Рассказ старого мельника 5 глава




А она внезапно повернулась ко мне и задала вопрос, которого я опасался с самого начала:

– Скажите, как ваше имя? Когда я прибуду в деревню к моему сыну, я скажу ему, что встретила вас.

– Мое имя? – перепросил я с сомнением и нерешительностью и вдруг выпалил: – Лю.

Соврал я совершенно непроизвольно, без определенного умысла и страшно разозлился на себя за эту ложь. И вдруг мать Очкарика воскликнула с такой интонацией, как будто повстречала давнего друга, с которым давно не виделась:

– Так вы сын великого дантиста? Какая приятная неожиданность! А правда ли, что ваш отец лечил зубы самому председателю Мао?

– Кто это вам сказал?

– Мне об этом как‑то написал сын.

– Ничего про это не знаю.

– Отец вам никогда не рассказывал? Какая поразительная скромность! Ваш отец, должно быть, действительно великий дантист.

– Он сейчас в заключении. Его объявили врагом народа.

– Да, я знаю. Отец Очкарика ничуть не в лучшем положении, – она понизила голос и зашептала: – и все‑таки не надо унывать. Сейчас в моде невежество, но настанет день, и обществу вновь потребуются хорошие врачи, и председателю Мао опять понадобится ваш отец.

– Как только я снова увижу отца, я обязательно передам ему ваши милые слова.

– И вы тоже не спускайте руки. Вы видите, я, не останавливаясь, вяжу этот синий свитер, но это только видимость: на самом деле я в это время мысленно сочиняю стихи.

– Потрясающе! – воскликнул я. – И о чем же?

– А это, мой мальчик, профессиональный секрет.

Она нанизала на спицу батат, очистила и, не дожидаясь, когда он остынет, отправила в рот.

– А знаете, моему сыну вы очень нравитесь. Он часто пишет про вас в письмах.

– Правда?

– Да, а вот вашего приятеля, который живет с вами в одной деревне, он просто терпеть не может.

Интересное признание. Я мысленно поздравил себя с тем, что назвался именем Лю.

– А за что? – поинтересовался я, стараясь изображать спокойствие и недоумение.

– Да, похоже, он немножко ненормальный. Он вбил себе в голову, будто мой сын прячет какой‑то чемодан, и всякий раз, когда приходит в гости, всюду начинает его искать.

– Чемодан с книгами?

– Не знаю с чем, – ответила она. К ней снова вернулась подозрительность. – В конце концов сыну так надоели эти розыски, что однажды он не выдержал и ударил этого типа кулаком в лицо, а потом как следует отколотил. Сын писал, что вся комната была в крови этого ненормального.

Услышав это, я обомлел и чуть было не ляпнул, что ее сыночку надо бы не поддельные песни горцев сочинять, а заняться кино и придумывать для фильмов всякие дурацкие сцены в этом роде.

– Раньше я и не знала, что сын у меня такой сильный и так умеет драться. Я, конечно, в письме отругала его и потребовала, чтобы он никогда больше не смел рисковать и не ввязывался в драки.

– Мой приятель, узнав об отъезде вашего сына, будет страшно огорчен.

– Он что, собирался отомстить?

– Нет, не думаю. Просто он утратит надежду когда‑нибудь заполучить этот чемодан.

– Ну разумеется. Какое разочарование для этого юноши!

Ее носильщик стал уже выказывать признаки нетерпения, и она, попрощавшись со мной,

взгромоздилась нас стул и занялась вязанием. Через несколько минут она уже была далеко.

Дед нашей Портнишечки был погребен в стороне от главной тропы в южном конце кладбища на округлой площадке, где хоронили бедняков; некоторые из тамошних могил уже превратились в обычные бугорки разной высоты. Но кое‑какие были в приличном состоянии, и в зарослях пожелтевшей травы над ними высились надгробные камни. Надгробье могилы, которую пришла почтить Портнишечка, было очень скромное, почти бедное – темно‑серый камень с синими прожилками, уже покрывшийся трещинками, следствиями перемены погод в течение многих десятилетий; на нем были высечены только фамилия и две даты, сообщающие о продолжительности бренной жизни предка нашей подруги. Портнишечка и Лю положили на могилу цветы, которые собрали по пути – какого‑то кустарника с глянцевыми зеленоватыми листьями в форме сердца, цикламены, изысканно изгибающие свои головки, бальзамин, а также несколько редко встречающихся диких орхидей с молочно‑белыми без единого пятнышка лепестками и сердцевиной нежно‑желтого цвета.

– Чего это у тебя такая унылая физиономия? – удивился Лю.

– Справляю траур по Бальзаку, – отвечал я.

Я вкратце рассказал им про свою встречу с поэтессой‑вязальщицей, матерью Очкарика. Ни бессовестная переделка песен, украденных у старого мельника, ни окончательное прощание с Бальзаком, ни неминуемый отъезд Очкарика не произвели на них такого удручающего впечатления, как на меня. Скорей даже наоборот. А то, что я назвался сыном великого дантиста, здорово их развеселило, и они долго хохотали, тревожа покой тихого, пустынного кладбища.

Я смотрел на смеющуюся Портнишечку и восхищался ею. Она была прекрасна, но совсем иной красотой, чем тогда, во время киносеанса на баскетбольной площадке, когда у меня трепетало

сердце. Смеясь, она казалась такой прелестной, что я, не раздумывая, тут же женился бы на ней, и неважно, что она подружка Лю. От ее смеха исходил аромат диких орхидей, который был куда сильней, чем запах всех других цветов, лежащих на могиле; ее дыхание было сладостным и жарким.

Мы остались стоять, а Портнишечка опустилась на колени перед могилой деда. Она многократно кланялась ей, говорила какие‑то утешительные слова, и это звучало, как ласковый журчащий монолог.

Внезапно Портнишечка повернулась к нам и произнесла:

– А что если украсть книги у Очкарика?

При посредничестве Портнишечки мы знали все, что происходило – буквально час за часом – в деревне Очкарика в дни, что предшествовали его отъезду, который был назначен на четвертое сентября. Благодаря своей профессии портнихи ей, чтобы разузнать обо всех происшествиях, достаточно было болтать с приходившими из окрестных деревень клиентами, среди которых были и женщины, и мужчины, и старики, и дети. Так что ничего не могло от нее укрыться.

Очкарик и его мать поэтесса решили с большой помпой отпраздновать завершение процесса трудового перевоспитания и собирались за день до отъезда устроить праздник. Шел слух, что поэтесса подкупила старосту и тот дал согласие забить одного буйвола, чтобы на пиршестве под открытым небом угостить всех жителей деревни.

Оставалось только узнать, какой буйвол будет принесен в жертву и как он будет умерщвлен, поскольку закон запрещал забивать буйволов: на них дозволялось только пахать.

И хотя мы были единственными друзьями освободившегося счастливчика, в списке приглашенных на празднество мы не значились. Но мы ничуть не огорчились, так как собирались совершить

задуманное нами ограбление именно во время пира, сочтя, что это будет самое удобное время для похищения секретного чемодана Очкарика.

У Портнишечки в ящике комода, который когда‑то ее мать принесла с собой в приданое, Лю нашел несколько длинных, уже поржавевших гвоздей. И мы, как настоящие воры, изготовили отмычку. Я долго тер о камень гвоздь, пока он не стал жечь мне пальцы. Потом обтер его о свои заляпанные грязью штаны и полировал до зеркального блеска. И когда я поднес его к лицу, у меня было ощущение, будто я вижу в нем отражение своих глаз и летнего, но уже слегка склоняющегося к осени неба. Следующий, самый ответственный этап взял на себя Лю; одной рукой он придерживал гвоздь на камне, а во второй сжимал молоток, который, описав в воздухе совершенную дугу, обрушивался на острие гвоздя, чуть расплющивал его, вновь взлетал, вновь обрушивался…

За день или за два до грабежа мне приснилось, будто Лю доверил мне отмычку. День был туманный; я осторожно, чуть ли не на цыпочках подкрался к дому Очкарика. Лю стоял на стреме под деревом. До нас долетали веселые крики и революционные песни, которые горланили крестьяне, пировавшие на площади в центре деревни. Дверь в доме Очкарика была деревянной двустворчатой, каждая створка вращалась на вертлюгах, которые вставлялись в отверстия, просверленных одно в пороге, а второе в притолоке. Запиралась дверь на цепочку с висячим латунным замком. Холодный, покрытый капельками тумана замок долго не поддавался моей отмычке. Я вертел ее и туда, и сюда с такой силой, что она чуть не сломалась в скважине замка. Тогда я попытался приподнять створку, чтобы вертлюг вышел из отверстия. Но и тут, хоть прикладывал все силы, потерпел неудачу. Тогда я снова стал орудовать отмычкой, и вдруг – щелк! – замок открылся. Я приотворил дверь, вошел в комнату и, как громом пораженный, застыл на месте. О ужас! Передо мной за столом на стуле

сидела во плоти мать Очкарика и преспокойно вязала. Она улыбнулась мне, но не промолвила ни слова. Я почувствовал, что заливаюсь краской, что у меня горят уши, как у мальчишки, пришедшего впервые в жизни на любовное свидание. Она почему‑то не кричала ни «караул!», ни «воры!». В полном смятении я что‑то пролепетал, спросил, нет ли тут ее сына. Она по‑прежнему молчала и только улыбалась, а ее длинные костлявые пальцы, все в темных пятнах и родинках, безостановочно двигались, стремительно орудуя спицами. И от этих спиц, которые ни секунды не оставались в покое, набирали петли, скрывались под ними, появлялись снова, у меня потемнело в глазах. Я развернулся, вышел за дверь, закрыл ее, повесил замок, и хотя в доме царила тишина, поэтесса и не думала кричать, рванул изо всех сил, словно за мной гналась свора собак. И в этот момент проснулся.

Лю трусил ничуть не меньше меня, но все время твердил, что новичкам везет. Он долго обдумывал мой сон и в результате пересмотрел план ограбления.

Третьего сентября, то есть в день, предшествующий отъезду Очкарика и его матери, из‑под обрыва донеслось душераздирающее мычание упавшего и издыхающего буйвола. Оно было слышно даже в доме Портнишечки. Через несколько минут к нам примчались ребятишки и сообщили, что староста деревни Очкарика велел столкнуть буйвола с кручи.

Убийству буйвола была придана видимость несчастного случая: буйвол‑де оступился на опасном повороте, сорвался, полетел головой вниз; падая, как камень, он ударился о выступающую скалу, не удержался на ней и окончательно разбился на другой скале метрами десятью ниже.

Но буйвол еще не издох. Никогда не забуду впечатления, какое произвел на меня его непрекращающийся долгий рев. Если бы он раздавался во дворах домов, то казался пронзительным и неприятным для слуха, но в этот тихий и знойный

день среди бескрайних гор усиленный эхом, отражающимся от скал и отвесных круч, он звучал, как могучее рычание льва, запертого в клетке.

Около трех часов мы с Лю были уже на месте трагедии. Мычание буйвола уже смолкло. Мы протолкались сквозь толпу любопытствующих и подошли к краю обрыва. Нам сказали, что получено разрешение от председателя коммуны прикончить буйвола. И теперь Очкарик и несколько крестьян, предводительствуемые старостой, спустились к подножию скалы, чтобы на законных основаниях перерезать несчастному животному горло.

Когда мы там появились, сам акт убийства был уже совершен. Мы глянули сверху на место казни бедняги буйвола; Очкарик, сидя на корточках около недвижной туши, собирал кровь, вытекающую из перерезанного горла, в широкий колпак из листьев бамбука.

Через некоторое время шестеро крестьян уже тащили с песней тушу буйвола по крутой тропке наверх, но староста и Очкарик, державший в руках колпак с собранной кровью, остались сидеть внизу.

– Чего они там делают? – поинтересовался я у одного из зевак.

– Ждут, когда кровь свернется, – объяснил он. – Это лекарство от трусости. Если хочешь стать храбрым, надо съесть свернувшейся крови, пока ока еще теплая.

Лю, который по натуре был страшно любопытен, предложил мне спуститься чуть ниже по тропке, чтобы лучше видеть, что произойдет дальше. Время от времени Очкарик поднимал глаза, смотрел на толпу, но не думаю, чтобы он заметил нас. Наконец староста вытащил нож с длинным и, как мне показалось, острым лезвием, провел по лезвию пальцем и разрезал загустевшую массу свернувшейся крови на две части – одну половину Очкарику, вторую себе.

Не знаю, где в этот момент находилась мать Очкарика. Интересно, что бы она подумала, если бы увидела, как ее сын зачерпывает кровь ладонью, а потом жрет? Впечатление у меня от него было такое же, как от свиньи, роющейся рылом в куче отбросов. Видно, ему не хотелось, чтобы хотя бы капля этого драгоценного средства от трусости пропала, и в завершение он облизал по очереди все пальцы. А когда он поднимался наверх, я заметил, что челюсти у него продолжают двигаться, словно он не то жует, не то слизывает остатки крови с неба и зубов.

– Какое счастье, – сказал мне Лю, – что Портнишечка не пошла с нами.

Уже начинало смеркаться. Над площадью в центре деревни поднимался столб дыма от костра, на котором стоял огромный котел, вне всяких сомнений, являющийся, если судить по его невероятным размерам, общинной собственностью.

Издали сцена эта выглядела пасторальной и милой. Из‑за большого расстояния видеть порубленное на куски мясо буйвола, которое варилось в гигантском котле, мы не могли, но до нас долетал запах этого обильно сдобренного перцем варева, немножко грубоватый и резкий, но у нас слюнки от него потекли. Костер окружали жители деревни, в основном, женщины и дети. Некоторые подбрасывали в огонь дрова и хворост; некоторые принесли картошку и бросали ее в котел. Вскоре количество приношений стало расти– на столе на месте будущего пиршества лежали яйца, кукурузные початки, фрукты. Мать Очкарика была несомненной и бесспорной звездой вечера. По‑своему она была даже хороша собой. Ее лицо, выгодно оттененное зеленью вельветового пиджачка, являло живой контраст темной, продубленной коже крестьянок. В петличку на лацкане она воткнула цветок, кажется, гвоздику. Она демонстрировала свое вязание крестьянкам, и оно, хоть еще и не законченное, неизменно вызывало восхищенные восклицания.

А вечерний ветер по‑прежнему доносил вкусный запах, который становился все пронзительней. Принесенный в жертву буйвол, видно, был весьма

почтенного возраста, и варка его жесткого мяса потребовала времени даже больше, чем варка старого орла. В нетерпении из‑за этого обстоятельства пребывали не только мы, которым хотелось побыстрей совершить ограбление, но и Очкарик, впервые в жизни отведавший крови; возбужденный, как блоха, он неоднократно подбегал к котлу, сдвигал крышку, вытаскивал палочками большой кусок дымящейся буйволятины, нюхал его, подносил к самым очкам, внимательно обследовал и разочарованно бросал обратно.

Мы затаились в темноте за двумя скалами, и вдруг Лю шепнул мне:

– Глянь‑ка, старина, а вот и гвоздь прощальной пирушки.

Взглянув туда, куда он показывал пальцем, я увидел пять древних старух в длинных черных платьях, хлопавших под порывами прохладного, уже почти осеннего ветра. Несмотря на довольно большое расстояние, я разглядел их лица, черты которых, казалось, были вырезаны из потемневшего дерева; они были похожи, как пять родных сестер. Среди них я мгновенно узнал четырех колдуний, которые приходили в дом к Портнишечке.

Их появление на прощальном пиру, похоже, было организовано матерью Очкарика. После недолгого разговора она вытащила кошелек и под завистливыми взглядами жителей деревни вручила каждой из пятерых по купюре.

На сей раз луки со стрелами были у всех пяти колдуний, не то что в доме Портнишечки, когда вооружена была только одна. Видно, проводы счастливчика потребовали большего вооружения, чем бодрствование над больным малярией. А может, сумма, которую Портнишечка смогла заплатить за колдовской ритуал, была много меньше, чем та, какую пообещала поэтесса, некогда широко известная в нашей стомиллионной провинции.

В ожидании, пока мясо буйвола сварится и станет достаточно мягким для их беззубых ртов, одна

из колдуний при свете костра исследовала линии на левой руке Очкарика.

Хоть мы находились и не так уж далеко, но не слышали, что она ему говорит. Однако видели, как она щурит глаза, как шевелятся дряблые губы ее запавшего, беззубого рта, и, похоже, Очкарик и его мать с большим вниманием слушали ее слова. Когда же она закончила, все присутствующие некоторое время пребывали в замешательстве и молчали, а потом деревенские зашушукались между собой.

– Ежели судить по ее виду, она предсказала что‑то скверное, – промолвил Лю.

– Может, она сообщила, что его сокровищу грозит покража?

– Нет, скорей, она увидела демонов, которые собираются преградить ему путь.

Скорей всего, так оно и было, потому что все пять колдуний выпрямились, разом вскинули луки вверх и скрестили их над своими головами.

После этого они начали вокруг костра танец изгнания злых духов. Поначалу, может, из‑за их почтенного возраста, они с опущенными головами лишь медленно ходили по кругу. Время от времени то одна, то другая поднимала голову, робко, украдкой осматривалась и опять опускала. При этом они гнусавили какой‑то монотонный напев наподобие буддийских молитв, сливающийся в неразборчивое бормотание, которому тем не менее вторила вся толпа. Вдруг две колдуньи, отбросив луки, затряслись всем телом, и я решил, что этими конвульсиями они изображают демонов. Одним словом, злые духи вселились в них, превратив их в жутких содрогающихся чудовищ. Три же других колдуньи, обратили в их сторону луки, делая вид, что стреляют, и испускали крики, имитирующие свист летящих стрел. Они были здорово похожи на трех воронов. Их длинные черные платья развевались в дыму, когда танец убыстрялся, а когда замедлялся, опадали и волоклись по земле, поднимая клубы пыли.

Танец «двух демонов» становился все более грузным, неуклюжим, словно незримые стрелы, пронзившие их, были отравлены, движения их стали замедленными. Но мы с Лю ушли до того, как они рухнули на землю, что, надо полагать, представляло весьма впечатляющее зрелище.

Сам пир, как видно, начался после нашего ухода. Хор крестьян, сопровождавший танец колдуний, смолк, когда мы уже шли по деревне.

Никто из жителей, какого бы он ни был возраста, не пожелал упустить возможности отведать буйволятины, тушеной с резаным перцем и гвоздикой. Ни в одном доме не осталось ни души, как и предвидел Лю (великолепный сказитель, он ко всему прочему был не лишен и стратегического чутья). И тут мне на память пришел мой сон.

– Как думаешь, может, мне остаться на стреме? – спросил я.

– Нет, – мотнул головой Лю. – Мы все‑таки не в твоем сне.

 

* * *

 

Лю сплюнул на счастье на отмычку, сделанную из старого заржавевшего гвоздя. Вставил ее в скважину замка, повернул влево, потом вправо, потом опять влево, потянул на какую‑то долю миллиметра… раздался короткий металлический щелчок, прозвучавший для наших ушей, как победный марш, и латунный замок открылся.

Мы проскользнули в дом Очкарика и сразу же прикрыли за собой обе створки двери. Было темно, и мы даже друг друга различали с трудом. Там витал запах скорого отъезда, наполнявший нас жгучей завистью.

Сквозь щелку между дверями я выглянул наружу: ни одной живой души поблизости. Из соображений безопасности, иными словами чтобы какой‑нибудь случайный, невесть откуда взявшийся прохожий не обратил внимания на отсутствие замка на

дверях, мы чуть приоткрыли створки, и Лю высунул руку, продел в пробой цепочку, вставил в нее замок и закрыл его.

Но мы забыли проверить окно, через которое намеревались вылезти вместе с похищенным чемоданом. А все потому, что когда Лю зажег электрический фонарик, первое, что явилось нашим глазам, был он, вожделенная цель этой эскапады, кожаный чемодан, который лежал на самом верху кучи подготовленного к отъезду багажа. Мы стояли, словно ослепленные его видом, сгорая от желания открыть его.

– Ура! – полушепотом воскликнул я.

Когда несколько дней назад мы разрабатывали план ограбления Очкарика, то оба согласились с тем, что на успех нашего предприятия можно рассчитывать только в том случае, если нам удастся узнать, где Очкарик прячет чемодан. Но как это узнать? Лю долго размышлял, перебрал все вероятные и невероятные варианты и в конце концов принял самое разумное решение: мы совершаем налет во время прощального пиршества. Это и вправду была единственная возможность: при всей своей хитрости поэтесса по причине возраста явно привержена к идее порядка, и для нее должна быть неприемлема сама мысль отправиться забирать чемодан из тайника в утро отъезда. Все должно быть готово заранее и находиться под рукой.

Мы ринулись к чемодану. Он был крест накрест перевязан толстой веревкой, плетеной из соломы. Освободив чемодан от этих уз, мы в молчании открыли его. Внутри в свете электрического фонарика мы увидели стопки книг: великие западные писатели встречали нас с распростертыми объятиями; первым, разумеется, наш старый друг Бальзак с пятью или шестью романами, но там были еще и Виктор Гюго, Стендаль, Дюма, Флобер, Бодлер, Ромен Роллан, Руссо, Толстой, Гоголь, Достоевский, а также несколько англичан – Диккенс, Киплинг, Эмилия Бронте…

Ах, что за великолепное, потрясающее зрелище! У меня было ощущение, будто я здорово выпил и все это мне только мерещится. Я вытаскивал из чемодана книгу за книгой, раскрывал, любовался портретами авторов, потом передавал Лю. Когда я кончиками пальцев прикасался к их обложкам, у меня было ощущение, будто я дотрагиваюсь до чужих человеческих жизней.

– Мне это напоминает сцену из фильма, – промолвил Лю. – Гангстеры открывают чемодан, набитый деньгами.

– Ты чувствуешь, как у тебя на глазах появляются слезы радости?

– Нет. Я чувствую одну только ненависть.

– И я тоже. Я ненавижу тех, кто отнял у нас эти книги, запретив их.

Произнеся это, я, честно говоря, перепугался, как будто кто‑то тайно спрятавшийся в доме мог меня подслушать. Но вообще‑то говоря, неосторожно брошенная подобная фраза могла стоить долгих лет тюрьмы.

– Пошли! – сказал Лю.

– Погоди.

– В чем дело?

– Я опасаюсь… Давай‑ка порассуждаем: Очкарик сразу же догадается, что это мы украли чемодан. И если он нас заложит, мы пропали. Не забывай, кто у нас родители.

– Да я тебе уже говорил: мать не позволит ему и рта раскрыть. Ведь тогда всем станет известно, что он прятал запрещенные книги. А это значит, что он навечно останется на горе Небесный Феникс.

Я молча задумался, потом опять открыл чемодан.

– А что если нам взять всего несколько книг? Тогда он, может, не заметит.

– Я хочу все эти книжки, – решительно отчеканил Лю.

Он захлопнул чемодан и положил на него руку, точь‑в‑точь как христианин, приносящий присягу, и объявил мне: – Если у нас будут эти книги, я переделаю Портнишечку. Она уже не останется простой необразованной горянкой.

Мы направились в спальню. Я, держа электрический фонарик, шел впереди, а Лю шествовал следом и нес чемодан. Похоже, он был здорово тяжелый; я слышал, как он ударяет Лю по ноге, задевает по пути за топчан Очкарика и топчан его матери, из‑за которого, хоть и был он узенький и наскоро сколоченный, комната стала еще тесней.

К нашему удивлению, окно оказалось забитым гвоздями. Мы попытались вытолкнуть его, но на наши старания оно отвечало только легким скрипом, похожим на вздохи, и не подавалось ни на миллиметр.

Правда, ситуацию эту мы не восприняли как катастрофическую. Мы спокойно вернулись в первую комнату, собираясь проделать ту же операцию, что и в самом начале: приоткрыть створки двери, просунуть в щель руку и вставить отмычку в скважину замка.

Вдруг Лю шепнул мне:

– Тихо!

Я в испуге мигом погасил фонарик. До нас донесся снаружи звук поспешных шагов, отчего мы оба остолбенели. Нам понадобилось наверно с минуту, чтобы твердо убедиться: шаги направляются к дому.

И вот мы уже услыхали два голоса, мужской и женский, но, правда, еще не были уверены, что они принадлежат Очкарику и его матери. Однако мы приготовились и оттащили чемодан в кухню. Я на миг зажег фонарик, и Лю положил чемодан на кучу вещей.

Произошло то, чего мы больше всего боялись: мать и сын вернулись, чтобы накрыть нас на месте преступления. Они разговаривали у дверей.

– Уверен, мне стало плохо от крови буйвола, – говорил Очкарик. – У меня все время какая‑то зловонная отрыжка.

– Какое счастье, что я захватила желудочные таблетки! – воскликнула поэтесса.

Охваченные паникой, мы искали в кухне укрытие, где можно было бы спрятаться. Тьма была, хоть глаз выколи, мы ничего не видели. Я натолкнулся на Лю, который поднимал крышку большого кувшина для хранения риса. Похоже, он тоже потерял всякое соображение.

– Нет, слишком маленький, – прошептал он. Раздался звон цепочки, но для нас он прозвучал

подобно грому, и дверь растворилась в тот самый момент, когда мы уже были в спальне и вползали каждый под свой топчан.

Очкарик и мать вошли в первую комнату и зажгли керосиновую лампу.

Все пошло наперекосяк. Я и ростом был выше и шире в плечах, чем Лю, ко вместо того чтобы забраться под топчан Очкарика, втиснулся под топчан его матери, а он был не только уже и короче, но под ним еще стоял ночной горшок, о чем свидетельствовал запах, который ни с чем не спутаешь. Наверно поэтому вокруг меня, когда я забрался туда, стали роиться мухи. Я с осторожностью старался устроиться поудобнее, насколько это позволяла узость подтопчанного пространства, и нечаянно толкнул головой вонючий горшок, чуть не перевернув его; послышался плеск, и без того гнусный смрад стал еще сильней и пронзительней. От инстинктивного отвращения я дернулся, произведя довольно сильный шум, которым чуть не выдал нас.

– Мама, ты слышала? – раздался голос Очкарика.

– Нет, ничего не слышала.

После этого наступило молчание, длившееся чуть ли не целую вечность. Я представил себе, как они, застыв в театральных позах, напрягают слух, пытаются уловить малейший шум.

– Я слышу только, как у тебя бурчит в животе, – наконец промолвила мать.

– Эта чертова буйволиная кровь не желает перевариваться. Я так скверно себя чувствую, внутри так противно, что даже не знаю, смогу ли я вернуться на праздник.

– Нет уж, туда надо вернуться, – не терпящим возражения тоном произнесла мать, – А, вот я и нашла таблетки. Прими сразу две, и у тебя перестанет болеть живот.

Слышно было, как Очкарик направился в кухню, наверно, чтобы запить таблетки. Он взял с собой лампу, потому что свет ее переместился. И хоть в кромешной темноте видеть Лю я не мог, я знал: он тоже радуется тому, что мы не стали прятаться в кухне.

Проглотив таблетки, Очкарик вернулся в первую комнату. Мать спросила:

– Ты что, не завязал чемодан с книгами?

– Завязал, сегодня, перед тем как уйти.

– А это что? Почему веревка валяется на полу? О небо! Надо же нам было раскрывать чемодан!

Все мое тело, скрючившееся под узеньким, коротеньким топчаном, покрылось гусиной кожей. Я клял себя последними словами. Тщетно я пытался поймать во мраке взгляд своего сообщника.

Спокойный, невозмутимый голос Очкарика скорей всего был свидетельством того, что он здорово взволнован:

– Как только стемнело, я пошел за дом и выкопал чемодан. Принес сюда, очистил его от земли и всякой другой грязи, которая на него налипла, и внимательно проверил, не заплесневели ли книги. А перед самым уходом на площадь перевязал его соломенной веревкой.

– А как же так получилось?… Может, кто‑то проник в дом, пока мы были на празднике?

Взяв керосиновую лампу, Очкарик направился в спальню. С приближением его становилось светлее, и мне было видно, как блестят глаза Лю под топчаном напротив. Слава всем богам, Очкарик остановился на пороге, дальше не пошел. Обернувшись, он бросил матери:

– Нет, это невозможно. Окно по‑прежнему заколочено, дверь была заперта на замок.

– И все‑таки загляни в чемодан, посмотри, не пропали ли какие‑нибудь книжки. Твои бывшие друзья меня очень беспокоят. Сколько раз я тебе писала: ты не должен с ними встречаться, они слишком хитрые, а ты такой простодушный. Но ты ведь не слушал меня.

Я услыхал, как открывается чемодан, потом раздался голос Очкарика:

– Я поддерживал с ними дружбу, потому что подумал: когда‑нибудь вам с папой нужно будет лечить зубы, и тогда отец Лю может вам оказаться полезен.

– Это правда?

– Да, мамочка.

– Какой же ты славный, сыночек. – Голос ее стал ласковым, сентиментальным. – Даже здесь, находясь в этих ужасных условиях, ты подумал о наших с папой зубах.

– Мамочка, я проверил: все книги на месте, ни одна не пропала.

– Вот и хорошо. Значит, это была ложная тревога. Ладно, идем.

– Погоди, передай мне хвост буйвола, я положу его в чемодан.

Через минуту‑другую, когда Очкарик кончал перевязывать чемодан, мы услышали его голос:

– Вот гадство!

– Сынок, ты же знаешь, что я не люблю, когда ты произносишь грубые слова.

– У меня понос начинается! – страдальческим голосом сообщил Очкарик.

– Иди в спальню, там стоит горшок.

К счастью, Очкарик ринулся вниз по лестнице на улицу.

– Куда ты? – крикнула мать.

– На кукурузное поле!

– Ты взял бумагу?

– Не‑ет! – донесся издали голос Очкарика.

– Сейчас я тебе принесу! – прокричала вслед поэтесса.

Нам крупно повезло, что будущий поэт имел привычку облегчаться на свежем воздухе. Я живо представил себе чудовищную, а главное, унизительную сцену, которая могла бы произойти: он вбегает в спальню, стремительно выхватывает из‑под топчана ночной горшок, усаживается на него и под носом у нас с оглушительным шумом вырывающихся кишечных газов и струй поноса извергает не воспринятую организмом буйволиную кровь.



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2019-06-26 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: