиться собственными силами. И, кажется, ему это удавалось.
Вернулся на диво трезвый, хотя в буфете всегда есть с кем выпить, и, вглядываясь в мое лицо, спросил:
– Ну? И тебя – понесло?
Я кивнул. Про себя подумал: «Понесло… Только вот куда меня понесло?»
– А если – тово? Залить? Пожар тушат, когда горит!
– Не хочу. Спасибо.
– Давай сыграю?
– Нет, не надо, – попросил я.
– А что надо?
Я не ответил.
Неодобрительно покачав головой, достал краски, заготовки для ковриков, на ходу пояснил, что завтра базарный день и у него в запасе лишь ночка, чтобы нарисовать своих котят и получить за них гульдены, которые имеют свойство быстро иссякать…
– Ложись и спи. Сон – лечит! – приказал он, а сам, засучив рукава, приступил к делу. Я улегся на его жесткое ложе, сказал:
– Радио меня «заело».
– Ты про «Тамару»? – сразу сообразил Толик. – А что он говорил? Я-то ведь его не слушаю.
– Неважно, что он говорил… Важно, что он вообще говорит. Мы-то молчим.
Толик взял кусок угля и стал набрасывать контур будущего коврика. Не отрываясь от своего занятия, произнес:
– А вот представь такую картину, ее можно было бы даже живописно изобразить!
Стоят люди по горло в дерьме, стоят и молчат, чего-то ждут. И час ждут, и два, и три. Наконец один из них не выдерживает, кричит: «Ну сколько же можно так стоять?»
И тут, представляешь, все остальные на него набрасываются с криками: «Тише! Тише!
Не пускай волну!»
– Набрасываемся на «Тамару»… Мы? – спросил я.
– Да и мы тоже.
– Но от его, извиняюсь, радиоволны многим ведь и правда хуже?
– Чего-чего? – поинтересовался Толик. И так как я не отвечал, он сам себе и ответил: – Хуже-то и правда некуда!
Он отодвинулся, рассматривая набросок издали, что-то поправил, чиркнул и остался доволен результатом. Повернувшись ко мне, весело спросил:
– А ты как считаешь, на чем держится мир? На трех китах? На вере в Бога? В дьявола? В Сталина? А вот я лично думаю, что мир держится на праведниках… – И тут он прицелился и положил первый мазок. – Я совсем не утверждаю, что этот, который «Тамара», и есть тот самый праведник. Я вообще говорю. И вовсе не надо бросать свои дела и уходить, как Христос в пустыню, или… Или – сжигать себя на площади! Или – глаголить из подполья по радио… Это не всем дано. Надо просто рисовать своих котят и ложиться спать с чистой совестью. Это я про тебя говорю.
Спать я не мог. Я сел у Толика за спиной и стал смотреть, как чудесным образом из ничего, из фантазии и второсортных красок возникают на полотне с теплой шерсткой и глуповато-счастливыми глазами его котята. Толик не рисовал их по трафарету, как иные рыночные маляры, он сочинял каждый коврик заново, и котята выходили у него разные, разных мастей и пород, но все они и правда были как живые, их хотелось погладить. Иной раз для интерьера он добавлял к ним какой-нибудь предмет: вазочку, или чайник с кружкой, или даже свой собственный мольберт.
Я поинтересовался из-за спины, почему-то шепотом, отчего он рисует лишь котят, а не цветы, скажем, не натюрморт. Ведь это тоже красиво.
– Можно и натюрморт, – он не отрывал напряженных глаз от полотна, как бы обласкивал его глазами, влюбленный в свое детище, в каждого нарисованного котенка отдельно, это было видно. – Но, – уточнил, – котята лучше!
– А собаки? – И вспомнил про свою домашнюю живность, которая, конечно, голодная.
Сумасшедшая моя соседка и себя временами забывает накормить, не только других.
– Ну конечно! Можно рисовать и собак, и кошек, и цветочки, и березки… – Произнес это Толик медленно, будто напевая. – Много, брат, чего можно изобразить.
Но все люди – немножко дети, а дети любят котят…
– Если нарисовать самолет? – спросил я. – Ну, этакий красавец самолет? Его купят?
– Может, и купят, – как бы вслух раздумывал Толик. – А может, и нет… Кому он нужен, твой самолет?
– Кому? – переспросил я.
– Да никому, пожалуй. – И подтвердил: – Никому твой самолет не нужен. – Он бросил на холст последние мазки, налил в кружку чаю. На ходу, даже не присев, отпил жадно несколько глотков и стал рассказывать, как однажды нарисовал для продажи два сельских пейзажа: улочка, березка, изгородь и край избы… Только на одном на голубом небе доизобразил реверсивный след от самолета, показалось, что этот белый полукруг оживит картину, придаст ей некое завершение – цветовое.
– И что же ты думаешь? – спросил с вызовом Толик, шумно отхлебывая чай. – Пейзаж без следа купили сразу, а со следом нет, чем-то этот след мешал… Посмотрят, помнутся и отойдут. Ну, след я замазал и картину, конечно, продал, но сам-то стал соображать, я тогда не такой вумный был, и досоображался вот до чего!.. Не хотят люди видеть испорченным небо! Ни самолетом, ни даже следом от него! И вовсе не одинаково, какое белое пятно я положил на небо. Шум моря, скажем, или шум машин на улице – не одно и то же! Природу-то измордовали, сгубили, так люди хотят, чтобы она хоть на картинках была такой, как во времена сотворения, – заключил Толик. – А котята? Чего ж натуральнее? Уж лучше клепать котят, чем клепать самолеты, ты согласен? – И засмеялся необидно. – А ты и сам еще котенок, оттого и гоношишься, не спишь. Ложись давай, все котята уже спят! – так вот шутя и прогнал меня в постель. Я лег и сразу уснул. А когда открыл глаза, было утро, на столе возле остывающего чайника лежала записка: «Дорогой котенок, на дворе весна, а жить, наверное, стоит…»
Было воскресенье. Сверкали на солнце лужи, небо было чистым, голубым, чуть размытым, но без облаков и самолетных белых трасс. Я постоял на ступеньках тихого в этот ранний час клуба, щурясь от прямого, в лицо света и вдыхая свежий запах талой воды. Что-то надо было решать, но ничего я не решил и побрел куда глаза глядят; оказался я на станции, загадав наудачу: куда пойдет электричка, туда я и поеду, или на Москву, или на Задольск. На Москву – там в Подосинках ждут оголодавшие мои зверушки… В Задольске живет Алена, остроносенькая студенточка с рыжей челкой. Она мне отчего-то нравится. В отличие от меня она знает, чего хочет в жизни, может, это меня к ней и привлекает. Электрички в обе стороны подошли одновременно, и я, поколебавшись, выбрал ту, что увезла меня к Алене, ощутив вдруг сильную вину перед своими зверушками, которым я в этот момент как бы изменил. Но именно весеннее шальное мое состояние внушало надежду, что сегодня я не буду таким уж паинькой и тихоней, а войду, ворвусь в дом и увезу ее куда-нибудь на танцы, в кино… Да хоть куда, только чтобы побыть вместе.
Я и в самом деле решился бы на какой-нибудь опрометчивый поступок, но застал Алену, уже одетую по-дорожному: она собиралась уезжать. Лишь на секундочку присела, не в комнате, в прихожей, чтобы так, с ходу меня не выпроваживать.
Культурная девочка, и на том спасибо. Я присел, мы оба присели, глядя друг на друга. Это было немного смешно. Ну что можно сказать в прихожей?
– Вы бы меня предупредили, что ли! – произнесла не без упрека, чувствуя некую неловкость от такого приема. – А у меня зачеты, надо вот в Москву ехать.
Сообщила и вздохнула. Но вздох получился как бы напоказ.
– А почему… в воскресенье? – Кажется, я тянул время.
– А потому: профессор у меня – бо-льшой дурак! – произнесла не без удовольствия и стала примерять свой пуховый малиновый беретик, поглядывая на себя в зеркало.
Остренькое лисье личико, веснушечки, а все равно привлекательная. Даже обворожительная, как писали в какой-то книжке. И она об этом, конечно, знает. Я лишь посмотрел и отвернулся.
– На улице, между прочим, не жарко, – предупредил не глядя.
Она легкомысленно отмахнулась, подхватила сумочку с торчащими из нее конспектами, дождалась, пока я выметусь, стала запирать дверь сразу почему-то на три замка.
– А дурак, – объявила, – профессор мой потому, что ко мне прицепился, я, видите ли, напоминаю его первую любовь, в молодости это было – кажется, еще до взятия Зимнего дворца! В прошлый раз так и не поставил мне зачет, зато долго распинался о своем одиночестве и даже пытался ухаживать. Вот. А теперь надо ехать к нему домой.
– Но домой же нельзя! – воскликнул я непроизвольно.
– Почему нельзя? – удивилась Алена. Но, кажется, сообразила и поправилась: – Да нет, я его не боюсь, только он ужасно слюнявый… Как-нибудь вывернусь. Зачет-то получать надо. Папа вернется из командировки, что я скажу?
Быстрым шагом направились мы к станции. Но это была даже не прогулка, спортивная ходьба по пересеченной местности; после нее от самой весны, от легкого солнечного высверка уже не оставалось ничего, кроме невольного раздражения.
Наверно, она почувствовала смену моего настроения.
– Почему вы так долго не приезжали? – и по-иному, теплее взглянула на меня. – Были заняты? Или забыли?