ИВАНОВ В ОТСУТСТВИЕ СТРЕЛЬЦОВА 19 глава




…Стал каждое утро делать зарядку, обливаться холодной водой, в общем, потихоньку начинаю готовиться к свободе. Правда, пока одни надежды, но через два с половиной месяца эти надежды могут и оправдаться к свободе. Так что, мама, наберемся терпения и эти два с половиной месяца подождем…»

«…С каждым днем все ближе и ближе возможность освобождения. Правда, дни вроде бы стали длиннее, но это закономерное явление, так как сейчас приходится считать месяца, а затем и дни придется считать. Но это видно будет только до школы.

С 1‑го сентября пойду в 9‑ый класс, время свободного будет меньше. А все заключается в свободном времени. Чем его меньше, тем быстрее пролетает день. Мама, попрошу тебя, пришли мне, пожалуйста, авторучку и тетрадей, желательно, чтобы все были в клеточку…

Мама, ты эти месяцы лучше отдохни и никуда не ходи. Не расстраивай себя отказами, а я все сделаю, что от меня зависит».

«…Время идет, дни летят, правда, сейчас день тянется очень долго, но как бы ни тянулся, а две трети все ближе и ближе. Осталось сорок пять дней. В основном, скорей прошел бы декабрь. А там легче, пойдет январь — мой месяц. Правда, две трети в конце января, но, главное, месяц этот мой, поэтому легче…»

 

 

 

Письма Стрельцова надо бы не только читать, но и видеть. Особенно открытки, изготовленные по его просьбе самодеятельными лагерными художниками, — он шлет их Софье Фроловне ко всем праздникам: к Новому году, Первому мая, к Женскому дню, к «Октябрьским». («Я считаю октябрьские праздники, и так в этом благородном заведении я провел их пять, по‑моему, достаточно. А ты как думаешь?»)

 

 

 

После неудачи — седьмое место для команды с без преувеличения сильнейшим составом чем же иным могло выглядеть, кроме провала: никому не было дела до того, что внутри компании начался разброд и компания перестала быть компанией — ждать в новом сезоне улучшения после понесенных «Торпедо» потерь вряд ли приходилось.

Во всех линиях команда потеряла едва ли быстро заменимых игроков.

Правда, при нынешней бедности тренеры бы засмеялись, скажи им про некомплект, когда во всех торпедовских линиях выступали живые классики: защиту возглавлял Шустиков, полузащиту — Воронин с Батановым, Кузьма с Мустафой определяли тонус игры впереди. Иванов с Ворониным оставались ведущими игроками сборной — их кураж передавался остальным. И наконец, появился настоящий вратарь — Анзор Кавазашвили.

Но, конечно, торпедовцы привыкли к гораздо большему выбору игроков — в недавнем прошлом все позиции оказывались ключевыми, поскольку каждую занимал высококлассный игрок, а теперь в атаке чувствовалась явная необходимость в молодой энергии и силе. Сергееву было всего двадцать три года, но он мог действовать успешно только на краю, а в центр надо было кого‑то спешно искать. Взяли из дубля ЦСКА юного Володю Щербакова — плечистого блондина, внешне чуточку напоминавшего Стрельцова, что для «Торпедо», на мой взгляд, не могло не быть важным или, по крайней мере, приятным…

Старшим тренером снова стал кадровый торпедовец, но более позднего, чем Жарков, призыва — Юрий Золотов. Своим помощником он сделал Бориса Хренова.

При знаменитых игроках в составе грешно бы говорить, что чемпионский аппетит был навсегда утрачен, но и сказать, что торпедовцев, разбазаривших такие многообещающие таланты, продолжали считать фаворитами, тоже оказалось бы преувеличением.

Вернувший Москве первенство «Спартак» с молодыми Логофетом и Севидовым, с перешедшим из «Локомотива» вратарем Маслаченко, с переехавшим в столицу Хусаиновым, с тренером Никитой Симоняном, рано узнавшим вкус наивысшего во внутреннем календаре успеха, не комплексовал больше перед «Торпедо», утратившим в изменившемся составе гипнотизирующую обольстительность своей игры.

В московском «Динамо» второй сезон работал тренер, обративший на себя внимание на периферии, — бывший торпедовец Александр Пономарев. Его динамовские руководители предпочли Всеволоду Блинкову, сменившему Михаила Якушина, чей провал в шестидесятом году подорвал кредит доверия к специалисту, с которым команда побеждала в шести чемпионатах. Премьера тренера Пономарева в столичном клубе прошла много успешнее, чем у Жаркова в «Торпедо», — бывший центрфорвард вывел динамовцев во вторые призеры…

А военачальники, курировавшие армейский футбол, сделали точно такую же непоправимую ошибку, что дирекция ЗИЛа, отказавшаяся от Маслова, — уволили Константина Бескова, за два года сделавшего из никакого ЦСКА интересную команду.

Бесков пошел работать на Центральное телевидение — заведовать спортивной редакцией.

 

«…Как и ты, считать начал дни, раньше считал месяца, но теперь и время изменилось, и обстоятельства: подходят две трети». (Эдуард все время держит в уме срок отсидки, ему назначенный.)

«…Пишу письма, а на душе так приятно, пошел декабрь. Правда, время очень раннее — двадцать пять минут третьего, но очень важно, что ноябрь прошел, а день освобождения придвинулся. А это самое главное. Пройдет двадцать пять дней декабря, и мне остается ровно месяц до двух третей…»

«…У меня все хорошо, здоровье, самочувствие, тем более, хорошее, так как до двух третей осталось пятнадцать дней…»

«…Духом не падаю. Но жду с нетерпением, какой дадут вам ответ.

Мама, если даже будет и отрицательный ответ, все равно мне сообщи».

«…Вышли, пожалуйста, какие‑нибудь ботинки, рубашку и трусы. Ботинки с рубашкой я прошу для того, чтобы если придет положительный ответ, ехать домой мне будет не в чем, а мяч можно не высылать».

«…Самое главное, мама, что ты веришь мне, а я тебя больше не подведу. Не так уж много осталось ждать, чтобы они убедились в этом на деле, всего пять месяцев. Мама, ведь это не так долго. Правда?!

Крепко, крепко целую и много раз, твой сын Эдик».

 

«ВТУЗ БЫЯ ОБЯЗАТЕЛЬНО ЗАКОНЧИЛ…»

 

 

 

4 февраля 1963 года в колонию приехал суд (судья, два народных заседателя и районный прокурор), чтобы огласить, говоря их языком, представление на условно‑досрочное освобождение от дальнейшего наказания на Стрельцова Эдуарда Анатольевича.

Зачитали различные бумажки, характеризующие зека Стрельцова с хорошей стороны. Единственным случаем нарушения посчитали эпизод, когда его избили. Но наказанию за него он вроде бы уже не подлежал — все по справедливости… Для проформы судья спросил: осознает ли он свою вину? Ответил, что осознает.

Встречать его к воротам тюрьмы на черной «Волге» (машину дал парторг ЦК на ЗИЛе Аркадий Вольский, прежде руководивший литейным цехом) приехали Виктор Шустиков, администратор команды Георгий Каменский и, конечно, Софья Фроловна — у нее после всего пережитого и сил не оставалось выйти из машины…

Имя Каменского сейчас мало кому что скажет. Он, кстати, был по образованию архитектором — и в Мячкове, может быть, и осталась стела у ворот пионерлагеря (не знаю, что там теперь), изготовленная Жорой, когда он временно не работал с командой… Но в тот момент для Эдика появление у тюремных стен администратора команды мастеров наверняка многое значило. Казалось, что раз администратор здесь, то возвращение в «Торпедо» уже автоматически состоялось. За спиной Каменского виделись сборы, талоны на питание, билеты на транспорт — жизнь, словом, из которой его пять лет назад вырвали.

 

 

 

Когда же выяснилось — а выяснилось это, в общем‑то, немедленно, как только впервые побывал он на заводе у начальства, — что освобождение совсем не означает возвращения в большой футбол, интерес к возникшему из небытия Стрельцову не то чтобы ослаб или снизился, но трансформировался в тот стойкий скепсис некоей страты неофициальной жизни, в которой мы жили, окончательно смирившись с безусловной условностью жизни официальной…

«Запрещенный» Эдуард Стрельцов мог вызывать — и вызывал — к себе величайшее уважение. Но приобретенный нами грустный опыт подсказывал, что запрещение может быть и бесконечным. Что пока мы ждали его возвращения, будущее у Стрельцова, казалось нам, было. А сейчас, когда играть за мастеров ему не разрешают, никакого будущего нет — у заключения существовал срок, бюрократические же препоны срока не имеют. Ничего у нас в стране не бывает реальнее и продолжительнее, чем нелепости, освященные властью.

Он уходил в тюрьму молодым — и таким, каким нам тогда запомнился, казалось, останется до выхода на свободу. Но сейчас сообразили, что он стал на пять лет старше — и отведенное на футбольную карьеру время уже поджимает: играть ему осталось считанные сезоны. А ему пока выходить на большое поле и вовсе не разрешают… И разрешат ли?

Мыслящие и наблюдательные люди к моменту выхода Стрельцова из‑за решетки ни в какие оттепели уже не верили.

Конечно, времена смягчились, если сопоставить со сталинскими, — не сажают, хотя в случае со Стрельцовым и это не подтверждалось.

Конечно, хрущевское «нельзя» столь категорично не воспринималось, как сталинское, но оно произносилось сверху по множеству поводов, оно сотнями видимых и невидимых шлагбаумов перегораживало ежедневное течение жизни, в шлагбаумы эти упирались судьба страны и судьбы всех ее отдельных граждан.

Тюремный срок кончился, а дисквалификация нет. Лишение профессии — и куска хлеба, который футболист ею зарабатывал, — вместо лишения свободы. Компромисс по‑советски…

Брежнев потом остроумно скажет, что не лишают же работы слесаря, когда выходит он из заключения, так почему же футболиста надо лишать? Но для того, чтобы вслух произнести эту остроту, Леониду Ильичу потребовался дворцовый переворот, сделавший второе лицо в государстве первым.

Стрельцов стоически принял удар — запрещение продолжать футбольную деятельность — не запил (да и не на что было), не опустился, не замкнулся, стал обустраивать свой быт с непривычной для него активностью.

Я спросил совсем недавно сестру второй жены Эдуарда — Надежду, которая в шестьдесят третьем училась еще в школе, — как воспринимали тогда Эдика окружающие? Как знаменитость? Она сказала, что, разумеется, как знаменитость. Но — бывшую…

Уповали на чудо.

И чудо произошло — жизнь Стрельцова, жизнь игрока и человека без веры в чудеса и не вообразима.

Но произошло это чудо, когда очень многие (а может быть, и сам Стрельцов?) как раз и перестали в него верить.

 

 

 

К шестьдесят третьему году авторитет Хрущева был непререкаем, как некогда авторитет Сталина.

Кто бы из не посвященных в государственную жизнь предсказал тогда, что видимая непререкаемость Никиту Сергеевича и погубит.

Уничтоживший своих непосредственных соперников в борьбе за престол (Берию, Маленкова, Молотова и прочих), он к своим выдвиженцам на ключевые посты отнесся с презрением. Презрение такого рода он заимствовал из сталинской практики, но Сталин своих выдвиженцев периодически рокировал. Хрущева же, не расстрелявшего никого из подвергнутых опале, боялись меньше — и его‑то кажущемуся всевластию сумели найти возражение.

В общем, только свержение Хрущева вернуло футболу Стрельцова. Второй раз за пятилетку судьба Эдуарда оказалась в прямой зависимости от бульдожьей свары под кремлевскими коврами.

 

 

 

Верил ли сам Эдик, что будет еще играть в футбол за мастеров? Или второй раз за двадцатисемилетнюю жизнь расстался мысленно и окончательно с футболом? В данном случае, примерив и рубище ветерана…

Когда я впервые пришел к нему домой, он рассказывал не без гордости, как он учился во ВТУЗе (десятый класс он, пока сидел, не успел закончить, доучивался в вечерней школе уже на свободе), как занимался математикой с Галиной — сестрой жены (Галина — сейчас, между прочим, кандидат физико‑математических наук — находила у него способности к точным наукам…). «ВТУЗ бы я обязательно закончил, — уверял Эдик, — но тут меня взяли в команду мастеров и занятия пришлось бросить…»

«Ну и что я потерял, — неожиданно сказал, отвечая, видимо, каким‑то своим мыслям, Стрельцов, только‑только завершивший карьеру футболиста, — смотри: какая у меня квартира?»

Пройдет время, я лучше узнаю Эдуарда — и пойму, что в кажущихся нелогизмах, забавляющих тех, кто общался с ним и потом пересказывал их как анекдоты, его личная (с иной он, по‑моему, редко оказывался в ладу) логика обязательно есть. Любым зацепкам за реальную, вне футбола вернее, жизнь он стал после тюрьмы придавать особое значение. В момент нашего разговора с неожиданно возникшим в нем ВТУЗом Стрельцов понимал, что ноги не смогут дальше кормить его так, как кормили, — и поиск судьбы с другим поворотом неминуем. Воспоминание о том, как смог он — без поблажек, положенных действующему футболисту, — заниматься математикой, придавало ему уверенности. А трехкомнатная квартира в хорошем доме была прозаическим, но надежным итогом работы его в футболе. И он не про славу, которая — Стрельцов уже знал про это — может и забыться, говорил, расставшись с футболом, а про квартиру, про крышу над головой, про дом, где живет семья стрельцовская. Он и позднее с не вполне трезвой настойчивостью твердил: «У меня есть дом», добавляя любезно: «И я тебя рад в нем принять». Дом — это то, что он особенно полюбил в своей жизни после освобождения. Домоседом — в полном смысле слова — он так, наверное, и не стал. Но человеком в некотором смысле домашним он постепенно сделался — и думаю, что под влиянием второго брака…

 

 

 

Первая жена Алла вспоминает: «Милке было годика два (Людмила, дочь Эдуарда, напомню, пятьдесят восьмого года рождения. — А. Н.). Вдруг являются какие‑то молодые люди (я их не знаю, так поняла, что какие‑то перовские): «Мы вот сфотографируем вас, он просил снимки прислать». Как‑то всегда неудобно людям отказать. Сделали они несколько снимков и мне потом передали и ему, видимо, отправили. И вот тут я уже как‑то в мыслях возвращаюсь к нему и возвращаюсь. И начинаю думать, что, может быть, все‑таки как жена я тоже не все предприняла, что надо. Я ему написала письмо. Ничего особенного там не написала, но задала ему в конце вопрос, что он будет делать, когда он появится. Он мне ответил очень быстро, но письмо такое пространное. Ничего особенного о себе и никаких вопросов обо мне, ну чтобы там была особенная ласка: «Прости, как там твой ребенок?» И самое главное — ответ на мой вопрос такой, что мы там еще посмотрим, что я буду делать и какая у меня будет жизнь. В общем, ничего не известно, и сейчас я ничего не знаю и ничего не могу предположить. Я вообще‑то давно решила, что тут ничего быть не может, но как‑то хотелось чего‑то все‑таки.

Никогда Софья Фроловна не появлялась посмотреть на свою внучку, никогда. Первый раз моя свекровь и мой муж бывший увидели Милу — ей было пять лет. Ой, ну сначала‑то увидела его, бывшего мужа, я. Я собиралась на свидание и вдруг увидела в окне — пальто, кепка… все такое знакомое. Ходит с кем‑то рядом. Боже мой, так это же он! Смотрю, даже узнаю, с кем он там был. Ходят вокруг моего дома кругами. Думаю, неужели опять не поднимется человек — и не бухнется, ну уж ладно там на колени, ну, хотя бы на одно колено? Нет. Мама с Милкой гуляли в это время. Я, конечно, занервничала. Мне, честно говоря, чего‑то и не очень хотелось той встречи. И вдруг приходит мама того парня Жени Лаврищева, что с ним ходил (бедная женщина поднялась с одышкой на четвертый этаж). Вошла и как‑то так: «Ой, а где же девочка твоя?» Я говорю: «А что такое (я уже понимаю, какой будет дальше разговор)? В чем дело?» — «Ой, девочку твою поглядеть бы, Софья Фроловна приехала, Эдик вот пришел…» Ну, во мне, знаете, бунт. Говорю: «Это же все‑таки не кукла! Что значит — поглядеть? Живой человек, ребенок! Мама с ней гуляет». Что‑то я ей такое погрубей сказала, теперь уже не помню, что. Она: «Ой, какая ты, оказывается, грубая, а я и не знала. Правильно про тебя говорят». Ну, думаю, это значит, про меня еще и говорят. Все, не нужны никакие встречи, я собралась и ушла из дома. Вернулась только поздно вечером…

Всю жизнь говорю, что я хожу под Богом, что он меня бережет. Я бы не смогла с Эдиком жить. Вот вы все его любите, но жене с ним жить — то очень тяжело. Когда я поздно вернулась домой, мама мне говорит: «Если бы ты знала, где мы были!» Оказывается, была такая трогательная встреча, мама моя сказала: «Милочка, ты посмотри, кто это к нам пришел?» (Она маленькая, бывало, на горшке сидит и треплет его фотографию: «Папа мой, папа мой…») Девочка в слезах бросилась к нему, и он, в общем, как‑то очень, очень так отреагировал…

И что же дальше? А дальше все. Никакого примирения. Мы не примирились, больше он не приезжал, а Софья Фроловна приезжала один раз в детский садик на Милкин день рождения, 29 марта. Он — нет, он совершенно пропал и, видимо, решил, что его не очень‑то хотели.

И дальше он женился, наверное, вскоре, я даже не знаю толком, когда».

Она еще вспомнила, как он прислал ей письмо из Кирово‑Чепецка, где сидел: «Это было, наверное, за все время настоящее объяснение в любви на бумаге. Хорошее было письмо: „…если ты согласна, мы все равно поженимся…“»

 

 

 

Что мог сделать завод для дисквалифицированного футболиста Стрельцова? Принять на работу в инструментальный цех с крошечным жалованьем. Когда он в сентябре шестьдесят третьего года женился на Раисе, то, вспоминает ее сестра, жили в основном на зарплату жены, работавшей в ЦУМе.

На заводе он как‑то и увидел Аллу. «Что? — спросила любопытная Лиза (Зулейка), — сердце, небось, екнуло?» Он не стал отрицать, что екнуло. Но с непроходящей, когда говорил об Алле, ревностью тут же добавил: «У нее теперь умный еврей…»

Кого конкретно из «умных евреев» имел он в виду — не знаю. Но приведу Аллин рассказ: «Я перешла работать на ЗИЛ. Меня позвали с небольшим совсем перепадом в зарплате. Попала в замечательный коллектив. Какие меня окружали люди! Сначала отдел главного конструктора, потом управление, оно потом какими‑то жуткими, корявыми буквами стало называться, но дело не в этом. У меня был начальник (меня, конечно, взяли в секретарши — кем же еще!) — главный конструктор ЗИЛа Кригер Анатолий Маврикиевич. Его знал весь западный автомобильный мир, его сто тридцатая прыгает до сих пор по нашим дорогам, и очень многие другие — сто тридцать первая военная модель, например, и всякие‑всякие там еще. Он меня очень любил. И я его так уважала. Он был такой красивый, такой умница. Я вообще считаю, что он меня и говорить‑то научил. Если я уж умею что‑то, так всему меня научил он. Двадцать лет я с ним проработала. Он, бывало, со мной только так: „Ну что вы смотрите на меня своими прекрасными глазами? Записывайте“. — „Да зачем, я все помню“. — „Нет, вы записывайте, тренируйте свою память“. Тогда секретарь — никакого компьютера, а все — и почта входящая и исходящая, постепенно ее становилось все больше и больше. Короче говоря, я на работе была занята до зубов, хотя вроде тачки с кирпичами не таскала, ни минуты у меня свободной не было. Женщины, которые так, повольней — инженерши, все время говорили: „Уж ты и не остановишься, ну хоть бы поговорить…“

И начальники бюро у нас были чудо, но уже теперь многие умерли. У нас в отделе, я знаю точно, никогда не было никаких антисемитов. Начальники бюро (полно было евреев) очень многие пришли из сталинских лагерей. Гольдберг, Сонкин, Фитерман… Я Фитермана знала уже потом, когда он наезжал к нам из НАМИ, а все его друзья рассказывали про него всякие чудеса. Он однажды потерял фотографию с пропуска, а у него такой носик… Он вклеил картинку марабу и долго ходил с этим пропуском, пока кто‑то из вахтеров все‑таки не разглядел, что это там такое. Но что‑то я отвлеклась…»

Эдик с его‑то чуткостью, скрываемой обычно за чуть грубоватым безразличием или усмешкой с ворчанием‑бурчанием, мгновенно понял, что отвлеклась она, бывшая жена, всегда им подозреваемая в излишней ветрености, в сторону ученых и высокооплачиваемых, уважаемых людей, в сравнении с которыми он сейчас, оторванный от футбола, проигрывает.

В приступе неуверенности в себе нынешнем ему, видимо, захотелось чего‑нибудь попроще, по его сегодняшнему, рабочему плечу. И он ничего лучше не придумал, как обратиться к Зулейке с просьбой — познакомить с девушкой. И Зулейка познакомила…

Потом, в сердитую минуту, Софья Фроловна Лизу иначе как свахой не звала. Софье Фроловне не угодишь — кто из женщин в мире достоин ее Эдика? Впрочем, в Раисе ей понравилась стать. Она — уже в хорошую минуту — заметила, что они — Раиса и Эдуард — пара. Кстати, и сыну нравились всегда крупные — в теле — женщины.

Вообще‑то какое‑то время Эдик скрывал Раису от мамы. Не хотел больше ее вмешательств. На шестом этаже дома на Автозаводской, где внизу рыбный магазин, Раиса появилась уже, когда Эдуард в ее семье был своим человеком. В семье Раисы Стрельцова приняли как родного — и мама (отец к тому времени умер), и обе сестры. «Он стал нам как брат», — говорит теперь Надежда. Но мне почему‑то кажется, что и Галина (я с ней не знаком), и хорошенькая школьница Надя были к Эдику неравнодушны. Надежда рассказывает, что ей Эдуард показался очень взрослым, очень надежным человеком, естественно занявшим место единственного мужчины в их семье. Девушки не увлекались футболом, но Надежда вдруг вспомнила, что сороковой день по их папе пришелся на суд над Стрельцовым — и собравшиеся у них в доме двоюродные братья и другие родственники обсуждали случившееся со знаменитым футболистом. Тещу и сестер жены Эдик поразил открытостью своей к новой родне — на первом же семейном торжестве, когда собрались в квартире на улице Сайкина (это в начале Автозаводского моста) всевозможные дяди и тети, Эдик при прощании с гостями стоял у притолоки и всех, как ставших близкими людьми, целовал, к чему в семействе Раисы привычки не было. Чувствовалось, что потянуло его в дом, в семью — словно вся былая его неприкаянность искупалась лаской большой Раисиной семьи, его принявшей. В непосредственности своего доверия к новой родне он бывал трогателен до комизма. Как‑то — уже позднее, когда начался самый футбол, — он сел на горячую плиту в турецких банях и болезненно обжег задницу. Рассказывая о случившемся Надеждиной свекрови Александре Никаноровне, он в порыве откровенности спустил штаны, демонстрируя след от ожога. «Деточка моя», — запричитала Александра Никаноровна. Сестры вышли замуж позже, чем Раиса. И как старший теперь в семье мужчина Эдик наставлял молодых мужей, как им себя вести в новообразованных семьях — себя он к тому времени считал, вероятно, идеальным мужем. Он приходил в школу на выпускной вечер к Надежде. Он привозил девочкам‑сестрам вещи из‑за границы — у нас тогда чего же можно было купить? Однажды он привез Галине розовое ажурное платье для защиты диссертации — и ей пришлось обменять этот роскошный наряд у Раисы на что‑то более скромное и строгое, приличествующее моменту. Но тогда Эдик презентовал ей туфли из Италии…

Я, кажется, слишком заторопился к диккенсовскому эпилогу, которого в стрельцовской жизни и не могло быть… А важнее для понимания ситуации, в которой очутился он в шестьдесят третьем году, задержаться на его заводских буднях.

Во ВТУЗе он учился на факультете двигателей — и его поставили на работу по специальности: в ОТК.

В ОТК он сначала тоже работал слесарем, делал то, чему его в позабытой жизни научили на «Фрезере». Профессиональные водительские права он получил позднее, а поначалу на испытаниях сидел рядом с водителем. Машины брали с конвейера — Эдик вспоминал, что они испытывали грузовые модели: 130‑ю и 157‑ю, — разбирали их, рассматривали обнаруженные дефекты. Полигона на ЗИЛе тогда не было. Обычно уезжали в командировки, где и проводили испытания: столько‑то ездили по асфальту, столько‑то по булыжнику, столько‑то по бездорожью.

 

 

 

Сезон шестьдесят третьего года показался мне малопримечательным оттого, может быть, что стойких привязанностей почти не осталось у меня ни к одной из команд. Догадайся я, что откатившееся назад «Торпедо», переставшее соревноваться с вернувшим себе лидерство московским «Динамо» и «Спартаком», — черновик той команды, какая сложится через год, присмотрелся бы к торпедовцам повнимательнее. А так запомнился мне количеством забитых им мячей Миша Посуэло — испанец, оцененный столичной богемой и органичный в интерьере ресторана Дома актера, куда приходил он с красавицей‑кинозвездой Викой Федоровой.

Московское «Динамо» при Пономареве могло стать чемпионом еще в сезоне шестьдесят второго. Всё решалось в последнем туре, победи динамовцы в Ростове, а «Спартак» проиграй в Киеве их украинским одноклубникам. Но «Спартак» выиграл, их земляки сыграли вничью.

Через год «Спартак» провалил финиш — и команды поменялись местами. Никто и не думал, что в следующем сезоне Москва потеряет свое первенство.

В том же году — ближе к осени — новый тренер появится у сборной СССР. Точнее сказать, у сборной снова сменится тренер.

…Неудачу на чемпионате мира нельзя не признать неудачей Качалина. Его и сняли. Но в первую очередь в наказание за результат, не вникая в причины: почему опять сборная СССР не сыграла в свою силу?

Видный сталинский нарком, трагически закончивший свои дни, говорил: «У каждой ошибки есть свое имя, отчество и фамилия». Эти его слова нравоучительно цитировал Никита Михалков в самом начале горбачевской перестройки. Но футбольному начальству мысль Орджоникидзе ведома была и в шестьдесят четвертом году. Винили Льва Яшина, винили Валентина Иванова. Яшин, и на самом деле, был в Чили не в лучшем своем состоянии. Но у него накануне чемпионата вырисовывался очень перспективный сменщик — Владимир Маслаченко, игравший, пожалуй, весь шестьдесят первый год лучше, чем Лев Иванович. Однако руководство сборной не хотело делать прогрессирующего Маслаченко первым вратарем, хоть он из кожи вон лез, чтобы доказать, что готов лучше Яшина. И в контрольном матче действовал слишком уж — не адекватно важности состязания — отважно и рискованно, получив тяжелейшую травму. Больше он за сборную и не выступал, хотя перешел из «Локомотива» в «Спартак», чего от него и требовали. А Кузьма был обвинен в том, что он, форвард, не стал перекрывать чилийца Рохаса, нанесшего удар по яшинским воротам…

Но сильные игроки, входившие в тогдашнюю сборную, могли бы сыграть и лучше — и дойти до полуфинала, при большем везении. И никто бы не обвинил Качалина, что его команда за четыре года не успела перейти на систему четыре — два — четыре. Играли опять с пятью — пусть и очень приличными — форвардами.

Качалина заменили Никитой Симоняном.

Под водительством Симоняна сыграли один матч — в Москве, в мае шестьдесят третьего. Проиграли шведам. Матч этот примечателен, на мой взгляд, тем, что тренер поставил на игру Яшина, который после пропущенных в Чили голов вызывал неудовольствие публики и всерьез одно время подумывал: не заканчивать ли с футболом? Пропущенный от шведов мяч не сделал неблагодарную аудиторию добрее к Льву Ивановичу.

Да и у Никиты Павловича сборную отобрали.

Когда‑то в телевизионной игре‑шоу, определявшей, кто более «матери»‑истории — футбольной, конечно, — ценен, Симонян проиграл очко Бескову — и не пытался скрыть обиды. Обижены были и поклонники Никиты Павловича.

Василий Трофимов мало о ком из игроков говорил хорошо, не исключая и партнеров по классической линии динамовской атаки. Но своим динамовцам, даже невысоко им ценимым, он отдавал предпочтение перед спартаковцами и цедэковцами. Карцева безоговорочно ставил выше Николаева, а Бескова выше Симоняна, добавляя с неожиданным в нем вне поля темпераментом, что «Костя во всем превзошел Симоняна». Мне — по детским впечатлениям — тоже казалось, что Бесков — фигура в центре атаки покрупнее Симоняна. Но и футболисты, выступавшие в одно с Никитой Павловичем время (например, Валентин Бубукин), и приверженцы «Спартака» со мной не согласны. Им Симонян представляется выше. Однако, оспаривая мнение телеэкспертов, давших центрфорварду Бескову на очко больше, чем центрфорварду Симоняну, обиженные их решением господа спешили счесть Никиту Павловича и тренером лучшим, чем Константин Иванович, ссылаясь на то, что бывший спартаковский игрок приводил к победам не только «Спартак», но и ереванский «Арарат», выигравший в одном сезоне и первенство, и Кубок.

Вот здесь раз в жизни позволю себе быть категоричным — и рискну остаться с убеждением, что приход Бескова в сборную вместо попробовавшего себя в работе с ней Симоняна стал поворотным моментом в жизни национальной команды.

Впервые в сборную СССР пришел тогда тренер, точно знающий, чего он хочет от команды, в которую он собрался привлечь не просто лучшие с общей точки зрения силы, а только тех, кто отвечает именно его представлениям о футболе.

Каждый из игроков той команды — Яшин (правда, на игру с итальянцами в Москве Константин Иванович поставил Урушадзе, не уверенный, что кризис Львом вполне преодолен, но вот при своем тренерском дебюте на матче с венграми он именно динамовцу доверил ворота), защитники Дубинский, Шустиков, Крутиков, Шестернев, полузащитники, любимцы Бескова Воронин и Короленков (от Игоря Нетто Бесков отказался сразу же — у Симоняна он сыграл последний раз двадцать второго мая против шведов, правда, в отсутствие Воронина, а ровно через четыре месяца капитаном реорганизованной новым тренером сборной стал Валентин Иванов) и линия атаки: Численко (заменивший Метревели), Иванов, Гусаров, Хусаинов (а не Месхи) — представлял собою как бы оптимальную материализацию тезисов Бескова о том или ином игровом амплуа, при разложенном к тому же (или все‑таки, лучше сказать, сложенном?) тактическом пасьянсе.



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2019-06-26 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: