ДВАДЦАТЬ ДВА МИФА О ПУШКИНЕ




Вл. Новиков

Две статьи о Пушкине

(из кн.: Вл. Новиков. Роман с литературой. М.: Intrada, 2007)

ДВАДЦАТЬ ДВА МИФА О ПУШКИНЕ

(1799-1999)

Предыдущие публикации:

Entres les mythes (Pouchkine). — Europe. № 842-843/Juin-Juillet 1999;
Пушкин: двадцать два мифа о поэте. – Время и мы. № 143. 1999.

Все-таки он наступил, этот роковой год, и мы пригубили апокалиптического портвейна “Три девятки”. Цифры эти издавна рождали в нас суеверный страх по многим причинам, и в частности в связи с приходившимся на конец ХХ века самым юбилейным юбилеем, пугать которым нас начали аж прямо с 1835 года, когда в книге “Арабески. Разные сочинения Н.Гоголя, часть первая”, было напечатано следующее: “Пушкин есть явление чрезвычайное и, может быть, единственное явление русского духа: это русский человек в его развитии, в каком он, может быть, явится чрез двести лет”. Таким образом, русскому человеку было велено к 1999 году развиться до пушкинского уровня, и теперь нынешнему поколению постсоветских людей приходится держать ответ за невыполнение этой заведомо неосуществимой задачи.

Гоголевская фраза вдохновенно цитировалась столько тысяч раз, что к ней уже трудно подступиться с критериями здравого смысла, однако лучше поздно, чем никогда. Если не удалось нам выполнить план “по развитию”, может быть, скорректируем его задним числом? Представьте на минутку, что лозунг “Пушкин - русский человек двести лет спустя” подбросил бы нам не гений русской прозы, а марксистский публицист вроде Ленина или Луначарского. Как бы сегодня высокомерно посмеялись мы над таким прямолинейным представлением о развитии и прогрессе! Почему, собственно говоря, наш человек конца двадцатого века должен быть более развитым выразителем русского духа, чем, скажем, живший при Пушкине и Гоголе Серафим Саровский? И вообще двести лет, говоря словами одного из самых способных гоголевских учеников - “смехотворно ничтожный срок”, за это короткое время сущность целого народа не может перемениться ни в лучшую, ни в худшую сторону. Приходится признать, что Н.Гоголя к концу этой фразы просто немножко занесло в гиперболическую риторику, не обеспеченную смысловым содержанием. Но, как говорится, с кем не бывает - и с нашим братом простым человеком случается такое, и с ихним братом гением может приключиться. Но что существенно - с особенной частотой заносит всех нас в момент нахождения на пушкинской территории. В итоге территория эта за двести лет оказалась сплошь заминирована мифами: в любом месте можно подорваться.

Миф - вещь двусмысленная, амбивалентная. В одних случаях мифу надо верить - иначе попадешь в профаны, выгонят тебя из храма культуры и обзовут Фомой неверующим. В других случаях мифу верить нельзя ни в коем случае - иначе попадешь в дураки и невежды: “ А ты думал, что это правда? Неужели ты такой темный?” И самая коварная штука заключается в том, что нигде, ни в какой энциклопедии, ни в каком справочнике не написано, как отличить миф в первом, высоком значении (“предание, традиция”) от мифа во втором, низком смысле (“вранье”).

С мифами спорят при помощи новых мифов, и даже научное опровержение домыслов о Пушкине не застраховано от подобных соблазнов. Возьмем, к примеру, полезный и серьезный сборник статей “Легенды и мифы о Пушкине”, вышедший в Санкт-Петербурге двумя изданиями в 1994 и 1995 годах. Здесь можно найти немало точных фактов и свидетельств, убедительно развеивающих бытующие в массовом сознание нелепицы вроде пресловутой “кольчуги”, которая была надета на Дантесе во время его дуэли с Пушкиным. Тактично и вместе с тем однозначно дезавуируются (в статье В.Старка) некоторые пушкинские “автомифы”: так, в стихотворении “Моя родословная” поэт “для красного словца” объявил своего деда оппозиционером Екатерины Великой, сохранившим верность свергнутому ею Петру Ш, а более дальнего своего предка изобразил противником Петра I (“С Петром мой пращур не поладил и был за то повешен им”). Эволюция представлений о Пушкине как художнике и человеке прослежена в содержательной статье О.Муравьевой “Образ Пушкина: исторические метаморфозы”, где отмечено, что уже “к середине 10-х годов ХХ столетия русское общество обладало несколькими мифами о Пушкине, спорящими друг с другом, но сосуществующими в одном культурном пространстве”.

Но даже такая строгая и академичная книга содержит явные элементы современного мифотворчества. Характерно, что завершает ее абсолютно субъективное эссе ответственного редактора сборника - М. Виролайнен под названием “Культурный герой нового времени”. Термин “культурный герой” своевольно перенесен из сферы “натуральной” мифологии на объект отнюдь не являющийся плодом народной фантазии (А.С.Пушкин - личность реальная, и в этом смысле он мало похож на греческого Прометея или тем более на Ворона из мифов североамериканских индейцев), а главная мысль эссе основана на априорно-идеологизированной схеме, изображающей “четыре столпа русской жизни”:

 

Пушкин, по мысли М.Виролайнен, на протяжении своей жизни успел побыть не только поэтом, но и народом (в детские и юношеские годы), и священником (поскольку он писал исторические произведения, а функция историка генетически восходит к священству: вспомните летописца-монаха Пимена из трагедии “Борис Годунов”), и царем (“Как журналист и общественный деятель он оказывается в прямой конкуренции с царем, - утверждает М.Виролайнен), - ибо берет на себя функции формирования общественного сознания и общественной жизни”). А что означает точка посередине ромба? Это “позиция культурного героя”, в которой Пушкин оказался во время дуэльной истории: суммируя четыре функции, он к концу жизни попадает в пятую точку, выше которой, по-видимому, ничего нет. Замысловатый православно-филологический миф петербургской исследовательницы, пожалуй, слишком громоздок, чтобы служить инструментом для познания жизни и творчества Пушкина, но содержит своеобразный синтез сегодняшних культурологических построений о поэте, дает представление о современном “метапушкинском” дискурсе, далеко уходящем от своего предмета и почти в нем не нуждающемся. Иной раз приходишь к печальной мысли о том, что Пушкин и пушкинистика - вещи совершенно разные.

Пушкинская мифология строилась на протяжении двух веков, фундамент ее закладывал сам поэт при активном соучастии его друзей, недругов, собратьев по музе и литературных противников. Каждое поколение затем создавало “своего” Пушкина, а всякий уважающий себя русский homme de lettres выдумывал нечто под названием “Мой Пушкин”, реализуя этот субъективный образ в стихах, прозе, статьях или в устных беседах. Все это теперь нельзя просто отбросить, все это невозможно игнорировать: сказанное и написанное о Пушкине стало частью русской культуры, вросло в нашу жизнь и в наш язык. Но, чтобы во всем этом множестве мифов окончательно не запутаться, стоит их как-то систематизировать, разложить по полочкам, пронумеровать - иначе в мифологическом тумане мы Пушкина совсем перестанем видеть, а то еще и спутаем с кем-нибудь другим.

Приступая к такой сортировке мифов, мы сразу замечаем, что они группируются попарно: почти к каждому легко подбирается миф диаметрально противоположный, антимиф. Пойдем от мифов более обобщенных и глобальных к более конкретным. Итак, номер первый - утверждение совершенно тотального характера:

1. “Пушкин - наше всё”. Это выражение Аполлона Григорьева стало расхожей пословицей, нередко произносимой без ссылки на автора и почти всегда без учета того контекста, из которого эта фраза вырвана. Если понимать буквально, то перед нами полный нонсенс. Никакой поэт не может быть “всем”, ничье творчество не может заменить нам литературы в целом. Но не будем бросаться в споры с поэтом и критиком середины прошлого века: он вовсе не хотел, чтобы мы с утра до вечера читали только Пушкина. Гипербола Григорьева возникла в его статье “Взгляд на русскую литературу со смерти Пушкина” (1859) как полемический отклик на статьи А.Дружинина: “...Дружинин взглянул на Пушкина только как на нашего эстетического воспитателя. А Пушкин - наше все: Пушкин - представитель всего нашего душевного, особенного, такого, что остается нашим душевным, особенным после всех столкновений с чужим, с другими мирами”. Как видим, подо “всем” имелось в виду всего-навсего национальное своеобразие (то есть примерно то же, что Гоголь так нечетко пытался обозначить пресловутым “чрез двести лет”). В наше же время формулой Григорьева пользуются не столько для возвышения Пушкина, сколько для принижения других русских поэтов.

2. В ответ на гиперболическое “всё” (варианты: “солнце русской поэзии”, “начало всех начал” и проч.) не могло не появиться ответное “ничто”. Оно прозвучало из уст Андрея Белого в его статье “Брюсов” (1906): “Пушкин самый трудный поэт для понимания; и в то же время он внешне доступен. Легко скользить по поверхности его поэзии и думаешь, что понимаешь Пушкина. Легко скользить и пролететь в пустоту. Вместо наслаждения хмельным тонким ароматом поэзии пушкинской мы принимаем его музу безуханной. Если отрешиться от арлекинады слов, которыми мы прославляем Пушкина, он для нас в сущности - ничто, водруженное на Олимп”.

Механизм поверхностного восприятия Пушкина описан здесь довольно точно. Действительно, в условиях принудительного поклонения мало кто умеет просто наслаждаться пушкинскими текстами, улавливая только им свойственный “аромат”. Устав от словесной “арлекинады”, которая постоянно раскручивается вокруг пушкинского имени, иной раз начинаешь раздраженно думать, что Пушкин для наших современников - ничто, что повымерли поколения, помнившие его наизусть, а нынешний народец после средней школы благополучно забывает все, что ему по поводу Пушкина вдолбили. Однако, если посмотреть шире, так дело обстоит не только с Пушкиным, но и с любым другим “школьным” классиком, со всеми обитателями хрестоматийного “Олимпа”. Абсолютное большинство людей равнодушно и к Пушкину и к литературе в целом - такова реальность, которую мы почему-то маскируем и лакируем. В то же время всегда было и теперь есть тихое меньшинство, умеющее извлекать для себя реальную энергию из пушкинских текстов, не впадая при этом в театральный экстаз. Для этих молчаливых собеседников поэта он ни в коем случае не “всё”, но именно они обеспечивают не ритуальный культ, а подлинное существование Пушкина в подлунном мире.

 

Следующая бинарная оппозиция связана с оценкой интеллектуальных способностей Пушкина.

3. “Умнейший человек России”. Такую характеристику дал Пушкину (по свидетельству Д.Н. Блудова) царь Николай I после встречи с поэтом в Москве в сентябре 1826 года, а этот руководитель государства, как известно, не был самым большим доброжелателем Пушкина. Странно было бы отрицать наличие у Пушкина мощного и оригинального интеллекта, достаточно отчетливо проявившегося в созданных поэтом произведениях. Однако русская традиция состоит в том, что за великим писателем признается не только чисто творческая гениальность - ему приписывается еще и исключительный ум, возвышающий его над простыми смертными. Иногда некоторым недобрым читателям становится обидно: признавать превосходство таланта они согласны, но считать себя глупее, чем поэты, им не хочется. Так рождается ответный миф:

4. “Дурак”. Наиболее последовательно отказывал Пушкину в уме Дмитрий Писарев, называвший поэта “возвышенным кретином” и отказывавший его произведениям в какой-либо содержательной значимости. Писаревский миф оказался по-своему долговечным, поскольку он продолжал и продолжает вызывать возмущение все новых культурных поколений.

Образ Пушкина-“идиота” предстает и в пародийно-сюрреалистических анекдотах Даниила Хармса, написанных в 30-е годы нашего столетия. Это был своеобразный иронический отклик на культ Пушкина в официальной советской пропаганде. Семь блестящих анекдотов Хармса в какой-то степени созвучны маргинальной прозе самого Пушкина (“Дельвиг звал Рылеева к девкам...” в “Table-talk” и т.п.), однако возможности такой игры оказались исчерпаемы. Подражания Хармсу, позднейшие, совсем непарадоксальные псевдохармсовские анекдоты метят в Пушкина, а попадают в самих сочинителей: если кто и выглядит там дураками, то это их неостроумные авторы.

 

Предмет многолетних споров, как среди специалистов, так и среди людей далеких от литературы, - интимная жизнь Пушкина, его отношения с прекрасным полом. И здесь мнения поляризуются.

5. Донжуан, сексуальный гигант. Начало этому мифу положил сам Пушкин, составивший свой “донжуанский список” (в альбоме Е.Н.Ушаковой), склонный к гривуазным шуткам в своих письмах. Глядя на данную проблему объективно, нельзя не признать, что по размаху похождений наш литературный гений все же уступает таким “рекордсменам” мирового уровня, как Дюма-отец или Мопассан. Интимная жизнь Пушкина все-таки стала предметом интереса не сама по себе, а как пикантная сторона жизни великого человека.

6. Однолюб. И эту легенду о себе сотворил сам Пушкин, давший намек на некую “утаенную любовь”. На роль “единственной” биографами Пушкина выдвигались разные дамы: Мария Раевская (Волконская), Елизавета Воронцова, Каролина Собаньская... Юрий Тынянов в своем неоконченном романе “Пушкин”, а также в одной статье разрабатывал гипотезу, согласно которой поэт всю жизнь был влюблен в жену писателя и историка Николая Карамзина - Екатерину Андреевну (она была старше Пушкина на 19 лет). А автор книги “Донжуанский список Пушкина” П. Губер пришел в конце концов к выводу, что поэт “любил по-настоящему только свою музу”. Что ж, поскольку муза - существо мифологическое, то для мифа она вполне подходит.

 

Жить в России довольно грустно, и недостаток положительных эмоций мы часто компенсируем за счет литературы. В универсальном по содержанию творчестве Пушкина можно найти немало строк, которые в трудную минуту убеждают нас, что жить все-таки стоит. Отсюда -

7. Оптимист. В эпоху тоталитаризма этот миф эксплуатировался еще и в идеологических целях. “Светлый” Пушкин явно предпочитался печальному Лермонтову и тем более мрачным Достоевскому и Блоку. В 1937 году помпезно отмечалась столетняя годовщина гибели поэта, и торжественные разговоры о его бессмертии призваны были отвлечь от возраставшей в стране смертности.

Но внимательно читавшие Пушкина всегда находили у него и грустные строки. И биографию поэта пытались читать и интерпретировать как текст, как трагический сюжет. Многие заключили, что в последний год жизни Пушкин сам искал смерти, что в дуэльной истории он вел себя как самоубийца или уж во всяком случае

8. Пессимист.

 

Исключительной напряженности был в России всегда исполнен вопрос о вере и неверии, о религиозности и атеизме. Наиболее полно эту напряженность выразил Достоевский. Но Пушкин Достоевского не читал, а в вопросах веры занимал, как очень многие поэты (и как, пожалуй, большинство нормальных людей), непоследовательную позицию. Он позволял себе шутить над святынями, в юные годы сочинил кощунственную поэму “Гавриилиада”, где комически травестировал историю непорочного зачатия. Однако на отрицании высшего промысла поэт никогда не настаивал. В 1828 году Пушкин написал одно из самых грустных своих стихотворений, начинавшееся словами: «Дар напрасный, дар случайный,//Жизнь, зачем ты мне дана?»

Глава русской православной церкви митрополит Филарет вступил с Пушкиным в спор, причем в стихах (между нами говоря, абсолютно бездарных): «Не напрасно, не случайно //Жизнь от Бога мне дана…» etc. Пушкин смиренно принял это нравоучение и искренне раскаялся в грехе уныния, о чем поведал в гениальных стихах, обращенных - не к митрополиту, поднимайте выше, к самому Вседержителю: «И ныне с высоты духовной//Мне руку простираешь ты,//И силой кроткой и любовной//Смиряешь буйные мечты.//Твоим огнем душа палима//Отвергла мрак земных сует,//И внемлет арфе Серафима//В священном ужасе поэт».

Право же, этих строк достаточно для того, чтобы отбросить популярный особенно в советской идеологии миф:

9. Атеист.

Но простой здравый смысл и совокупность созданных Пушкиным текстов упорно сопротивляются и противоположной крайности -

10. Религиозный поэт.

Такая концепция Пушкина получила широкое распространение в начале ХХ века, затем ее развивали литераторы и философы, жившие в эмиграции (один из этюдов Семена Франка так и называется - “Религиозность Пушкина”). Русская религиозная эссеистика ценна и интересна сама по себе, Пушкин, как и другие русские классики, привлекаются здесь в качестве яркого иллюстративного материала к заранее заданным концепциям. Момент интерпретации, переосмысления доминирует здесь над моментом исследования, хотя прочтение Пушкина с религиозной точки зрения по-своему полезно для понимания смысловых оттенков многих произведений.

В постсоветское время религиозное прочтение Пушкина переживает своего рода ренессанс: метафизические смыслы отыскиваются в любой строке, сама биография поэта нередко сравнивается с судьбой Христа: дуэль - это Голгофа, затем следует Воскресение. Эстетически это довольно красиво, но творцы этого мифа совершенно не учитывают, что comparison n’est pas raison (“сравнение - не доказательство”), свои эссеистические допущения они объявляют абсолютной истиной. В отличие от религиозных философов серебряного века современные православные пушкинисты не приемлют инакомыслия. Это вновь ведет к схематическому обеднению Пушкина. А некоторые особенно ревностные адепты православия, недовольные тем, что Пушкин не вмещается в их догму, возвращаются к мифу № 9, причем в более угрожающей редакции: они обвиняют поэта не в атеизме, а в “сатанизме”, в служении дьяволу. Но это уже такой бред, что о нем не стоит и говорить.

А вот на чем хотелось бы остановиться чуть подробнее - это на метаморфозе, происшедшей с одним из самых известных пушкинистов последнего времени - Валентином Непомнящим. В шестидесятые-семидесятые годы его трактовки пушкинских текстов в духе христианского гуманизма звучали весьма свежо и убедительно противостояли официальному литературоведению. Но с какого-то момента В. Непомнящий начинает воспринимать религиозную интерпретацию Пушкина как единственно возможную, а свои собственные высказывания как истину в последней инстанции. Это стало вызывать опасения даже у единомышленников литературоведа, и, к примеру, Ирина Сурат в 1994 году уже отмечала, что В.Непомнящий “все чаще говорит о Пушкине языком проповеди”.

Но добро бы проповедь - это жанр красивый, эмоциональный, доходчивый. А вот статья В.Непомнящего “Феномен Пушкина в свете очевидностей” (“Новый мир”, 1998, № 6) - это уже не проповедь, а директива. Написанная надлежащим суконно-бюрократическим языком. Например: “Одна из ближайших очевидностей состоит в том, что мера, в какой Пушкин больше чем искусство, непредставимо высока”. Не евтушенкино ли это “Поэт в России больше, чем поэт”, только переведенное еще и в неуклюжий канцелярит? Воюя с ненавистными ему “мастерами “дискурса”, сам В.Непомнящий между тем впадает в такое наукообразное косноязычие, какого не встретишь даже у самых упертых поструктуралистов: “Контекстуальность - конститутивное качество бытия. Творческий дар тем больше, чем выше в нем мера контекстуальности. Пушкин - гений сплошного контекста...”

В. Непомнящий одержим странной манией - не только поставить Пушкина выше всех русских художников слова, но и сколотить для любимого поэта такой пьедестал, где он был бы вознесен над всей литературой, над всеми ее мировыми гениями, всякими там «ихними» шекспирами. Для этого, естественно, нет нужды тщательно изучать шекспиров и прочих дантов. Поставив перед собой сверхнаучную задачу, В. Непомнящий решает ее сверхлегчайшим образом - щедрым употреблением эпитетов, начинающихся морфемой “сверх”: “Феномен Пушкина опирается на сверххудожественную, сверхкультурную причину - она же и цель, - по которой именно этому гению определены то место и та роль в национальной культуре, в сознании и истории народа, какие никакому другому гению - по крайней мере в христианскую эру не выпадали; и не оттого, что у других народов не находилось, так сказать, достойного, а потому, что нигде более, кроме России, не было нужды в таком месте, в такой роли а стало быть, подобном гении”.

Если распутать процитированный тавтологический “наворот”, получится примерно следующее: Пушкин уникален, потому что он русский гений, а Россия уникальна потому, что у нее есть Пушкин. В. Непомнящий в подобных речах предстает даже не как фанатик, а как спортивный “фанат”, выкрикающий, правда, не “Спартак - чемпион!”, а “Пушкин - чемпион!” Это уже не религиозность, а экстатическая гордыня, идолопоклонство, языческое сотворение кумира! И какое притом насилие над русским языком! Как уродливо торчат эти два подряд крестообразных “х” в противоестественном слове “сверххудожественную”!

“Задание же России есть вопрос религиозный, поэтому секуляризованная перспектива феномен Пушкина вместить не может”, - так завершает В.Непомнящий свою статью. Бедный Пушкин сих научных словес уразуметь не смог бы ни за что. Для Александра Сергеевича, а также для простого русского народа, на авторитет которого В.Непомнящий часто ссылается, но с которым на общем, человеческом языке говорить не желает, поясню: ученый хотел здесь сказать, что Пушкина люди светские и неверующие по-настоящему понять не могут. Спорить с подобными догматами бесполезно. Есть люди, которые маму, родину и Пушкина любят за то, что они у них - лучшие в мире, а есть люди, которые маму, родину и Пушкина любят за то, что они просто единственные - не в ущерб другим мамам, родинам и великим национальным поэтам. Выражу лишь робкое предположение, что Пушкин хотел видеть своими читателями именно этих скромных людей, а не амбициозных “фанатов”, гордо тычущих пальцами в его “прославленный портрет”.

 

С предыдущей антиномической парой мифов тесно связано и следующее противопоставление:

1. 11. Пророк, учитель.

2. 12. Поэт par exellence, эстет.

Для подтверждения мифа № 11 используется буквальное, неметафорическое (а значит, антипоэтическое, ликвидирующее поэзию) прочтение знаменитого стихотворения “Пророк”, миф № 12 иллюстрируется столь же буквальным прочтением таких стихотворений, как “Поэт и толпа”, “Поэту” (“Поэт, не дорожи любовию народной...”). Для самого Пушкина, однако, как будто и не было противоречия между “пророческо-учительской” ролью и идеей l’art pour l’art. В творческом завещании поэта - стихотворении “Я памятник себе воздвиг нерукотворный” (1836) эти две концепции уживаются совершенно гармонично.

Наверное, для творчества нужны два контрастных импульса: с одной стороны - чувство ничем не ограниченной свободы, стремление к эстетической самодостаточности, стихия творческой игры, с другой стороны - ощущение необходимости долга, метафизической задачи, желание служить высокой цели, лежащей вне искусства. Из несходства и борьбы этих импульсов и рождается поэтическое слово. А интерпретаторы, как правило, видят только одну сторону и гиперболизируют ее, не думая, что в принципе любой текст может быть интерпретирован и как утилитарное поучение, пророчество, и как самодовлеющая эстетическая ценность.

“Как” - знак метафоричности, условности, художественности. Все такие знаки равноценны, хотя многие норовят свой “как” считать единственно верным.

 

Мы подошли к цифре “ тринадцать ”. Подходящий момент, чтобы припомнить один “непарный”, сугубо индивидуальный миф о свободном и легком Пушкине - миф Абрама Терца, близкий мифу № 12, но поданный не рассудочно, а игрово: именно так “чертова” дюжина относится к дюжине обыкновенной. Споры о “Прогулках с Пушкиным” утихли, Андрей Синявский ушел из жизни и сделался фигурой не скандальной, а историко-литературной. Абрам же Терц открыт для новых нападок, однако думаю, что для новых читателей Пушкина он станет не острой приправой к хрестоматийному классику, а спокойно воспринимаемой культурной игрой. Что там в итоге сказано про Пушкина? “Гулять с ним можно”. Если наши дети и внуки будут гулять с Пушкиным - то чего еще можно желать с истинно культурных позиций?

Прохаживаясь с Пушкиным по Дубровлагу, Синявский не знал, что они оба - постмодернисты, что “Прогулки” торят дорогу новому мифу:

14. Пушкин - постмодернист. Этот миф, начиная с “Пушкинского дома” и по сей день творит Андрей Битов, апеллируя к не слишком обширной, но зато достаточно конкретной интеллигентной аудитории, с которой можно говорить намеками и подтекстами, рассчитывая на хорошее знание собеседниками и текстов Пушкина, и его биографии. При некоторой суховатой книжности таких изобретений, как памятник зайцу (который перебежал Пушкину дорогу к декабристам) или декламация Битовым черновика “Стихов, сочиненных ночью во время бессонницы” под аккомпанемент джаза, - все эти игры, по-моему, идут репутации классика только на пользу.

Однако в последние годы битовский миф немножко академизуется, приобретает утяжеляющую солидность и утрачивает былую дерзость. Пушкинисты с Битовым не спорят, скорее наоборот – готовы увенчать его лаврами и утвердить на должность и.о. Пушкина в современной культуре. Нужны новые вызовы, новые провокации, соскабливающие хрестоматийный глянец с прославленного, «заславленного» монумента.

Такой нетривиальной акцией стала в юбилейном году постмодернистская по духу книга Ольги Довгий и Александра Махова «12 зеркал Пушкина» (1999). В ее основе – астрология, то есть открыто-мифологический посыл. «Близнецовость» поэта сопряжена здесь с «протеизмом», который заметили в нем еще современники, а прогулка по двенадцати знакам дает возможность свежо и остраненно посмотреть на все контакты Пушкина – жизненные и творческие. Вот уж где неограниченная контекстуальность, простор для «странных сближений», филологических и беллетристических. Зодиак – энциклопедия всемирной жизни, модель расширяющейся вселенной. Вовлекаясь в эту культурную игру, невольно начинаешь выстраивать вокруг Пушкина новые и новые пары, присматриваться, как соотносятся с ним Стрелец Блок, Вололей Высоцкий, Телец Окуджава. А поскольку зодиакальный знак есть у каждого из нас, то можно «конкретно разобраться» с великим Близнецом, побыть с ним на дружеской культурной ноге.

Мифы № 13 и № 14 получились у нас не противоположными, как остальные пары, а близкими. Они оба не претендуют на принудительно-тоталитарное внедрение и распространение, не тщатся подменить реального Пушкина, а существуют только в соотношении с ним. Это отчетливо авторские мифы. Здесь есть место для новых креативных акций в пушкинском духе.

 

Не всегда, однако, художники слова признают, что их индивидуальный “Мой Пушкин” несет в себе больше автопортретности, чем сходства с оригиналом. Поэты чаще склонны гиперболически объявлять “своего” Пушкина всеобщим.

Отсюда еще одна антитеза:

15. Новатор, авангардист.

16. Традиционалист.

Поэты смотрятся в Пушкина, как в зеркало. Маяковский и Цветаева, естественно, видели в Пушкине авангардиста, дерзкого нарушителя канонов. Более консервативные литераторы видят в Пушкине надежную “классическую” антитезу модернистским “выкрутасам”. Какому же полюсу принадлежит Пушкин? И тому, и другому. Он и классик и романтик, и новатор и канонизатор. Главное, что он успел за свою относительно короткую жизнь пройти весь круг эстетического разнообразия (что, кстати, показано в большой статье Юрия Тынянова “Пушкин” - самой немифологичной работе на эту трудную тему).

 

В последнее время ослабевает интенсивность споров о политической позиции Пушкина. А ведь когда-то на первом плане была конкуренция мифов:

17. Декабрист, революционер (вариант: демократ).

18. Монархист, консерватор (вариант: аристократ).

Один список литературы по данному вопросу занял бы десятки страниц. В 1937 году Георгий Федотов опубликовал в Париже эссе “Певец империи и свободы”. Как следует уже из названия, Пушкин предстает в трактовке оригинального философа и тем и другим, и номером 17 и номером 18. А может быть, он не был ни тем ни другим? К такому взгляду очень располагает нынешняя русская действительность, когда у нас нет империи, но нет и свободы, когда свою бесплодность обнаружили и революционность, и политический консерватизм. Но Пушкин за все это, конечно, не отвечает.

 

19. Космополит, западник.

20. Патриот, выразитель “русской идеи”.

Сначала эти мифы жили порознь, потом объединились. Их мирное сосуществование продемонстрировала знаменитая речь Достоевского о Пушкине 1880 года. Повторив гиперболу Гоголя “чрезвычайное и, может быть, единственное явление русского духа”, изругав глядящего на Запад Онегина и расхвалив по-настоящему русскую Татьяну, Достоевский объявил главной чертой Пушкина (а заодно и всего русского народа) “всемирную отзывчивость”. Такое решение, лестное для каждого русского и в то же время свободное от националистического угара, устроило, кажется, абсолютно всех. В этом эклектическом мифе мы продолжаем жить сегодня, надеясь с помощью в высшей степени национального Пушкина приобщиться к всемирной гармонии. Каким образом этого достичь? - вопрос некорректный.

Наконец мы подошли к главному пункту пушкинской мифологии. Мир Пушкина включает для нас на равных все его тексты и текст его жизненной судьбы. И хотя сам поэт в стихотворении “Поэт” (1828) пытался провести отчетливую границу между частной жизнью художника (“И меж детей ничтожных мира, //Быть может, всех ничтожней он”) и творческим озарение (“Но лишь божественный глагол...”), русский менталитет не принял такого противопоставления. Мы читаем, перечитываем и обсуждаем единый текст “Пушкин”, включающий стихотворения, поэмы, роман в стихах и романы любовные, прозаические повести и истории, приключившиеся с их автором, “маленькие трагедии” и большую трагедию, завершившуюся дуэлью и гибелью.

Новые поколения русских, услышав о Пушкине в школе, приходя в музей на набережной Мойки в Петербурге, переживают судьбу Пушкина как судьбу близкого родственника.

Это искреннее переживание более полутора веков питает фаталистический миф -

21. Пушкин - жертва обстоятельств, рока.

И всегда в противовес ему выдвигается противоположная концепция:

22. Пушкин прожил свою жизнь именно так, как следовало ее прожить.

Последний миф имеет двоякую аргументацию. Одна - религиозная: судьба Пушкина - “Провидение Божие” (Владимир Соловьев), его смерть - “катарсис” и “апофеоз” (Сергей Булгаков). Другая аргументация - светская, эстетическая: Пушкин создал “не только совершенно неповторимое искусство слова, но и совершенно неповторимое искусство жизни” (Юрий Лотман). Отстаивая эту свою концепцию, Лотман в письме к своему коллеге Б. Егорову подчеркивал: “Пушкин видится мне победителем, счастливцем, а не мучеником”. Мысль прекрасная, вдохновляющая, и, хотя она едва ли доказуема строго логически и научна, этот красивый, светлый миф достоин того, чтобы именно им закончить наш обзор.

 

Но нам не избежать вопроса о том, как соотносится реальный Пушкин с пушкинской мифологией? Я ответил бы так: Пушкин есть мера, с которой мы подходим ко всей русской литературе, к решению принципиальных эстетических вопросов. Универсальность творческого и жанрового диапазона поэта, его тематики и поэтики, сделала именно Пушкина точкой отсчета, равноудаленной от крайних полюсов. И для адекватного восприятия неисчислимых мифов о Пушкине не может быть другой меры, кроме самого Пушкина. Если мир мифов о Пушкине представить как шар, как глобус, то Пушкин окажется в самом центре этого шара, неизменно на равном расстоянии от антиномически враждующих точек зрения, на одинаковой дистанции от всех мифов - прошлых, настоящих и будущих.

Впрочем, допускаю, что и эта модель - тоже миф.

 

 

ПУШКИН-НОВЕЛЛИСТ

Предыдущие публикации:

Le Récits de Belkine et la Dame de pique dans le contexte mondial de l’art de la nouvelle: sémantique du sujet et problème de l’interprétation)//L’universalité de Pouchkine. Paris, 2000;
Страницы истории русской литературы. К 70-летию В.И.Коровина. М., 2002.



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2020-05-09 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: