Конец «коллективного художника» 27 глава




Станиславский осуждал Немировича-Данченко за то, что он «поощрял Ольгу Леонардовну играть Терезиту (первый акт) в тонах кающейся Магдалины, что ей не подходит». Между тем он сам в режиссерском плане первого действия предусматривал то же самое: «Поза страдающей и кающейся Магдалины». Мало этого, он снабдил описание соответствующим рисунком. Есть ли хоть какое-нибудь объяснение этому противоречию Станиславского и его вопиющей несправедливости в данном случае к Немировичу-Данченко? Разве что каприз? Получается, что он и правда принимает каждый совет Немировича-Данченко в штыки, потому что это его совет.

И все же возможно предположить другое объяснение. Это позволяет сделать время написания им режиссерского плана «Драмы жизни», более чем на год предшествовавшее репетициям. Он писал план летом 1905 года, имея в руках первоначальное распределение ролей. В нем одновременно с Книппер-Чеховой на роль Терезиты назначалась М. Г. Савицкая. Она по «тихому, ясному свету»[36] своей индивидуальности могла быть интереснее в красках «кающейся Магдалины». И кто скажет теперь уверенно, кого из актрис Станиславский видел перед собой, когда тем летом сочинял режиссерский план? Исполнительский дуэт Максимов — Карено и Савицкая — Терезита — это одна тональность. Станиславский — Карено и Книппер-Чехова — Терезита — совсем другая. Режиссерский план кажется более рассчитанным на первый дуэт.

В феврале 1907 года, когда спектакль приобретал реальные черты, Станиславский не мог приветствовать тонов «кающейся Магдалины». Его взгляд на Терезиту вряд ли остался к этому времени без движения, особенно в работе с конкретной исполнительницей. {345} И только документы обвиняют Станиславского в капризах и самодурстве.

За несколько дней до премьеры Станиславский, посвящая Стаховича в ход дела, отмечал, что «Книппер как будто возвращается понемногу к прежнему тону». Это последовало после того, как Станиславский разбушевался на репетиции, устроил «великий разнос» и сумел всех подтянуть.

Так же как от недружественных пересудов вокруг «Бранда» страдал Немирович-Данченко, так Станиславский страдал от того, что все, «кто может, язвит и тормозит» его «Драму жизни». Он был в гневе, что Немирович-Данченко «демонстративно не ходит ни на одну генеральную». Настраивая себя на этот лад, он брал грех на душу, потому что Немирович-Данченко на одной из генеральных был точно. После нее он писал Книппер-Чеховой.

Быть может, в тот раз или в другой он даже делал замечания исполнителям. Факт подтверждается его словами в письме к Станиславскому, написанном перед самой премьерой: «Мне кажется, я все сказал» [24]. Он волновался, что не может прийти в театр из-за обострения воспаления легких у жены его Екатерины Николаевны. Сердце Немировича-Данченко болело в эту минуту и за нее, и за предстоящую премьеру. Он решил повторить свои замечания в письме к Станиславскому.

Снова он говорил об игре Книппер-Чеховой, о необходимости расставить психологические акценты в сцене Терезиты с Карено, объяснял развитие ее образа. Он просил, чтобы Терезита больше боялась Тю, что отвечало бы «повышенному, подчеркнутому тону, в каком ставится вся пьеса» [25]. Он советовал «осторожно» [26] предложить смягчить внешние краски: Бурджалову (Брэде) — походку, Книппер-Чеховой — голос. Самому Станиславскому — Карено он писал: «У Вас хотелось бы в двух местах больше порыва, даже силы… Это не испортит мягкого образа» [27]. Он хвалил Москвина (Отерман) с небольшой оговоркой, очень хвалил Подгорного (Тю). Что изумляет в сравнении с предшествующим высказыванием — внезапно он хвалил музыку: «А Сац так радовал меня, как давно ничто не радовало» [28].

Немирович-Данченко пишет Станиславскому перед премьерой так тепло и душевно, что это напоминает времена начала Художественного театра. «Ну, благословляю вас всех, с Богом! — желает он и переходит к прогнозам: — Не унывайте: успех будет выше Ваших ожиданий. Холодный прием {346} 1‑го действия не должен никого смущать. Со 2‑го действия тем ли, другим ли путем, а впечатление будет. А по окончании образуется даже немалая кучка лиц, готовых сделать овацию…» [29].

Когда спектакль пошел, Немирович-Данченко дал волю критике. В письме к Книппер-Чеховой он противопоставил ее попытки играть талантливо постановке Станиславского, в которой «прекрасное» чередуется с «любительским». «Смена этих впечатлений, — писал он, — владела мною вчера весь вечер. Вы, Москвин и отчасти Вишневский и Егоров[37] утешали и радовали меня, остальное было не серьезно и возбуждало во мне холодное презрение». Вместо былого дружеского тепла наступило ледяное отчуждение.

О таких вещах, вероятно, не следует выносить строгие приговоры и пытаться искать истину на чьей-то стороне. Люди театра слишком эмоциональны, живут настроением минуты. Их переменчивость в отношениях и неустойчивость в оценках зачастую всего лишь издержки профессии.

Тяжелый это был сезон, когда Станиславский и Немирович-Данченко размежевывались. Кроме художественных споров их подстерегали разнообразные административные. Нервно обсуждался вопрос, как быть отныне с именами режиссеров на афишах. Станиславский, возмущенный тем, до какого неряшества исполнения доведен «Царь Федор», требовал снять свое имя. Теперь, когда они режиссерски работали врозь, Станиславский хотел восстановить их имена на афишах спектаклей, которые они поставили вместе. Он мелочно подозревал Немировича-Данченко, что тот сопротивляется этому, не желая ставить свое имя вторым. Немирович-Данченко не соглашал с? вводить новый принцип вместо выработанного и более благородного старого. Имена режиссеров и художников он предпочитал ставить только на программах.

Опять они столкнулись на сроке готовности спектакля. Опять Станиславский откладывал, а Немирович-Данченко подчинял его выдержать срок. До премьеры «Драмы жизни» Станиславский дважды заболевал, и это срывало расписание. Немирович-Данченко несколько раз пытался найти выход в новых комбинациях репетиций и спектаклей. Он пробовал заручиться согласием Станиславского на предлагаемые варианты, но в конце концов решился действовать властью директора.

{347} Узнав, что премьера объявлена в газетах и для ряда генеральных репетиций отменены спектакли, Станиславский написал в дневнике: «Самая большая обида, какую я получал». Он чувствовал себя преданным, брошенным на произвол судьбы: «Я больной. Сулер ведет пьесу в первый раз. Перед самым началом узнаю, что ни Владимира Ивановича, ни Калужского в театре не будет. И даже не известил. Это театральная гадость и месть». Станиславский дошел до черты: «Больше в этой атмосфере я оставаться не могу. Решил уйти из театра».

Вот и он тоже! А ведь совсем недавно, 4 ноября 1906 года, когда уйти из театра захотел Немирович-Данченко, он заклеймил его: «Какая пошлость и подлость!» Оба «уходили» по высоким мотивам. Одна только была разница. Немирович-Данченко довел свою угрозу до Станиславского, а Станиславский свою затаил в дневнике.

Глава вторая
Деньги — За карточным столом — Писательское отступление — Деликатная тема

Когда Станиславский писал в дневнике, что после заявления Немировича-Данченко об имеющемся у него поводе уйти из Художественного театра тот продолжает себя держать как будто ничего не случилось, он имел в виду не только творческое сотрудничество. Дело было еще и в том, что в этом же письме Немирович-Данченко напоминал ему, что им надлежит на днях ехать вместе к Зинаиде Григорьевне Морозовой, вдове и наследнице С. Т. Морозова, для подписания контракта. Помня о материальных обязательствах Немировича-Данченко в качестве пайщика Товарищества МХТ, Станиславский мог объяснять себе такое двоякое его поведение как демагогию или по меньшей мере легкомыслие. «Кто же будет отвечать за контракт?» — спрашивал себя Станиславский. Ответ ему был ясен: «Конечно, не В. И., с которого нечего взять».

Вопрос касается деликатной темы разных финансовых возможностей Станиславского и Немировича-Данченко и общения их на этой почве.

Станиславский был состоятелен, но не настолько, чтобы не знать счета деньгам. Считал ли он их потому, что был скуп? Вряд ли: он дважды терял немалые деньги на художественных предприятиях (в начале деятельности Общества искусства и литературы и при закрытии Театра-Студии). Убытки {348} он без слов брал на себя, крайне дорожа своей репутацией в деловых кругах. Случись что, он должен был бы покрыть из своих средств разорение Товарищества Художественного театра. Он знал это. Он умел жертвовать искусству, но был не в праве рисковать, имея семью на руках.

Станиславский считал деньги, потому что был очень порядочен в деньгах. В его маленьких, с петельками для карандашей, записных книжечках, доведенных до полного хаоса записями, идущими и от начала и от конца, среди афоризмов о театре, иногда обведенных рамочкой, адресов, рецептов, зарисовок для декораций, списочков взятых в дорогу вещей и т. д., разбросаны записи расходов и наличие денег на банковских счетах. Например, сколько положено в Купеческий банк, а сколько в банк Юнкер. Сколько выдано Лилиной на хозяйство. Сколько истрачено в Петербурге на Апраксином дворе на покупку старинных вещей для театра. За границей Станиславский записывает всякую израсходованную мелочь: сколько дано на чай и сколько стоил кофе свой и «маманин», то есть матери, Елизаветы Васильевны Алексеевой.

Ничего подобного нет в записных книжках Немировича-Данченко. Если он пишет о финансах, то это бесконечные прогнозы сборов, прикидки расходов на новые постановки, анализы реальных сборов прошедших сезонов, стоимость труппы и служащих. Все это относится только к театру, где он так же строг и порядочен в деньгах, как и Станиславский.

Стесненность в личных средствах была несомненно болезненна для Немировича-Данченко. И не столько нехватка денег, сколько то, что она известна в театре. Это переживание преследует его постоянно. В 1913 году он будет писать жене об обременительной для него трате на поздравления именинницам Художественного театра в день Веры, Надежды, Любви 17/30 сентября. «Множество их в Театре, — жалуется он и объясняет необходимость поддерживать свой престиж. — Именно теперь, когда думают, не обеднел ли я, а вот Конст. Серг. богатый, — надо было всем послать хоть недорогие цветы» [1].

В 1907 году он все еще страдал от самого первого унижения в театре из-за средств, испытанного им при заявлении Морозова, открывавшего кредиты пайщикам, что он доверяет ему кредит в три тысячи. На взгляд Немировича-Данченко, это означало доверие, как «всем второстепенным лицам» [2]. Во «второстепенных» оказались все, кроме Станиславского с кредитом в пятнадцать тысяч и Лужского — в шесть. Было это в 1902 году, при реорганизации Товарищества МХТ.

{349} Не грех вспомнить, что при учреждении Московского Общедоступного театра 10 апреля 1898 года сам Морозов, как и Станиславский, рисковал в пяти тысячах, а Немировичу-Данченко они оказали кредит доверия — решающий голос в делах участника в пяти тысячах, не требуя от него ни копейки.

Строгий финансовый порядок явился причиной того, что Станиславский с беспокойством отнесся к заявлению Немировича-Данченко об его возможном уходе и решил подстраховать новые обстоятельства. При поддержке Стаховича он потребовал от каждого пайщика материальных гарантий на подписание контракта с З. Г. Морозовой. В контракте речь шла о продлении аренды у нее помещения в Камергерском переулке, где с 1902 года давал свои спектакли Художественный театр.

Немирович-Данченко считал, что это было предложено Станиславским на собрании пайщиков 16 января 1907 года в «оскорбительных словах» [3], в тоне невыносимом для малообеспеченных пайщиков вроде Самаровой, Артема и Александрова. «Эти два дня 15 и 16 января убили во мне окончательно надежду на радостную работу в Художественном театре <…>, — писал о собраниях Немирович-Данченко в неотправленном письме к Станиславскому. — Во все 9 лет это было самое оскорбительное, что я переживал. Здесь была совершенно растоптана сила пайщиков Худож[ественного] театра, которых в [полном количестве] я считал действительно огромной кредитоспособной силой» [4].

Немирович-Данченко думал, что гарантией ответственности при подписании арендного контракта является суммарный капитал всех пайщиков. Станиславский, очевидно, признавал этот капитал недостаточным в случае каких-то особо разорительных обстоятельств и принимал теперь во внимание возможность каждого из пайщиков заявить о своем внезапном выходе из Товарищества.

Немирович-Данченко решил воздействовать на Станиславского и Стаховича весьма странным способом, с каким-то психологическим надрывом. Свою солидарность с обиженными пайщиками он выразил тем, что объявил себя при этих условиях несостоятельным подписывать контракт. «Призвав на помощь всю деликатность моей природы, я свел все на свою якобы некредитоспособность» [5], — признается он. Но дальше все пошло не так, как он предполагал. «Более грубого истолкования я, конечно, не мог ожидать» [6], — разочаровался он в реакции товарищей на его поступок. Они решили, что он раскапризничался.

{350} В результате на свет явился диковинный документ: проект арендного договора с З. Г. Морозовой без упоминания имени Немировича-Данченко. Естественно, он не мог быть пущен в ход. Дело затягивалось. Станиславский сердился: «Контракт с ней по театру заглох в нашей бюрократической конторе». Только 19 марта 1907 года состоялось подписание контракта и, разумеется, с участием Немировича-Данченко.

После того злосчастного собрания об аренде 16 января 1907 года Немирович-Данченко чуть не сделал о себе ненужного признания Станиславскому. Его можно было бы и опустить, но без него не понять поведения Немировича-Данченко в иные минуты. В неоконченном письме к Станиславскому он писал: «В сущности говоря, когда я проверяю прошлое, во всех случаях, где я, выражаясь попросту, имел успех, — я немедленно получал какие-нибудь оскорбления и обиды. А вслед за тем мне как бы замазывали рот крупными вознаграждениями, платили за обиду, зная, что я всегда живу выше средств да еще имею склонность к игре в карты» [7].

Заключение Немировича-Данченко несправедливое. Оказание ему театром материальной помощи не было следствием ревности Станиславского к его творческим успехам. Как человек гордый и самолюбивый, Немирович-Данченко воспринимал ее с понятной превратностью. Под маской спокойствия он скрывал ранимую натуру, романтическую и страстную, быть может, даже сравнимую с образом Мочалки у Достоевского. Недаром он вскоре станет победителем, выведя на сцену героев Достоевского со всеми их тайнами и «безднами».

Игра в карты, порой осложнявшая Немировичу-Данченко жизнь, происходила у него от двух причин. Первую он открыл Станиславскому еще в начале 1906 года, когда они ставили вместе «Горе от ума». Это была причина психологическая. Душевная неудовлетворенность требовала остроты переживаний.

Вторая причина происходит от вполне банальной надежды всех игроков поправить игрою материальное положение. Несомненно, что при этом игра казалась Немировичу-Данченко творчеством, некой работой ума и нервных сил, которыми не грешно иногда добывать средства или «поддерзку» [8]. Так в шутку называл он это в письмах к Екатерине Николаевне, жене своей, не имея от нее тайн на данный предмет. Он признавался ей, что ему гораздо приятнее получить денежный выигрыш, чем брать свое жалованье вперед в Художественном театре. Как часто он выигрывал, остается неясным, хотя, по его словам, многие партнеры были ему должны.

{351} У Немировича-Данченко не хватало воли вернуться для заработка к литературному труду, необязательно ведь к драматургии. Понятно, что гораздо сложнее было ему написать пьесу. Даже невозможно, потому что пьеса должна была бы отвечать требованиям Художественного театра, а эти-то требования, им самим установленные, лучше него никто не знал. Но почему он не печатал рассказов и повестей?.. Представляется, что этот жанр ему был органичнее, о чем говорит характер многочисленных набросков пьес в его рабочих тетрадях. Там почти не встречается диалогов, а излагаются фабулы или, как он сам называл, «скелет» [9] пьес. Все это в форме повествования.

Такие записи он обычно делал летом, на свободе, в Нескучном, но они ничем не завершались. Словно что-то пресеклось, отрубилось в его писательском труде, когда он позволил себе, погрузившись в первый сезон Художественного театра, не закончить своего романа «Пекло». Творческая воля редко прощает такое отступление писателю или художнику, она не возвращается к нему. У Немировича-Данченко пауза отступления сделалась слишком долгой. Пьеса «В мечтах» 1901 года, к тому же и не поддержавшая его успехом, не восполнила паузы.

Вероятно, это расслабление писательской воли ведет к падению профессионализма и даже к угасанию самого дарования. Позднейшие опыты Немировича-Данченко, когда через десятилетия он пытался писать сценарии для Голливуда, убеждают в этом. Одним пагубным желанием быть приемлемым для американской киностудии вряд ли можно было подавить решительно все проблески литературной удачи в сценариях, набросках и предлагаемых для экранизации сюжетах.

Загадочно то, что, кроме рукописей этого голливудского периода, в архиве Немировича-Данченко не сохранилось ничего из его литературного наследия. Ни критических статей, ни повестей, ни рассказов, ни пьес в авторских черновиках и вариантах. Даже самая последняя по времени написания его книга «Из прошлого» представлена небольшим количеством набросков. Так что писатель Немирович-Данченко в своих приемах литературной работы скрыт.

Случалось, в часы обострений, Немирович-Данченко напоминал Станиславскому, что принес в жертву Художественному театру свою литературную карьеру, а потому среди прочих потерь лишился и этого источника к существованию. Суждение справедливое, но при взгляде с одной стороны. Художественный театр не ставил условием принести эту жертву Наоборот, Станиславский всегда старался поддержать {352} в Немировиче-Данченко его летнее намерение написать к сезону пьесу.

Станиславский входил в материальные затруднения Немировича-Данченко и изыскивал возможности прибавить ему жалованье, чему Немирович-Данченко, как выяснилось, не всегда радовался, чаще обижался. В конце марта 1907 года Станиславский предложил «подумать, как помочь Владимиру Ивановичу поправить его дела» [10]. Немирович-Данченко, удовлетворенный тогда разгаром своей режиссерской работы над пьесой Найденова «Стены», находился в доброжелательном расположении духа и потому, ничего обидного не заподозрив, написал: «Это даже трогательно» [11].

Против своего желания, чем дальше, тем регулярнее Немировичу-Данченко все же приходилось просить жалованье вперед. Ненадолго этот обычай будет остановлен им в ноябре 1909 года. В это же время ему удастся оттягивать свои походы к карточному столу. Но в его письмах к Южину предстает жалкая картина его зависимости и от игры, и от дружеского покровительства Южина этой его слабости.

А. И. Южин в те годы возглавлял Литературно-Художественный кружок, располагавшийся поблизости от Камергерского переулка на Большой Дмитровке. Там было одно из солидных и приличных мест, где велась карточная игра, как и в Охотничьем клубе, который тоже посещал Немирович-Данченко. К Южину он постоянно обращался за подписью необходимых для игры гарантийных документов.

Чтобы не возвращаться в дальнейшем к этой деликатной теме, следует, предвосхищая события, сказать, что особенно затруднительными в материальном отношении выдадутся для Немировича-Данченко осень и зима 1912/13 года. Долг его театру, хотя и погашаемый ежемесячными выплатами, возрастет, а в совокупности с прочими долгами поставит в крайнее положение. Тогда Немирович-Данченко прибегнет к помощи Станиславского.

Он передаст ему список своих долговых обязательств. Станиславский изучит его и, пометив, какие считает первоочередными, как, например, долг клубу, созовет чрезвычайное общее собрание членов Товарищества под своим председательством. Там он объявит, «что по просьбе Владимира Ивановича он вместе с Арк. Ив. Геннертом[38] принял на себя заботу о материальных делах Владимира Ивановича» [12]. Ходатайством Станиславского Товарищество предоставит Немировичу-Данченко {353} новый займ, «приняв в обеспечение впредь до погашения долга его паевой взнос» [13]. Разумеется, всякий раз члены Товарищества действовали единогласно, протягивая Немировичу-Данченко руку помощи. Но единогласие благотворителей не избавляет опекаемого от переживаний.

Бывало, что Немирович-Данченко обращался лично к Станиславскому за той или иной суммой, безотлагательно ему необходимой, и, кажется, не встречал отказа. Сохранилась расписка Станиславского в получении от Немировича-Данченко долга сполна и уничтожении векселя. Деньги возвращались с процентами.

Это опять-таки не говорит о купеческой прижимистости Станиславского, а о том, что отношения велись, как было принято, с уважением достоинства обеих сторон. Одолженные деньги могли приносить доход, будучи помещенными в банк или в дело. Взявший взаймы чувствовал бы себя неловко, не возместив этого убытка. Товарищество МХТ так же оформляло свои финансовые отношения с Немировичем-Данченко при помощи «векселя из 5 % годовых» [14].

Сохранилось майское письмо 1907 года. В нем Немирович-Данченко просит у Станиславского на неделю-две до тысячи рублей, чтобы ехать в Екатеринослав для оформления финансовых дел, а оттуда в Нескучное уже на все лето. Дважды он мучается в письме, уговаривая Станиславского «не стесняться с отказом» [15], если ему это неудобно. Через два месяца он вынужден был послать Станиславскому извинение, что не может вернуть ему эту тысячу рублей, как обещал, через две недели и вообще не знает, когда их вернет.

Описание финансовой ловушки, в которую он попал, вступив в Общество Взаимного Кредита в Екатеринославе, говорит о его наивности и мечтательности в практических делах. Говорит оно и о крайних материальных обстоятельствах, потому что вся надежда на поправку средств состояла в получении от Общества десятитысячного кредита «под обеспечение имения» [16]. Имением этим было единственное и любимое Нескучное.

Сотрудничество Станиславского и Немировича-Данченко в материальных делах Товарищества МХТ будет иметь время от времени свои осложнения. Когда Станиславский засомневается в своем влиянии на финансовую политику Товарищества, он устранится от полной ответственности в делах и перейдет из пайщиков во вкладчики. Много трудностей преодолеет Немирович-Данченко в период с начала войны 1914 года по революцию 1917 года, пока выработает новый устав Товарищества, {354} который удовлетворит Станиславского отсутствием для себя материального риска. Тогда Станиславский вернется в пайщики, но уже Кооперативного Товарищества МХТ.

В советское время финансовое положение Немировича-Данченко и Станиславского уравняется. В тяжелые минуты они будут попеременно ходатайствовать о средствах друг для друга перед начальством разных рангов.

Тогда же явится предлог возместить и морозовский давнишний кредит. Из особого фонда Художественного театра, чудом функционирующего и при советской власти, которым в первую голову распоряжался Немирович-Данченко, выплачивалось ежемесячное пособие в сто двадцать рублей Зинаиде Григорьевне Морозовой. Когда в 1929 году над фондом и этим пособием нависнет угроза со стороны бдительной общественности, Немирович-Данченко распорядится выдавать пособие за свой личный счет. К его решению присоединятся и другие художественники.

Впрочем, что тут долго объяснять. Деликатность этих отношений так просто понять и со стороны Станиславского, и со стороны Немировича-Данченко.

Глава третья
Немирович-Данченко обдумывает свой уход — Переговоры с Теляковским — Визит к Федотовой

После 16 января 1907 года Немирович-Данченко сильно задумался. Когда он впервые огорошил Станиславского заявлением, что имеет повод уйти из театра, то, скорее, сделал это в запальчивости. Теперь он решил эту возможность аргументировать. Он пробовал сделать это в форме письма к Станиславскому и написал два черновых наброска. Писал торопливо, карандашом, крестиками отмечая вставки. Но не окончил. Осталась неисписанная стопка листков, вырванных из блокнота.

Дополнительным стимулом продолжить размышления стала премьера «Драмы жизни» 8 февраля 1907 года, выведшая Немировича-Данченко из равновесия. Ему казалось, что он осознал безнадежность каких-либо объяснений со Станиславским о новых тенденциях в искусстве Художественного театра. Он стал писать сам для себя. Тема его записки «Имею ли я нравственное право оставить Художественный театр?» Ее он тоже не закончил.

Письмо и записка связаны общим содержанием.

{355} Письмо к Станиславскому, особенно его первый набросок, является ретроспективой всех перенесенных в прошлом обид. Это не позволяет Немировичу-Данченко оторваться от тех же упреков, которые он уже высказывал Станиславскому не единожды, и взглянуть на беды сотрудничества по-новому. У Немировича-Данченко так горько на душе, что всю свою жизнь в Художественном театре он видит под давлением доморощенного педагогического приема Станиславского: «Надо делать ассаже, чтоб не зазнался!» [1] Ему представляется, что Станиславский, Санин, Морозов, Андреева, Горький, Стахович в разные периоды одерживали над ним верх, преследуя его после каждой творческой удачи: после «Чайки», «На дне», «Юлия Цезаря», «Иванова», «Бранда». Ему ясно, что его не допустили к «Снегурочке» и «Детям солнца».

Вторая область его деятельности — руководство делами театра, тоже оставила в душе неприятный осадок. Ему казалось, что всякий раз, когда по полномочиям он становится «первым лицом» [2], то «признать этого никто не желает» [3]. Все согласны, что дело должен вести он, пользуются его трудами, но прав не дают.

Самолюбие Немировича-Данченко уже не удовлетворяется тем, что его тактика наступления и обороны позволила ему во многих случаях настоять на своем. Возвращение художественного veto Станиславскому тоже не означало понижения его руководства. Он по-прежнему оставался в администрации театра первым лицом, держащим «все вожжи» управления в своих руках и отчетливо знающим, что все «так привыкли смотреть на это в театре». Попросив у Станиславского очередного подтверждения этого в ноябре 1906 года, он получил его в тот же день. Время от времени он нуждался в таких подтверждениях. И все же он считал себя в театре настолько униженным, что захотел переменить собственную участь — «распорядиться своими силами и временем по-своему» [4].

В Немировиче-Данченко столкнулись два желания: «окончательно устроить жизнь просто удобнее» [5], для чего уйти из Художественного театра, но вместе с тем быть уверенным, что своим поступком он не нанес театру вреда. Ему нужно было самому себе доказать, что это не взаимоисключающие желания, и он попытался это сделать.

Жизнь надо переменить, потому что он понимает — его отношения со Станиславским не могут стать легче. «И впереди так все ясно: все будет по-прежнему. По-прежнему Вы, — обращается он к Станиславскому, — будете верить всем больше {356} меня, всем — Стаховичу, Вишневскому, новому Мейерхольду, Сулержицкому, новой Мelle Эрнестин[39], всякому симпатичному Вам лицу, которое придет к Вам в дом и что-то скажет По-прежнему мои художественные вкусы будут раздражать Вас, что будет делать невозможной совместную работу <…>» [6].

Этот мрачный прогноз касается творчества. Не менее мрачно рисовалось Немировичу-Данченко и административное поприще: «… стоит появиться еще одному Стаховичу, чтобы был сочинен новый проект Товарищества, по которому я буду уже не вторым или третьим, а четвертым лицом» [7]. Эти ревнивые выводы Немировича-Данченко так же преувеличивали ситуацию, как и подозрения Станиславского.

Предугадывая будущее, Немирович-Данченко не ошибался, что такие люди появятся, но недооценивал своего могущества. На пороге Художественного театра уже действительно стоят О. В. Гзовская и В. А. Нелидов. Станиславский увлечется ими, а Немирович-Данченко почувствует в них угрозу своему положению и предпримет соответствующие меры. «Четвертым лицом» он не будет никогда. В разногласиях из-за новых людей победителем выйдет он, а не Станиславский, так что он напрасно отказывал себе в оптимизме.

Настроение Немировича-Данченко настолько беспросветно, что он даже готов уступить свой идеал Художественного театра ради того, чтобы самому уйти. Пусть театр продолжается без него «хотя бы в виде кружка, поддерживаемого меценатами» [8]. В активном настроении он горячо противостоит этому «кружку». Впечатления от «Драмы жизни» сделали в его глазах невозможным даже такое усеченное существование театра. Немирович-Данченко понимает, что уйти, когда театр приблизился к такому опасному состоянию, было бы против совести. Он решает остаться: «Я не могу уйти из Театра, потому что все рухнет здесь. Пусть это никто не признает. Я это признаю. И теперь больше, чем когда-либо» [9].

Решение, перед самим собой принятое, не приносит Немировичу-Данченко никакого облегчения. Он с печалью пишет дальше: «Я не могу уйти из Театра, но я уже не работаю с радостью. Я не хожу в Театр. Я равнодушен ко всяким [проектам]» [10]. Подобное настроение гибельно для творческого человека и подвергает Немировича-Данченко еще большей вероятности столкновений со Станиславским, ежечасно выдвигающим проекты. Они не вызывают у Немировича-Данченко доверия и интереса как непродуманные и ненужные. Он воспринимает {357} их скептически: «Заседание продолжалось по поводу разных проектов Константина о второй труппе, которая “где-то” должна репетировать “какие-то” пьесы под “чьим-то” руководством и т. д. — все в той же точности и определенности» [11].

Это было в марте 1907 года, и хотя Станиславский, излагая свои проекты, «был мил и искренен» [12], Немирович-Данченко не видел ничего полезного в том, что он хочет заполнить брешь несостоявшегося Театра-Студии. Станиславский будет постоянно возвращаться к разным вариантам этих проектов, пока в 1911 году в Художественном театре не начнет формироваться новая студия.



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2016-08-08 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: