Староста даже не взглянул на него, словно его в комнате не было. Он направил на меня фонарик.
– Что случилось? – удивился я.
– Следуй за мной. Разговаривать мы будем в отделении государственной безопасности нашей коммуны.
Из– за флюса и зубной боли говорил он страшно невнятно, и тем не менее его слова, произнесенные тихим, еле слышным голосом, повергли меня в дрожь: название этой организации означало для врагов народа долгие адские пытки.
– Почему? – спросил я, трясущимися руками зажигая керосиновую лампу.
– Ты рассказываешь реакционные мерзости. Но, к счастью для нашей деревни, я начеку, я не смыкаю глаз. Не стану от вас скрывать: я тут уже с полуночи и слышал всю эту историю про вашего, как его там, графа.
– Успокойтесь, товарищ староста, – обратился к нему Лю. – Этот граф даже не китаец.
– А мне плевать. Скоро наша революция победит во всем мире! И вот тогда любой граф, какой бы он ни был национальности, станет реакционером.
– Да погодите, товарищ староста, – пытался урезонить его Лю. – Вы же не знаете начала истории. Этот парень, прежде чем притвориться дворянином, был простым бедным матросом, то есть принадлежал к той категории трудящихся, которая в соответствии с «красной книжечкой» председателя Мао относится к самым революционным.
– Не пытайся заговаривать мне зубы, – оборвал его староста. – По‑твоему, это дело устраивать ловушку прокурору, назначенному революционным государством?
Произнеся это, он сплюнул, давая понять, что если я буду по‑прежнему сидеть, он примет самые решительные меры.
Я встал. Бежать мне было некуда, оставалось смириться, и я надел штаны из чертовой кожи и куртку из толстой, прочной материи, как и должно человеку, готовящемуся к долгой отсидке. Опорожняя карманы, я нашел немного денег и протянул их Лю, чтобы они не попали в лапы палачей из госбезопасности. Лю бросил их на топчан.
|
– Я иду с тобой, – заявил он.
– Нет, оставайся и занимайся делами, что бы со мной ни случилось.
Когда я это произносил, мне пришлось сделать над собой усилие, чтобы сдержать слезы. По глазам Лю я увидел: он понял, что я имел в виду. Надо как следует спрятать книги на тот случай, если под пытками я проговорюсь; я не знал, сумею ли я выдержать, когда меня станут избивать, как, по слухам, обыкновенно происходит на допросах в госбезопасности. С ощущением полной безнадежности я направился к старосте, и ноги у меня дрожали, точь‑в‑точь как перед моей первой дракой в детстве; я тогда остервенело ринулся на противника даже не столько для того, чтобы продемонстрировать свою храбрость, сколько затем, чтобы скрыть постыдную дрожь в коленях.
Изо рта старосты воняло тухлятиной. Его маленькие глазки, один из которых был мечен тремя кровавыми пятнышками, мрачно уставились на меня. Мне показалось, что он сейчас схватит меня за шиворот и спустит с лестницы. Но он стоял, не двигаясь. Он перевел взгляд на топчан, потом уставился на Лю и спросил:
– Помнишь тот кусочек олова, который я тебе показывал?
– Вроде не припоминаю, – растерянно произнес Лю.
– Ну тот самый, который я просил тебя в зуб мне залить.
– А, теперь вспомнил.
– Я все время ношу его с собой, – сообщил староста, вытаскивая из кармана небольшой сверточек из красного сатина.
– А к чему вы все это? – с еще большей растерянностью поинтересовался Лю.
|
– А к тому, что если ты, сын знаменитого зубного врача, вылечишь мой зуб, я оставлю в покое твоего друга. А нет, я его как буржуазного рассказчика реакционных историй отвожу в отделение государственной безопасности.
Зубы старосты имели вид разрушенной временем горной системы. Над почерневшей распухшей челюстью высились три резца, похожие на темные доисторические базальтовые утесы, меж тем как клыки смахивали на образчики осадочных пород– матовые, табачного цвета глыбы травертина. А на некоторых коренных зубах были явно заметны бороздки, что, как намеренно гнусавым голосом отметил сын великого дантиста, свидетельствовало о перенесенном сифилисе. Староста оспаривать диагноз не стал.
Тот же зуб, что был источником страданий старосты, одиноко торчал в самом конце челюсти за черной ямой, подобный грозному, ноздреватому, обросшему ракушками утесу. Это был зуб мудрости, эмаль и дентин которого изъел кариес. Слюнявый бледно‑розовый с переходом в желтизну язык старосты упорно промерял глубину провала, оставшегося на месте зуба, вырванного оплошными стараниями «босоногого» дантиста, затем поднимался, любовно оглаживая одинокий утес, после чего раздавалось сокрушенное причмокиванье.
Хромированная игла для швейной машины, размером чуть большая, чем простая иголка, проникла в широко разинутый рот старосты и на миг замерла над зубом мудрости, но едва она осторожно его коснулась, как язык рефлекторно и молниеносно рванулся к вторгшемуся постороннему предмету, ощупал это холодное металлическое тело до самого острия, и тут же по нему пробежала легкая дрожь. Он попятился, словно спасаясь от щекотки, но мгновенно ринулся вновь в атаку и, возбужденный неведомым доселе ощущением, чуть ли не сладострастно принялся облизывать иголку.
|
Педаль машины опустилась под ногой портного, иголка, связанная ремнем со шкивом швейной машины, начала вращаться, и перепуганный язык тотчас отступил. Лю, державший иголку в пальцах, зафиксировал положение руки. Он подождал несколько секунд, и когда скорость вращения увеличилась, иголка атаковала кариес, что вызвало у пациента душераздирающий вопль. Чуть только Лю успел извлечь иголку изо рта, как староста буквально рухнул – вот так рушится камень со скалы во время обвала – с топчана, который мы перетащили к швейной машине, и разве что не растянулся на полу.
– Ты что, убить меня хочешь? – поднявшись, заорал он на портного. – Не понимаешь, что ли, что это все‑таки рот!
– Я же тебя предупреждал, – отвечал портной, – что я видел на ярмарках, как это обычно бывает. Но ты сам настаивал, чтобы мы изображали шарлатанов.
– Но ведь страшно же больно, – пожаловался староста.
– От боли никуда не денешься, – заявил Лю. – Знаете, какая скорость вращения у электрической бормашины в настоящей больнице? Несколько сотен оборотов в минуту. А чем медленней вращается иголка, тем боль сильнее.
– Ладно, попробуй еще раз, – обреченно произнес староста, поглубже надвигая на голову фуражку. – Я уже неделю не могу ни есть, ки спать, так что лучше разом с этим покончить.
Он зажмурил глаза, чтобы не видеть, как иголку вводят к нему в рот, однако результат был тот же самый. Чудовищная боль выбросила его с топчана, причем иголка осталась у него в зубе.
При этом он чуть не сшиб керосиновую лампу, над которой я плавил в чайной ложечке олово.
Несмотря на комичность ситуации, никто не посмел засмеяться из боязни, как бы староста опять не вспомнил о моей страшной провинности перед народом.
Лю извлек иголку из зуба, вытер, проверил ее, потом протянул старосте кружку с водой, чтобы тот прополоскал рот. Староста сплюнул кровью, и плевок упал на пол рядом со свалившейся фуражкой.
Портной изобразил удивление.
– Да у вас кровь идет, – сообщил он.
– Если вы хотите, чтобы я высверлил кариес, – сказал Лю, нахлобучивая фуражку на взлохмаченную голову старосты, – то придется вас привязать к спинке топчана. Иного выхода я не вижу.
– Связать меня? – возмутился староста. – Ты забываешь, что я уполномоченный руководства коммуны.
– Ваше тело сопротивляется, так что придется прибегнуть к крайним мерам.
Меня по– настоящему удивила покорность старосты; неоднократно я задавал себе вопрос, и до сих пор не могу дать себе на него удовлетворительного ответа: как, почему этот политический и экономический тиран, этот деревенский жандарм согласился с предложением, которое ставило его в нелепое, а главное, унизительное положение? Что там ворочалось у него в голове? Но тогда у меня не было времени размышлять над этой проблемой. Лю быстренько связал старосту, а портной, который взял на себя тяжелую обязанность держать голову старосты, попросил меня заменить его за швейной машиной.
Я страшно серьезно отнесся к новой своей обязанности. Я разулся, и когда голая моя подошва коснулась педали машины, я каждым напрягшимся мускулом ощутил всю ответственность доверенного мне задания.
Как только Лю дал мне знак, мои ноги нажали на педаль, машина начала вращаться, и вскоре ритм их движений стал подобен равномерному ритму механизма. Я стал наращивать скорость, как велосипедист, разгоняющийся на ровном участке дороги; иголка содрогнулась, завибрировала, войдя в соприкосновение с одиноким угрюмым утесом. Во рту старосты что‑то хрустнуло. Староста дергался и извивался, как сумасшедший в смирительной рубашке. Он был привязан к топчану толстой веревкой, но мало того, голова его была зажата в железных руках старика портного, который, как клещами, стискивал его шею, удерживая в позиции, достойной быть запечатленной в фильме в качестве сцены удушения. В уголках рта старосты пузырилась пена, он с трудом дышал и хрипло стонал.
Вдруг я почувствовал, как из самых глубинных недр моего существа выплеснулся, подобно извержению вулканической лавы, потаенный садистский импульс, и я тут же в память о всех перенесенных нами муках перевоспитания стал медленнее нажимать на педаль швейной машины.
Лю бросил мне сообщнический взгляд.
Я еще снизил скорость, но теперь, чтобы отомстить за угрозу донести на меня. Иголка вращалась так медленно, что создавалось впечатление, будто в машине что‑то испортилось и с ней вот‑вот случится авария. С какой скоростью вращалась она? Один оборот в секунду? Два? Не могу сказать. Но как бы то ни было, иголка, это хромированное орудие пытки сверлило кариес. Она проникала в порченную часть зуба, потом вдруг останавливалась, как только мои ноги испуганно замирали, точь‑в‑точь как ноги велосипедиста, который на опасном спуске прекращает вертеть педали. Но лицо у меня было совершенно безмятежное, невинное. И глаза мои не превратились в два провала, переполненные ненавистью. Я делал вид, будто проверяю шкив или ремень. После чего иголка снова начинала вонзаться в зуб, вращаясь медленно и тяжело, как будто велосипедист поднимался с трудом по крутому склону. Иголка превратилась в долото, в мучительный ударно‑вращательный бур, выдалбливающий скважину в темной допотопной скале, из которой вылетали облачка жирно‑творожистой пыли мраморно‑желтого цвета. В жизни я не встречал такого садиста, как я. Можете мне поверить. Такого отъявленного садиста.
Рассказ старого мельника
Ну да, я видел их там, они были только вдвоем и голые, совсем без ничего. Обычно я раз в неделю хожу нарубить дров в ущелье за мельницей и всегда прохожу мимо заводи на речушке. Далеко ли она? Километрах, наверно, в двух от мельницы. На реке там водопад метров двадцать высотой, он падает со скалы на скалу. А внизу небольшая заводь среди скал, можно даже сказать, пруд, но там глубоко, и вода темная, зеленоватая. От тропы она довольно далеко, и редко кто туда сворачивает.
Увидел– то я их не сразу, просто птицы, которые отдыхали там на скалах, казались чем‑то встревоженными; они кружили, пролетали у меня над головой и громко кричали.
Да, это были красноклювые вороны. А откуда вы знаете? Их было с десяток. А один, не знаю, может, он еще не совсем проснулся, а может, просто был злее остальных, спикировал на меня и в полете чуть задел по лицу кончиком крыла. Вот я сейчас рассказываю вам и мне припомнилось, как от него воняло – остро и противно, как от дикого зверя.
Птицы и стали причиной того, что я свернул с тропы. Я решил глянуть, что происходит у заводи, и там‑то я их и увидел, верней, только их головы над водой. Видать, они там совершили такой прыжок в воду, что красноклювые вороны все разлетелись.
Что вы сказали? Кет, сразу‑то я их не узнал. Я видел два слившихся воедино тела, которые, не останавливаясь, кружились, переворачивались в воде. От увиденного в голове у меня произошло какое‑то затемнение, и я не сразу взял в толк, что
это их купание вовсе не самое поразительное. И вообще это было не совсем купание. Они жарились в воде.
Как вы сказали? Совокуплялись? Ну, для меня это слишком по‑ученому. У нас в горах говорят – жарились. Я вовсе не собирался подглядывать. Я даже покраснел. За свою долгую жизнь я впервые увидел, чтобы этим занимались в воде. Но уходить мне не хотелось. Знаете, в моем возрасте трудно оторваться от такого зрелища. Они крутились на глубине, но постепенно приближались к берегу и улеглись на галечной отмели; в прозрачной, прогретой солнцем мелкой воде их бесстыдно срамные движения казались преувеличенно резкими, искаженными.
Да, мне было стыдно, это правда, но вовсе не потому, что я не мог заставить себя не смотреть на них, а потому что понял, какой я старый и какое все у меня дряблое, твердого во мне остались разве что только кости. Я знал, что никогда мне не изведать того наслаждения, которому они предавались в воде.
Когда они кончили, девушка подняла со дна юбочку из листьев деревьев и, прежде чем выйти из воды, надела ее, прикрыв бедра. Она совсем не выглядела усталой, не то что ее дружок, даже наоборот, она была полна энергии и стала подниматься по камням наверх. Время от времени я терял ее из вида. Она исчезала за замшелой глыбой, а через несколько секунд уже стояла выше, на другом камне, словно вышла из скальной расщелины. Один раз девушка поправила лиственную юбочку, чтобы она как следует прикрыла ее срамное место. Поднималась она на вершину скалы, которая высилась над заводью. Высотой та скала был метров десять.
Да нет, видеть она меня, понятное дело, не могла. Я был очень осторожен и укрывался за большим кустом. Девушка эта была мне незнакома, ко мне на мельницу она ни разу не приходила. Она стояла на скале, и нас разделяло небольшое расстояние, так что я мог в свое удовольствие любоваться ее обнаженным телом, покрытым капельками воды. Она играла со своей лиственной юбочкой, задирала вверх, так что она почти касалась ее упругих грудей с розовыми сосками.
Снова прилетели красноклювые вороны и расселись на некотором отдалении вокруг девушки на той же самой скале.
Вдруг она сделала два стремительных шага назад, заставив воронов отпрыгнуть, а затем, молниеносно добежав до края скалы, бросилась вниз, широко раскинув руки, точь‑в‑точь как парящая в небе ласточка.
Вороны в тот же миг тоже поднялись в воздух, но не разлетелись в разные стороны, а устремились к воде рядом с девушкой, которая и впрямь была похожа на летящую ласточку. Руки ее были недвижны, широко раскинуты, и только когда до воды почти уж совсем ничего не оставалось, она свела их вместе, вошла в воду и скрылась в глубине.
Я поискал взглядом ее парня. Опершись спиной на скалу, он сидел с закрытыми глазами на берегу заводи. Его солоп, сморщенный, вялый, казалось, тоже дремал.
И тут мне почудилось, что где‑то я уже видел этого парня, вот только никак не мог вспомнить, где. Я уже ушел оттуда и уже рубил дерево на дрова, как вдруг меня осенило: так это же молодой переводчик, тот самый, что сопровождал вас, когда вы приходили ко мне на мельницу.
Этому вашему поддельному переводчику здорово повезло, что наткнулся на него я. Мне на все наплевать, и в жизни я ни на кого не доносил. А окажись на моем месте кто другой, у него были бы большие неприятности с госбезопасностью, это я вам точно говорю.
Рассказ Лю
О чем я вспоминаю? Хорошо ли она плавает? Просто великолепно, и сейчас она плавает, как дельфин. А раньше? Нет, раньше она плавала, как плавают крестьяне, то есть работая только руками, а ноги были как довески. До того как я научил ее брассу, ей и в голову не приходило, что руками можно грести в стороны; она плавала только по‑собачьи. Но у нее тело природной пловчихи. Я всего лишь показал ей парочку приемов. А теперь она плавает даже баттерфляем; ее тело волнообразно изгибается, выныривает из воды по совершенной аэродинамической кривой, руки раскрываются в широком размахе, а ноги взбивают воду, совсем как хвост дельфина.
А вот прыжкам в воду она научилась сама. У меня страх высоты, так что я никогда не решался прыгнуть с вышки. Мы нашли изолированную, закрытую со всех сторон глубокую заводь, ставшую нашим водным раем, и всякий раз, когда она забиралась на головокружительной высоты скалу, чтобы прыгнуть с нее, я сидел на берегу и снизу смотрел на нее, но голова у меня все равно кружилась, и в глазах вершина скалы сливалась с деревьями гинкго, что вырисовывались где‑то на заднем плане. Она казалась мне совсем маленькой, как плод, висящий на самой вершине дерева. Она что‑то кричала мне, но это было все равно что шелест листвы. Далекий, едва различимый шелест, потому что все заглушал шум водопада. И вдруг плод срывался с ветки и, разрезая воздух, летел вниз ко мне. Под конец он превращался в обтекаемую стрелу бронзового цвета, и вот она уже входит в воду – без всплеска, без брызг.
Отец, еще до того как его посадили в тюрьму, частенько говаривал, что невозможно научиться танцевать даже у самых лучших учителей. Он был прав, и то же самое можно сказать о прыжках в воду или о стихах; тут все нужно открывать самому. Некоторых людей можно тренировать всю жизнь, но они все равно будут бухаться в воду, как камень, и в падении никогда не будут похожи на сорвавшийся с ветки плод.
У меня был брелок, подаренный мамой на день рождения – позолоченное кольцо с маленькими тоненькими листиками из зеленого с прожилками нефрита. Я никогда с ним не расставался, это был мой талисман, защищавший меня от несчастий. На нем у меня висела целая связка ключей, хотя открывать мне ими было нечего – ключ от нашего дома в Чэнду, ключ от моего ящика в комоде, который находился над маминым, ключ от кухонной двери, а также перочинный ножик, складной маникюрный наборчик… А совсем недавно я повесил на него отмычку, которую сделал, чтобы открыть замок на двери в доме Очкарика. Я решил хранить ее в память об удавшейся нашей краже.
В один из сентябрьских дней мы с нею пошли на нашу заводь, обитель счастья. Как обычно, там не было ни души. Вода оказалась холодноватой. Я прочел ей с десяток страниц из «Утраченных иллюзий». Должен сказать, эта книга Бальзака произвела на меня не такое сильное впечатление, как «Отец Горио», но когда Портнишечка поймала в ручье на отмели черепаху, я, прежде чем отпустить ее на свободу, перочинным ножиком вырезал на панцире гордые длинноносые профили героев романа.
Черепаха уползла. И я неожиданно для себя подумал:
«А я получу когда‑нибудь свободу и смогу покинуть эти горы?»
Этот явно идиотский вопрос погрузил меня в глубокое уныние. На душе стало просто невозможно тоскливо. Складывая ножик и глядя на висящие на брелоке ключи от моего дома в Чэнду, которыми мне никогда не суждено воспользоваться, я чуть не расплакался. Я завидовал черепахе, которая вольна ползти, куда хочет. В порыве отчаяния я размахнулся и бросил брелок с ключами в воду, в самое глубокое место.
В тот же миг она баттерфляем поплыла туда, куда упали ключи, чтобы достать их со дна. Нырнула и так долго не выныривала, что я забеспокоился. Поверхность воды была удивительно недвижной и какого‑то темного, прямо‑таки траурного цвета; ни один пузырек воздуха не поднимался со дна. Я закричал: «Ты где? Ты где?» – звал ее по имени и по прозвищу – «Портнишечка», а потом, не выдержав, поплыл к самому глубокому месту заводи. Вода была прозрачной. И вдруг вижу: отфыркиваясь, как дельфин, она выныривает прямо передо мной. Я, потрясенный, любовался, как она грациозно изгибается всем телом, а распущенные волосы при этом волнообразно колеблются в воде. Это было поразительно красиво.
Она вынырнула, держа в зубах брелок с ключами, и капли воды поблескивали на них, словно жемчужины.
Пожалуй, она была единственной на целом свете, кто верил, что когда‑нибудь мне удастся освободиться, что я вернусь домой и смогу воспользоваться ключами.
С того дня мы всякий раз, когда приходили к заводи, играли в поиски брелока, это стало нашим любимым развлечением. Особенно эта игра нравилась мне, но вовсе не ради того, чтобы гадать о своем будущем, а единственно чтобы восхищенно любоваться ее прекрасным обнаженным телом, которое так чувственно изгибалось в воде, и юбочка из листьев при этом ничего не скрывала.
Но сегодня мы потеряли брелок, он остался на дне. Мне надо было настоять, чтобы она второй раз не ныряла, не подвергала себя опасности. К счастью, она легко отделалась. Но теперь, в любом случае, ноги нашей там не будет.
А когда я вечером вернулся в деревню, меня ждала телеграмма: меня просили немедленно приехать, потому что мама неожиданно легла в больницу.
Староста, возможно, потому что операция над его зубом удалась, разрешил мне на месяц уехать, чтобы ухаживать за больной мамой. Я еду завтра утром. По иронии судьбы я возвращаюсь в родной дом без ключей.
Рассказ Портнишечкн
Когда Лю читал мне романы, у меня всегда возникало желание нырнуть в прохладную воду ручья. Почему? Чтобы разом как следует разрядиться! Знаете, вот так же иногда невозможно удержаться и не рассказать, что у тебя на сердце.
На глубине все окружал голубоватый расплывчатый ореол, нет, даже не света, потому что предметы различать было трудно. У меня там все время была словно бы пелена перед глазами. К счастью, брелок Лю всегда падал примерно в одно и то же место площадью в несколько квадратных метров
посреди заводи. Камни на глубине, когда к ним прикасаешься, плохо видны. Некоторые, размером с яйцо, гладкие, круглые, лежали там, наверно, многие годы, если не столетия. Представляешь
себе? А другие, побольше, были похожи на человеческие головы, а некоторые были изогнутые, как буйволиные рога. Нет, серьезно. Время от времени, правда, редко, попадались по‑особенному угловатые камни с острыми гранями, способные поранить до крови, вонзиться в руку или в ногу. А иногда можно было наткнуться на раковину, непонятно как попавшую сюда. Раковины уже почти окаменели, обросли мягкими, нежными водорослями, слились с каменистым дном, но все равно чувствовалось, что это раковины.
Что ты сказал? Почему мне нравилось нырять |
за его брелоком? Сейчас скажу. Ты, должно быть, считаешь меня глупой, как собака, которая бегает за палкой, брошенной хозяином. Понимаешь, я вовсе не похожа на французских девушек, о которых пишет Бальзак. Я – горянка. И мне нравится доставлять радость Лю, вот и все.
Хочешь, чтобы я рассказала, как все было в последний раз? С тех пор прошло чуть больше недели. Это было в тот день, когда Лю получил телеграмму. Мы пришли примерно в полдень. Поплавали, но не очень долго, столько, сколько нужно, чтобы позабавляться в воде. Потом перекусили кукурузными лепешками, крутыми яйцами и
фруктами, которые я принесла из дома, и пока ели, Лю рассказывал мне кусочек истории французского моряка, который стал графом. Той самой, которую слушал мой отец. Он теперь яростный поклонник этого хитроумного мстителя. Лю рассказал мне только одну коротенькую сцену, ты ее, конечно, помнишь, когда граф встретился с женщиной, которая была его невестой и из‑за которой, в сущности, его упрятали на двадцать лет в тюрьму. Она сделала вид, будто не узнала его. О, она так здорово притворялась, что можно было подумать, будто она полностью забыла свое прошлое. Меня это убило.
Потом мы решили немножко поспать, но я глаз не могла сомкнуть, все думала про нее и этого графа. И знаешь, чем мы занялись? Стали изображать, будто Лю – это Монте‑Кристо, а я – его бывшая невеста, с которой он повстречался через двадцать лет. Это было замечательно, я даже там придумывала какие‑то слова, они словно бы сами приходили мне на язык. А Лю, он словно полностью превратился в этого бывшего матроса. Он продолжал любить меня. Слова, которые я произносила, разрывали ему, бедняге, сердце, я это видела по его лицу. И он вдруг бросил на меня такой гневный, жесткий, полный ненависти взгляд, как будто я и впрямь была женой его бывшего друга, предавшего его и подстроившего ему ловушку.
Для меня это было совершенно новое ощущение. Раньше мне и в голову не приходило, что можно изображать кого‑то, кем ты вовсе не являешься, например, богатую, самодовольную женщину, и при этом оставаться собой. Лю сказал мне, что я могла бы стать неплохой актрисой.
А после этого представления мы перешли к игре с брелоком. Он камнем упал примерно туда же, куда обычно. Я нырнула и поплыла под водой. Почти в полной темноте я ощупывала камни, залезала рукой в самые темные расщелины, сантиметр за сантиметром обыскивая дно, и вдруг коснулась змеи. Когда‑то давно мне случилось дотронуться до змеи, и теперь, через много лет, я сразу распознала ее гладкую и холодную кожу. Инстинктивно я отдернула руку и через миг вынырнула на поверхность.
Откуда она взялась? Не знаю. Может, ее принесло течением, а может, это просто голодный уж решил тут поохотиться.
Через несколько минут я, несмотря на запрет Лю, снова нырнула в воду. Я не хотела оставлять его ключи змее.
Но как я на этот раз трусила! Змея внушала мне жуткий страх, даже в воде я чувствовала, как по спине у меня ползет холодок. Неподвижные камни, что покрывали дно, казалось, шевелились, ожили. Представляешь себе? Я поднялась на поверхность перевести дыхание.
На третий раз мне повезло. Я увидела наконец брелок. Его кольцо чуть поблескивало в глубине, но едва я дотронулась до него, как в ту же секунду почувствовала, как в правую руку мне вонзились острые зубы; мне стало больно, руку даже словно бы обожгло, и я, выпустив ключи, рванулась наверх.
Даже когда мне будет пятьдесят лет, этот шрам все равно останется у меня на пальце. Вот потрогай.
Лю уехал на целый месяц.
Я любил иногда побыть в одиночестве и делать то, что мне хочется, есть, когда проголодаюсь. И в нашей хижине на сваях я этот месяц прожил бы счастливо и вольно, если бы перед отъездом Лю не дал бы мне весьма деликатное задание.
– Я хочу попросить тебя оказать мне услугу, – начал он таинственным полушепотом. – Надеюсь, пока я буду отсутствовать, ты станешь телохранителем Портнишечки.
По его словам, на нее зарились многие парни, и местные, и «перевоспитуемые». Воспользовавшись тем, что его тут не будет целый месяц, потенциальные соперники несомненно ринутся на штурм портновской мастерской и поведут беспощадную битву за Портнишечку. «Не забывай, – сказал он мне, – она считается первой красавицей на горе Небесный Феникс». Моя задача заключалась в том, чтобы ежедневно появляться у нее и вообще быть часовым у дверей, ведущих в ее сердце, чтобы у соперников не было ни единого шанса вкрасться к ней в доверие, проникнуть во владения, принадлежащие одному только Лю, моему главнокомандующему.
Изумленный и польщенный, я принял поручение. Какое безмерное слепое доверие выказал мне Лю, попросив меня перед отъездом о подобной услуге! Ведь если вдуматься, он доверил мне сказочное сокровище, главную ценность в своей жизни, и ему даже не пришло в голову, что я могу это сокровище похитить.
В ту пору у меня было одно желание: оказаться достойным его доверия. Я представлял себя генералом, командующим отступающей армией, которая совершает переход по бескрайней ужасной пустыне, и в этом походе на попечении у меня находится жена моего лучшего друга, тоже генерала. Каждую ночь, вооруженный пистолетом и автоматом, я становлюсь на караул у палатки этой благороднейшей женщины, охраняя от жаждущих ее плоти свирепых хищников, чьи глаза сверкают во мраке. Месяц спустя мы пересекли пустыню, претерпев за это время множество страшных испытаний: песчаные бури, недостаток провианта и воды, мятеж солдат… И когда эта женщина подбежала к моему другу генералу и упала в его объятия, я тоже упал от усталости и от жажды у подножья последнего бархана…
И вот сразу после отъезда Лю, вызванного в город телеграммой, каждое утро на тропу, что ведет к деревне Портнишечки, выходил сыщик в штатском. Целеустремленный сыщик. Лицо у него было серьезное, шел он скорым шагом. Дело происходило осенью, и сыщик продвигался быстро, можно сказать, как парусник при попутном ветре. Но сразу же за бывшим домом Очкарика тропа поворачивала к северу, ветер уже дул в лицо, но сыщик, опытный и стойкий пешеход, сгорбившись и опустив голову, продолжал идти, почти не снижая скорости. На уже упоминавшемся мной опасном переходе шириной сантиметров тридцать, на переходе, по обе стороны которого зияли пропасти и который невозможно было миновать на этом пути к исполнению своего долга, он чуть замедлял шаг, но не останавливался и уж тем паче не опускался на четвереньки. Каждый день в борьбе с головокружением он одерживал победу. Не слишком решительным шагом он преодолевал эту перемычку под неотступным взглядом блестящих и равнодушных глаз красноклювого ворона, который неизменно сидел на скале, что высилась по другую сторону опасного участка.
Стоило нашему сыщику‑канатоходцу сделать один неверный шаг, и он рухнул бы в пропасть, причем неважно – справа или слева.
Разговаривал ли этот сыщик в штатском с вороном, приносил ли ему какое‑нибудь угощение? Очень я в зтом сомневаюсь. Впечатление ворон на него производил большое, и еще очень долго он не мог позабыть безучастный взгляд, каким смотрела на него птица. Только некоторым божествам присуща подобная безучастность. Однако ворону ни разу не удалось поколебать решимости сыщика, который думал только об одном – о том, что должен исполнить свой долг.