Эрих Мария Ремарк
От полудня до полуночи (сборник)
Эрих Мария Ремарк
От полудня до полуночи (сборник)
Рассказы
О радостях и тяготах югендвера [1][2]
Лучше всего о югендвере можно рассказать, лишь изобразив один из дней, вобравший в себя все радости и тяготы нашей тогдашней жизни! Такие дни бывают редко, но бывают. Вот и у нас выпал такой день, ясный зимний день.
Сквозь серые рваные облака на белую замерзшую землю светило солнце. Нас собрали по отделениям перед спортивным залом. Стоял жестокий мороз, и облачка пара от нашего дыхания поднимались в воздух. Нам предстоял учебный бой с другой ротой. Они захватили железнодорожную линию и заняли лежащий неподалеку лес. Пока они выдвигались туда, мы прошли маршем к Неттерхайде, большому плацу, чтобы заняться строевой подготовкой. На марше я очень замерз, да и остальные, наверное, тоже. Бежать! Бежать! Быстрее двигаться! Этому желанию суждено было исполниться. На плацу отрабатывались отдельные элементы строя. Мы поворачивались направо и налево, маршировали, бегали, и это было приятно. Наша одежда не защищала от холодного, пронизывающего ветра, но постепенно мы согрелись. Не то чтобы вся эта муштра, повороты и прочее сразу воодушевили нас. Раньше бывало, что перед предстоящим боем нам совсем не хотелось тренироваться. И все же я каждый раз замечал, что спустя какое‑то время мрачные физиономии становились веселее, глаза сияли. Вероятно, это происходило от ощущения физической силы, которое появляется при усиленной маршировке на свежем воздухе. На этот раз все было иначе. Мы радовались предстоящему бою и потому тренировались усерднее, чем когда‑либо. Поначалу мы были очень недовольны, что нам запрещалось разговаривать. Прошло много времени, прежде чем мы привыкли и к этому. Но когда вот так идешь и бежишь, когда все мышцы напряжены, о разговорах не думаешь, а маршируешь так, что из‑под ног летят комья грязи; бежишь так, что в груди хрипит и дыхание вырывается короткими толчками; чувствуешь силу от того, что в тебе снова рождается упорство древних германских титанов; упорство, с которым, надеясь только на себя, уничтожают мир и создают его заново.
|
Но слышишь? Сбор! Сбор! Уже так поздно? В самом деле! Как быстро бежит время. Спешно формируется колонна для марша, и рота выступает к месту боя. Там и сям слышны радостные голоса; то один, то другой раскуривает трубочку. Становится заметно, что нас муштровали. Вон двое сцепились по‑дружески и пытаются повалить друг друга, стараясь не привлекать к себе особого внимания. А там кто‑то кидается снежками. Повсюду царят воодушевление и сила. Невозможно выразить, как приятно после пятичасового сидения за партами наконец‑то от души побеситься (в хорошем смысле слова). Мы идем все дальше и дальше. Возникают далекие вершины, тонущие в голубой дымке, леса приближаются. Повсюду лежит снег, глубокий, пушистый, белый снег. Какие роскошные виды, какие прекрасные, гармоничные, яркие картины открывались нам во время этих маршей! Над нами светло‑синее небо, бледная луна в первой четверти, дальше на западе, между темными деревьями, – нежная вечерняя заря, прорезанная горизонтальными облаками глубокого пурпурного цвета, а под ними – заснеженные деревни; сердце раскрывается навстречу такому пейзажу.
|
Мы вступаем в темный лес. Раздается приглушенная команда остановиться. Высылаются патрули. Я – командир патруля на левом фланге. Вначале мы быстро продвигаемся вперед, ориентируясь по карте. Но постепенно темп замедляется, и мы двигаемся с большими остановками, ступая очень осторожно. Кругом тихо, бесконечно тихо. Откуда‑то очень издалека доносятся удары топора. Становится все темнее.
– Тсс!.. Зиберт?
– Что?
– Ты где?
– Здесь! Ты не слышишь?
– Тсс… Замолчите.
Затаив дыхание, мы стоим, открыв рты, прислушиваемся и пытаемся что‑нибудь разглядеть в темноте. Меж деревьев таинственно скользят тени, длинные, призрачные. Вот! Кхх!
– Тсс!
– Тихо!
Только ветер меланхолично насвистывает, целуя листья одинокой ивы у темного пруда.
– Вот!.. Опять.
– Шшш!
В лихорадочном возбуждении я стою, прислонившись к стволу дуба, впиваюсь глазами в темноту; вот снова – кхх! Он приближается. Господи, где же остальные? Я что, совсем один? Где они? Я их больше не вижу, а тут совсем рядом снова трещит ветка… Неистовый порыв ветра сотрясает вершины деревьев. Может, мне показалось? Нет, вот опять, опять… А вон там – не отделилась ли от темного дерева фигура? Да! Тень приближается. Я берусь за свой пробочный пистолет и, дрожа от волнения, вжимаюсь в ствол. Ближе и ближе… Я хочу что‑то крикнуть, но горло перехватило, на лбу выступил пот, я прыгаю вперед, издаю хриплый звук – и оказываюсь перед изумленно уставившейся на меня старушкой. Мною овладевает непонятная слабость, мне приходится прислониться к дереву. Потихоньку начинает идти снег. Старушка, старушка, ну и потрепала ты мне нервы! При патрулировании я всегда охвачен таким волнением. Мои товарищи рассказывают о себе то же самое, но ни один не отказался бы еще и еще раз испытать это.
|
Снег все идет. Подходят остальные. Дальше. Шаг за шагом мы скользим вперед, все время прислушиваясь и поминутно останавливаясь. Наконец впереди светлеет: мы дошли до опушки. Теперь мы крадемся очень осторожно и смотрим во все глаза. Перед нами раскинулся луг, за ним – лес. Но тут, на опушке… Господи, неужели обман зрения?.. Я широко открываю глаза… Да тут они кишмя кишат!.. Красный флаг, синий… Господи… надо срочно послать донесение, да, донесение. Одного отправляю назад. Мы продолжаем наблюдать. Тут на другой стороне начинается движение. Два, нет, три человека идут через луг к нашему укрытию. Неужели они нас заметили? Не может быть! Назад, ребята, быстро назад! Этих троих мальчишек мы легко схватим!
– Нагни голову, приятель, тебя же увидят!
– Здесь, в лесу, для этого слишком темно.
Как мы успокоились и обрадовались! Не то что до этого, в лесу! Вот они. Еще пять шагов, еще три, еще два, еще…
– Стоять!
Мы вскакиваем и бросаемся на них. Как они пугаются! Хороший улов! Но теперь надо возвращаться. В шесть часов мы должны быть в части. Идем потихоньку назад, забрав пленных с собой. Тут в лесу начинается движение: кто‑то тихо, как кошка, крадется, подползает все ближе и ближе, пробирается сквозь кустарник. Наши! Мы рванули к ним. С дистанцией в два шага мы снова движемся к опушке леса. В одной руке держу пробочный пистолет, другой отодвигаю ветки кустарника. И вот мы на опушке, лицом к лицу с неприятелем. Огонь! Команда гремит над деревьями, разносится по тихой долине. Дальше! Дальше! Все пылают от нетерпения, только железная дисциплина сдерживает нас. Наконец‑то!
– Отделение Вайдеманна, встать, вперед, марш!
Все наше нетерпение и напряжение вспыхивают еще раз и выливаются в невероятный жуткий крик, с которым мы несемся через луг. Хлюп! – это я одной ногой угодил в болотце.
– Ложись!
Шлеп! Кто‑то от возбуждения не заметил лужу и плюхнулся, растянувшись во весь рост. Ничего, дальше! Слышишь, вот и сигнал! Штурм! Все устремляются вперед, крича, стреляя, хлопая в ладоши. От оглушительного шума даже старые деревья‑великаны испуганно трясут седыми головами.
– Сбор!
Разгоряченные, тяжело дыша, мы строимся на лугу. Нас хвалят за старание и рвение и порицают за необузданность. Солдат должен сохранять спокойствие.
Потом нас снова отправили на тракт.
– Посмотри, во что превратился мой костюм, – жалуется один.
– А мои ботинки!
– У меня обувь полна воды, – отзывается третий и пытается вылить влагу из своих ботинок.
– У меня все болит.
– У меня тоже. Но все равно было здорово.
– Да, замечательно!
С этим согласны все.
– Давайте споем!
– Да, да, про птичек в лесу!
Когда мы двинулись назад, уже стемнело. Высоко в небе серебряные островки света бредут своим путем в бесконечную космическую даль. Луна награждает темные облака серебристыми кантами и поверх сонно шумящих лесов льет струи света на далекие высоты, окутанные бесконечно нежной серебристой дымкой. Издалека доносится пение возвращающихся солдат:
Птички в лесу
Так дивно поют:
На родине, на родине
Мы встретимся опять!
Час освобождения [3]
Сирень пахла так сильно! Лунный свет озарял стены таким тоскливым серебристым светом! И опять она думала о нем. Где‑то далеко в поле его поглотила рычащая битва, где‑то его похоронили год тому назад… Тогда она как раз пошла в сад в его любимом белом платье, она хотела нарезать свежих роз, чтобы положить к его портрету; и тут услышала эту новость. Не в силах совладать с безымянной болью, она молча и без слез срезала вместо роз темный плющ и отнесла к его фотографии. Потому что он умер…
Ночной ветер овевал ее ароматом сирени. Несколько лепестков упали на черное платье.
– Умереть, – произнесла она потерянно, – умереть. – И крупные слезы невольно потекли из глаз.
Она пыталась думать о нем и с болью чувствовала, что его лицо с каждым днем все больше блекнет и отдаляется, жизнь лишена смысла – и потому тосклива. Резкая боль пронзила душу, когда она поняла это. Она опустила голову на щербатый каменный стол и стала сбивчиво говорить о любви и тоске. Она звала назад ушедшие дни, когда их души сливались в одну, когда они вместе бродили по полям, над которыми кружились жаворонки; по нивам, пламеневшим маками; по лесам, где было полно кустов ветреницы, а перед маленьким домиком, утопавшим в зелени, он рассуждал об их счастливом будущем.
– О ты, синяя летняя ночь, – произнесла она, – почему ты вызываешь во мне такую тоску? Неужели я никогда не найду покоя?..
Она резко обернулась. Ей показалось, будто кто‑то шепчет за спиной.
– Это ночь, – сказала она. – Ночь. Ночь живет… своей собственной жизнью… Природа не мертва… все живет – камни, звезды, тишина…
Она испуганно умолкла. Откуда эти слова, которые, забывшись, она произнесла так громко?
Потом в ее памяти всплыл тот далекий вечер, когда они допоздна сидели вдвоем и говорили о Тристане и Изольде. Именно тогда он произнес эти слова о людях и матери‑природе, говорил, что все не вечно и одновременно все бессмертно. Что жизнь – цветение природы, а умирание – отдых перед новой жизнью. Он говорил и о смерти – что она не разрушительница, а тихая подруга – мать, которая укладывает спать своего уставшего ребенка, чтобы снова разбудить его утром.
Сердце переполнилось чем‑то невыразимым. Она встала.
– Да, – проговорила она каким‑то странным, чужим голосом, – жизнь, смерть – все едино!
Потом, не чувствуя под собою ног, она пошла в дом по залитым лунным светом тропинкам. Не осознавая, что делает, она скинула темное траурное платье, надела белый наряд, который он так любил, и распустила волосы. Вернулась в сад. Гроздья сирени касались ее лба. Она подняла руки, так что широкие рукава опустились на плечи, и ломала ветки с душистыми цветами, еще и еще, пока весь каменный стол не покрылся пахучей сиренью. Лунный свет дрожал на ее волосах, скользил по цветам, ночь была сказочно синей и волшебно глубокой. Она была как пришелица из другого мира, словно перестала быть человеком, породнилась с деревьями и цветами. Она ощущала близость звезд, и синее ночное небо целовало ей лоб. Трепет от присутствия Божественного пронизал ее, и на мгновение она прикрыла глаза. Все деревья казались ей старыми знакомыми, все звезды – родными, природа была ею, а она – природой.
Тогда она подняла руки и заговорила глубоким, звонким голосом, не понимая своих слов:
– Природа! Мать и сестра! Тоска и осуществление! Жизнь! Блеск полуночных солнц, сияние дневных звезд! Смерть! Ты, синева! О, глубина! Темный бархат на светлых одеждах! Ты, жизнь, – и есть смерть! Ты, смерть, – и есть жизнь! Все – природа! Я – это не я! Я – куст, дерево! Ветер и волна! Шторм и штиль! И во мне кровь миров! Эти звезды во мне! Часть меня! А я – в звездах! Часть звезд! Я – жизнь! Я – смерть! Я – космос! Я – ты!
Лунный свет серебрился на ее волосах. Она замолчала. Казалось, сама ночь, сотканная из света и тьмы, шептала: «Я – это ты!»
Она опустила голову. И вдруг осознала только что произнесенные слова.
– Я – это ты, – повторила она очень тихо, словно про себя. – Освобождение! – Она положила руки на цветы. Отрешенно повторила еще раз: – Освобождение! Да, ты не умер. Ты живешь… я – это ты… ты живешь во мне, в мире, в природе, в космосе… Мы вечно будем едины: я – это ты!..
Потом она опустилась на колени, аккуратно и нежно подняла веточку плюща с земли.
– Слышишь? Это ты. Я целую тебя! – Она дотронулась розовыми губами до прохладной веточки.
Она поднялась с колен и склонилась над розой.
– Слышишь? Я люблю тебя, – произнесла она умиротворенно и ласково. Прислонилась лбом к дереву. – А вот и ты, – прошептала она, ласково улыбаясь.
Она взглянула на синее ночное небо. Серебристый лунный свет струился ей прямо в глаза. И она сказала нежным и тихим голосом:
– Освобождение… Примирение… Ты, мой любимый, не умер… Я больше не буду терять тебя каждый день… Не только по ночам ты будешь со мной… Ты навсегда мой… Ты во всем мой… Я – это ты… Я – это ты… ты…
Потом она повернулась и снова пошла по залитым лунным светом тропинкам. Ее лицо было светло и благостно, ее глаза излучали блаженство, как в тот день, когда он впервые поцеловал ее…
Сирень пахла сильно и сладко…
Где‑то в саду пел соловей…
Женщина с золотыми глазами [4]
В проходы маленького уютного театра медленно лился поток зрителей из дверей лож, продвигался вперед, разделялся: одна часть направлялась в подвальчик, другая устремлялась в фойе. Слышалась приглушенная речь, почти шепот, мягкие сумерки, над которыми время от времени раздавался серебристый девичий смех.
Девичий смех.
Ах, снова старая боль заныла в моей груди, и воспоминание заставило кровоточить старые раны. Разочарования остудили мою душу. Теперь я хотел найти забвение в театре – на постановке первой части бессмертного «Фауста». Но когда Гретхен подняла пленительно‑прекрасные глаза и так загадочно‑женственно взглянула на потерявшего покой героя, я невольно сравнил былое со спектаклем, и горькая правда овладела мною: «То была лживая жизнь, это – лживый спектакль».
Мои мрачные мысли прервал женский голос, он был как матовое золото, освещенное вечерним солнцем. Я поднял голову и посмотрел – прямо в золотисто‑карие глаза.
Мое сердце остановилось.
Эти глаза…
В юности летними вечерами я любил сидеть на балконе и смотреть на погружавшийся в темноту лес. А когда бурление и волнение в моей крови становились слишком сильными, я часто возвращался в круг света от красноватой лампы, ложился на софу и читал «Вертера» – о любви, только о любви.
Потом, бывало, я отбрасывал книгу, вскакивал, раскидывал в стороны руки и горящими глазами всматривался в ночь. И тогда из сумерек и тоски, из юношеских мечтаний медленно возникал женский образ – хозяйки моей души, прекрасной и доброй, с обворожительными золотистыми глазами.
Теперь я увидел именно эти глаза.
Я провел рукой по лбу и начал пробираться к ней. Но тут прозвенел звонок, и мне пришлось вернуться на свое место, так и не увидев больше самых прекрасных глаз на свете.
На сцене в фиолетовых и серебристо‑красных тонах безумствовала Вальпургиева ночь. На авансцене в ярком свете прожектора танцевали две ведьмы. В зрительный зал со сцены струилось бледное сияние. Чуть впереди в темноте угадывался профиль, увенчанный тяжелым узлом волос. В уголке глаза мерцал серебристый огонек. Она повернулась ко мне, словно подчинившись неизвестной силе. Я узнал ее: мои глаза, глаза, которые я так часто видел во сне, которые я только что искал! Я совершенно погрузился в эти глаза, я смотрел в них долго, пока женщина не отвернулась. Мне показалось, что она слегка кивнула.
Закончилась сцена в тюрьме, и театр опустел. Я стоял у выхода и ждал. Я вел себя безнадежно глупо, мечтая еще раз увидеть эти золотисто‑карие глаза. Я обзывал себя дураком и мальчишкой и все‑таки продолжал стоять. Театр был уже почти пуст, лишь изредка выходили припозднившиеся зрители. Вдруг та, которую я ждал, показалась в проеме двери и начала медленно спускаться по лестнице. Мне показалось, что ступени у нее под ногами усыпаны розами. Она увидела меня – и замерла на мгновение. Я бессознательно сделал шаг вперед – она заглянула мне в глаза, взяла за руку и сказала своим красивым голосом:
– Идем домой.
Я был словно околдован и шел, не сознавая, что иду. В моей душе пели нежные скрипки, которые con sordino снова и снова повторяли: идем домой… идем домой. И ликовали: идем домой… идем домой. И рыдали: идем домой… идем домой…
Только оказавшись в такой же беде, испытывая такую же муку, находясь в таком же разладе с собственным «я», можно понять, что чувствует бездомный, сбившийся с пути человек, когда женские глаза смотрят на него и чудный голос произносит: «Идем домой».
Когда я шел по Кёнигс‑аллее, мне казалось, что я попал в сказку. Каштаны волшебно шелестели кронами, словно хотели навеять в мою растерянную душу мир и покой, словно и они говорили: «Идем домой»…
Я тихонько сжал пальцы, лежавшие в моей руке, почти не веря, что это наяву. Я почувствовал мягкую округлость ладони; да, то, что я переживал, было на самом деле! И тут мое сердце забыло всю робость и скованность, все двери моей души распахнулись навстречу синей звездной ночи и тому чуду, которое ждало меня впереди.
Мы оказались в пригороде. Сады слабо мерцали и благоухали во тьме. Скрипел гравий. От греческих колонн исходил свет. В прихожей едва теплилась висячая лампа. Звякнул ключ. Я был как в сказке. Краткий миг нерешительности – золотистые глаза глубоко, почти испытующе заглянули мне в душу. Я приподнял кисть ее руки и прижал к ней свое пылающее лицо. Она тихо высвободила руку. Щелчок замка. Из‑за двери вырвалась синяя тьма. И силуэт ее изящной фигуры окунулся во мрак комнаты, она повернула ко мне голову. На ее лице, казавшемся неясным светлым пятном, глаза темнели, как грустные цветы.
Внезапно у меня все поплыло перед глазами. Я словно тонул в бурных морских волнах, сражаясь с ночью и смертью. Вдруг милосердный свет маяка приветливо сверкнул мне сквозь бурю и страх и указал путь к спасению. В одно мгновение дни мучений и годы тоски пронеслись мимо меня и исчезли. Что‑то очень сильное стеснило мне сердце, что‑то безымянное переполнило грудь, что‑то невыразимое захлестнуло душу, я судорожно сжал руки, поднял голову, я одновременно рыдал, кричал, шептал: «Я дома!» – и, шатаясь, переступил порог.
В бронзовых канделябрах горели свечи. Ковры приглушали звук шагов. Ступени сияли, перила поблескивали. Открылась дверь, я сделал несколько шагов и оказался один в комнате, бывшей, очевидно, музыкальным салоном. В углах таились синие тени, в больших окнах брезжила звездная ночь, на темно‑красном фоне четко вырисовывался бюст Бетховена из слоновой кости, увенчанный лавровым венком; казалось, он приветливо смотрит на меня. Через огромные окна струился призрачный серебристый свет звезд, он скользил по комнате и освещал белые клавиши рояля. Казалось, магическая сила влекла меня к инструменту. Я нерешительно сел и ударил по клавише.
Медленно и глубоко прозвучало до‑диез.
Словно тихий рокот раздался в ночи.
Я едва осознавал, что делаю. Какая‑то сила заставила меня зажечь свечи на рояле. Я снова взял до‑диез и, дав ему утихнуть, медленно извлек ноту на две октавы ниже.
Я просто не мог иначе.
Медленно переливались триоли, словно лунный свет по серебристой воде. Божественное до‑диез минор «Лунной сонаты» под моими пальцами рождало словно сотканное из лунного света, сумерек и мечты adagio sostenuto. Словно темный челн по серебристому потоку, скользила тема по россыпям триолей. Вот она снова появилась в ми миноре, теперь суровая и тихая. И, как тоскливый крик летящих над осенними прудами диких уток, пронзительно звучало задержание си в до над басами ми минора, на секунду пропало после си мажора, а потом снова зазвучало, рассыпаясь дождем арпеджио; тоска, бесконечная тоска темным покрывалом расстилалась над серебристыми водами, пока постепенно темные басы не перехватили мотив, а его эхо, доносившееся откуда‑то из глубины, сопровождали мягкие переливчатые аккорды.
Мука!
Я механически продолжал играть. Помрачнев, я поднял глаза. Да, я одинок и покинут; как это трудно – быть человеком.
Отодвинулась портьера. Нежно и бесшумно. Вошла королева. Аромат роз. Мне почудилось, что комнаты расширяются и растут. Колонны, купола и своды становятся все выше и выше. Звездная ночь, космос, тишина! Я был один во тьме Вселенной, мои дрожащие руки рвали арфу: моя мука! Мука!
Сквозь вселенскую тьму забрезжил сладостный свет. Блестели золотые глаза. Наступило избавление. Забывшись, я откинул голову. Серебряный свет падал на мое печальное, встревоженное лицо. Два золотистых глаза смотрели на меня бесконечно нежно, и прекрасные губы целовали мои нечестивые глаза и горячий лоб… Я больше ничего не видел и не слышал, пурпурная тьма окружила меня, вся боль и печаль исчезли; броня, сковавшая мое сердце, рассыпалась, ледяная пустыня души зазеленела; после долгих лет отчаяния и мук я снова почувствовал себя ребенком на вечерней молитве: мне хотелось сложить ладони и шептать: «О, ты прекрасна, жизнь, ты чудесна, жизнь, о, жизнь, я люблю тебя!»
Очнувшись от безмолвия и забвения, я вскочил, прижимая руки к лицу. Потом глубоко вздохнул и испуганно открыл глаза. Нет, это не иллюзия, не обман чувств и не сон; это правда, передо мной стояла прекрасная женщина с бесконечно глубокими золотыми глазами.
Видение потрясло меня.
Ах, если бы это ощущение безмятежности и покоя не исчезало!
По моим волосам скользнула рука, раздался чудный голос, от которого я задрожал, и мне показалось, будто вечернее солнце играет на матовом золоте:
– Ну, мятежный буревестник, ты наконец‑то нашел свой дом? Да, ты дома, пусть теперь шумят волны – за синими горами тебя будет ждать тихий дом…
О, этот чистый, певучий голос!
Я впитывал каждое слово, как увядающий цветок впитывает живительную влагу вечерней росы. Как тоскливо и заботливо она сказала это: «За синими горами тебя будет ждать тихий дом…»
Во мне словно зазвучали колокола, но они призывали не к борьбе и исканиям, а к мирной и спокойной жизни.
Мы тонули в пурпурном упоении, ощущая близость земли и блаженство звезд. Я поднял темно‑красную ленту, которую ты обронила во время танца, и снова повязал ее на твоей груди, на твоей и моей груди, обернул нас ею, связав наши сердца навечно! Навечно!
Навечно…
Ты покоилась в моих объятиях. Тут мне показалось, что кто‑то прохладными пальцами коснулся моего плеча. Я испуганно вскочил. Ничего…
Но нет! Кажется, я слышу чей‑то тихий шепот. Иллюзия. Я нагнулся к твоим упоительным губам и хотел нашептать тебе тысячи нежных слов.
Но снова услышал этот настойчивый, бесплотный голос.
– Навечно, – доносился откуда‑то шепот. – Навечно. – Это звучало почти горько и насмешливо.
Тут я узнал этот голос, и меня пронзила резкая боль. Голос был во мне!
Я не хотел его слышать, я крепко прижал тебя к себе и погладил по волосам.
Но он снова зазвучал, почти с угрозой: «Обладать счастьем значит отказаться от него! Всё проходит! Ты хочешь увидеть, как эта звездная ночь растворится в повседневности? Разве она станет ступенью к абсолютному блаженству? Так откажись же от нее, не разменивай ее на мелочи! Воспоминание – это все! Только расставание прекрасно!»
Так предостерегал суровый голос. Мое сердце противилось, но молчало. Потому что это было правдой!
Теперь мою мечту освещал свет безжалостного дня, и напрасно я пытался закрыть глаза.
И все же я еще раз откинулся на подушку, привлек к себе послушное тело, забыл о прощании и обо всем на свете и целовал алый рот и белую грудь, затылок, плечи и золотые глаза.
Потом я тихо и быстро поднялся. Прошелестела портьера. Легкий щелчок…
Когда я снова вошел, я увидел, что моя возлюбленная стоит у окна. На ней было белое платье с золотым кантом.
При виде этой красоты, этих благородных линий, этого чистого мечтательного профиля на фоне синего звездного неба мною опять овладела жажда сохранить это все навечно, не расставаться, остаться здесь навсегда.
Но тут во мне снова заговорил предостерегающий голос: «Не обольщайся! Быть человеком – значит покидать! Так, как ты любишь ее сейчас, ты больше никогда не сможешь любить ее! Ты хочешь увидеть, как умрет ваша любовь? Любовь, ставшая звездным часом, скоро обернется тоской! А если ты расстанешься с нею теперь, она навсегда останется твоей единственной любовью!»
Тогда я стиснул зубы и подошел к своей возлюбленной. Она посмотрела на меня долгим взглядом и произнесла чудным голосом, своей красотой напоминавшим вечернее солнце на матовом золоте:
– Ты уже уходишь, любимый? Еще ночь… Жизнь холодна и одинока…
Я сжал губы и промолчал. Она снова взглянула на меня.
– Ты не вернешься! – резко вскрикнула она и схватила мою руку.
– Нет, – четко ответил я. – Нет, потому что я тебя люблю!
– Потому что ты меня любишь, – повторила она вполголоса с совершенно отсутствующим видом. Я прижал ее голову к своей груди и погладил холодную руку. Некоторое время она молча смотрела в одну точку.
Внезапно высвободив руку, она посмотрела мне прямо в глаза долгим загадочным взглядом. Потом медленно произнесла:
– Да, все хорошо! – И добавила совсем тихо и нежно: – Потому что я люблю тебя!
Ее взгляд обжигал меня. Наши губы медленно сблизились в поцелуе, бесконечно долгом, болезненно‑сладком, заставившем забыть обо всем. Наконец я поднял голову.
– Теперь благослови меня, – сказал я и опустился на колени.
Серебряное сияние луны разлило по комнате молчание. Я закрыл глаза. Зазвучал дивный голос:
– Когда мир, тоска или твое «я» наскучат тебе, пусть воспоминание об этой ночи принесет мир и покой. Пусть оно станет тебе домом… Домом… – повторила она потерянно. – Домом… – Теперь ее голос звучал еле слышно. Потом, наклонившись, она поцеловала меня в лоб и глаза.
И я почувствовал, что на моем пути больше не будет той боли и заблуждений, что преследовали меня раньше. Свободный, я поднял голову и вышел.
Блеск лестницы. Щелчок замка. Мерцание висячей лампы. Прохладный ночной воздух… Вокруг белого силуэта – темная синева. Я взял ее за руку и склонился над ней, но потом приподнял край платья и поцеловал его.
Тогда она молча подставила мне губы.
Я еще раз увидел золотые глаза.
И ушел.
* * *
В эти последние ночные часы мне пришла мысль ослепить себя, чтобы не видеть больше ничего, чтобы вечно внутренним взором созерцать только эти золотые глаза. Я обернулся, я хотел помчаться назад и закричать:
– Нет‑нет, я не оставлю тебя!
И все‑таки я не сделал этого, а пошел дальше своим путем, день за днем, ночь за ночью, как все. Но вечерами, когда звездная ночь становилась серебристо‑синей, я садился к роялю и играл «Лунную сонату». При этом я был совершенно спокоен, а мое сердце переполнялось счастьем; все‑таки то, что я сделал, было правильно. Так я могу любить ее вечно, так она хозяйка моей жизни! Кто знает, что случилось бы, не уйди я. Снова и снова под звуки рассыпающихся серебристым дождем триолей я чувствую, как она подходит ко мне и освобождает меня от страданий и забот; я снова слышу ее голос, напоминающий мне матовое золото, усыпанное розами: «Идем домой…»
А когда становится совсем темно, я играю сладостный, сладостный ноктюрн фа‑диез мажор Шопена…
В дни юности… [5]
Медленно отзвучала мелодия божественной «Лунной сонаты». Я стоял у окна и всматривался в девственно‑нежный весенний вечер. Темнело…
В окне соседнего дома блики от мерцающей свечи падали на золотистый пробор. Руки, под которыми только что оживала божественная бетховенская соната, неподвижно лежали на белых клавишах. Мое окно было выше, так что я хорошо видел всю комнату.
Девичья комната. Со всеми изящными мелочами и пустячками, составляющими неуловимую прелесть девичьей жизни. Над роялем – белая маска Бетховена на темном фоне. Мой взгляд бездумно остановился на руках девушки, и вдруг я заметил, как они снова заскользили по клавишам. Я знал эту мелодию. В унисон ей в моей груди зазвучало что‑то темное, словно полузабытые воспоминания пытались обрести свой облик. Тут вступил ясный девичий голос.
Мне показалось, что меня ударили в сердце. В сопровождении рояля звучала старая, святая для меня песня: «В дни юности… В дни юности…»
Время и пространство исчезли. Прошлое, во всех цветах, ожило и вернулось… На меня смотрели знакомые глаза… Я очутился в своей юности. Такой же весенний вечер, но еще нежнее и по‑летнему блаженнее. Или уже было лето?.. Не помню…