Из обрывков повседневных разговоров Сумирэ удалось выудить некоторые подробности жизни Мюу. Муж ее был японец, на пять лет старше. Студентом два года стажировался на экономическом факультете Сеульского университета и свободно владел корейским. Человек мягкого и доброго нрава, он прекрасно справлялся со своими служебными обязанностями, а по сути — рулил компанией, принадлежавшей Мюу. И хотя, по большей части, бизнесом владела ее семья, никто из родственников Мюу не мог сказать о нем ни единого худого слова.
Еще в раннем детстве у Мюу проявился настоящий талант к игре на фортепиано. Ей и десяти лет не исполнилось, а она уже получила несколько высших премий на конкурсах юных музыкантов. Мюу поступила в музыкальный институт, где училась у одного знаменитого пианиста, и позже по его рекомендации стажировалась во французской Консерватории. В основном ее репертуар состоял из произведений поздних романтиков — Шумана, Мендельсона — и таких композиторов, как Пуленк, Равель, Барток, Прокофьев. Как исполнитель, Мюу владела главным — умела сочетать пронзительность эмоционального звучания с жесткой отточенной техникой. Уже со студенческих времен она выступала с концертами, и те получали хорошую критику. Перед ней открывалась ясная перспектива — стать концертирующей пианисткой. Однако во время ее зарубежной стажировки здоровье отца ухудшилось, она захлопнула крышку рояля и вернулась на родину. Больше рука ее ни разу не коснулась клавиш.
— Как же вы смогли так легко бросить музыку? — смущенно спросила Сумирэ. — Если вы не хотите об этом говорить — не надо. Мне просто кажется, это… как бы лучше сказать?.. немного странно, что ли. Ведь чтобы стать пианисткой, вам долго приходилось многим жертвовать, да?
|
Мюу спокойно ответила:
— Ради фортепиано я пожертвовала не многим, как ты сказала, а всем. Всем, что могло быть в моей жизни, пока я росла. Фортепиано требовало жертв — следовало отдавать ему кровь и плоть, все без остатка, и я не смогла сказать “нет”. Ни разу.
— Неужели вам было не жаль все это бросить? Ведь оставалось сделать буквально один шаг…
Мюу посмотрела в глаза Сумирэ, будто сама искала ответ на этот вопрос. Глубокий взгляд, устремленный прямо в душу. Как в заводи у берега захлебываются воды стремительного течения, на самом дне этих глаз, устремленных на Сумирэ, сталкивались, бурлили немые потоки. Только Время могло успокоить воды и вернуть все на круги своя.
— Простите меня за вопрос. Я зашла слишком далеко, — извинилась Сумирэ.
— Да нет, что ты. Просто мне все еще тяжело говорить об этом.
И они больше не возвращались к этой теме.
Мюу запрещала курить в офисе и вообще не выносила, когда рядом дымили. Поэтому вскоре после того, как Сумирэ начала работать у Мюу, она твердо решила завязать с этой привычкой. Но элегантно, в одночасье бросить курить не выходило — ведь до этого она выкуривала по две пачки “Мальборо” в день. Месяц спустя она была похожа на зверька, у которого отрубили пушистый хвост: душевное равновесие, которое и раньше никак не было ей свойственно, покинуло ее начисто. И конечно же — что вполне естественно — она стала названивать мне по ночам.
— Не могу ни о чем другом думать, только о сигаретах. Заснуть не могу, а если засыпаю, вижу кошмары. Да, еще беда — запоры чертовы замучили. Книг читать не могу, писать — тем более, не единой строчки.
|
— Когда бросают курить, всегда так. Какое-то время — у кого-то больше, у кого-то меньше, — сказал я.
— Как это легко — рассуждать о других людях! — воскликнула Сумирэ. — Тем более тебе: сам-то ни одной затяжки в жизни не сделал.
— Если ты не можешь вот “так легко рассуждать о других людях”, это значит, что мир вокруг тебя превратился в очень мрачное и опасное место. Вспомни лучше про Иосифа Сталина — что он творил.
На том конце провода Сумирэ погрузилась в бесконечную паузу. Тяжкое молчание — словно души погибших на Восточном фронте принесли его с собой.
— Алло! — подал я голос. Сумирэ наконец отозвалась.
— Нет, по правде говоря, я не могу писать не только из-за того, что бросила курить. Конечно, и это причина, но не единственная. То есть, для меня это — как оправдание: “Я не могу писать, потому что мне нельзя курить, что ж, ничего не поделаешь”. Так это выглядит.
— И поэтому ты злишься еще больше?
— Ну да, — вдруг послушно согласилась Сумирэ. Большая редкость. — И не только из-за того, что не могу писать. Больше всего меня угнетает другое: раньше я твердо знала, что писательство, само по себе, — это мое, а сейчас я в этом не уверена. Тут попробовала перечитать то, что написала совсем недавно. — жутко неинтересно, и что хотела сказать, в чем главная мысль — самой непонятно. Как будто издалека замечаешь грязные носки, которые только что стянули с ног и небрежно швырнули на пол. Такая вот несвежая картина, похоже на подгнившие овощи. Как подумаю, сколько времени и энергии я сознательно угробила, чтобы все это написать, так жить тошно.
|
— В таких ситуациях ты решаешь, что было бы неплохо позвонить кому-нибудь среди ночи, где-то после трех, чтобы “символично” пробудить этого кого-то от его мирного “знакового” сна.
Сумирэ спросила:
— Скажи, ты когда-нибудь сомневаешься, задаешь себе вопрос: “Правильно ли то, что я делаю сейчас или нет?”
— Для меня существует как раз очень мало вещей, в которых я не сомневаюсь.
— Правда?
— Правда.
Сумирэ постукивала ногтями по передним зубам — цок-цок-цок, словно каблучки по ночной пустынной улице. Задумываясь о чем-то, она так делала часто — одна из нескольких ее дурных привычек.
— Честно говоря, у меня таких сомнений раньше вовсе не было. Ну, конечно, я не настолько наивная дурочка, чтобы всегда быть уверенной в себе или собственном таланте. Хорошо понимаю: да, я еще не вполне сложившаяся, сырая личность и при том своенравная. Но чтобы когда-нибудь сомневаться в том деле, которое выбрала, — такого не помню. Я верила, что, в общем-то, двигаюсь правильно, пусть даже иногда и сбиваюсь с пути.
— Просто тебе раньше везло, — сказал я. — Только и всего. Это как долгий дождь сразу после посадки риса.
— Да, наверно.
— Однако в последнее время уже все не так.
— Да. В последнее время уже все не так. Временами на меня находит такое чувство, будто все, что я делала до сих пор, было неправильно, и мне страшно. Будто кругом — ночь, мне снится яркий сон, я вдруг просыпаюсь и какое-то время никак не могу понять, где же настоящая реальность. Вот такое чувство у меня сейчас. Понимаешь, о чем я?
— Думаю, что да, — ответил я.
— Наверно, никакого романа я уже не напишу. Последнее время часто об этом думаю. Что я такое? Всего лишь тупая девчонка, ничего не знающая о жизни. Такие вокруг кишмя кишат. К тому же — зацикленная на собственной персоне и мечтающая о чем-то несбыточным. Вот что я такое. Нужно скорее захлопнуть крышку рояля и уйти со сцены. Пока не поздно.
— Захлопнуть крышку рояля?
— В переносном смысле.
Я переложил трубку из левой руки в правую.
— Видишь ли, одну вещь я точно знаю. У тебя такой уверенности нет, зато у меня есть. Когда-нибудь ты напишешь прекрасный роман. Если прочесть то, что ты уже написала, это совершенно очевидно.
— Ты в самом деле так думаешь?
— Я всем сердцем так чувствую. Правда, — сказал я. — Разве в таких вещах я могу тебя обманывать? В твоих текстах есть много прекрасных, очень выразительных мест. Например, читая твое описание морского побережья в мае, я слышу ветер, чувствую запах моря, ощущаю нежное тепло солнца на своих руках. А когда ты пишешь о маленькой прокуренной комнате, в которой висит табачный дым, я на самом деле начинаю задыхаться от нехватки кислорода. Даже глаза режет. Так писать не каждому дано. В твоих строках есть жизнь, естественное течение, внутренняя сила. Твои слова как будто сами способны дышать и двигаться. Просто у тебя сейчас еще не выходит соединить одно с другим так хорошо, чтобы из этого получилось единое целое. Но это не повод взять и захлопнуть крышку рояля.
Сумирэ молчала секунд десять-пятнадцать.
— Это ты стараешься так меня утешить, приободрить что ли?
— Я тебя не утешаю и не приободряю. То, что я говорю, — убедительный, мощный факт.
— Как река Молдау?
— Как река Молдау.
— Спасибо, — сказала Сумирэ.
— Не за что, — ответил я.
— Иногда с тобой бывает жутко приятно. Как Рождество, летние каникулы и новорожденный щенок сразу вместе.
В ответ я промямлил нечто невразумительное — так всегда, если меня хвалят.
— Меня одно только иногда беспокоит, — сказала Сумирэ. — Вот возьмешь ты и женишься на какой-нибудь вполне достойной женщине, а меня совсем забудешь. И я не смогу тебе больше звонить, когда мне в голову взбредет, посреди ночи. Ведь так?
— Захочешь поговорить — позвонишь, когда светло.
— Нет, днем звонить неправильно. Ты ни-че-го не понимаешь.
— Это ты ни-че-го не понимаешь. Большинство человечества, когда светит солнце, работает, а ночью гасит свет и ложится спать, — возмутился я. Протест мой прозвучал так, как если бы кто-то посреди тыквенного поля промурлыкал себе под нос нечто пасторальное.
— Недавно я прочла в газете, — совершенно проигнорировала мои слова Сумирэ, — что у лесбиянок от рождения одна косточка в ухе по форме абсолютно отличается от такой же у обычных женщин. Маленькая косточка, названия не помню, какое-то мудреное. Выходит, что лесбийство — не приобретенная сексуальная ориентация, а генетическая особенность человека. Это открытие сделал американский врач. С чего он вдруг решил заняться такими исследованиями, ума не приложу, но как бы там ни было, после этой статьи я все время думаю о пустяковой косточке в ухе: интересно, а у меня она какой формы?
Я понятия не имел, что на это ответить, и потому промолчал. Словно плюхнули новую порцию масла на огромную сковороду — такой была эта не очень долгая пауза. Я спросил:
— Ты уверена, что испытываешь к Мюу половое влечение, да?
— На все сто процентов — да, — ответила Сумирэ. — Когда она появляется передо мной, эта косточка в ухе начинает легонько потрескивать. Как ветряные колокольчики из тонких ракушек. И я хочу, чтобы Мюу меня крепко обняла, а дальше — пусть все будет, как будет. Если это не половое влечение, тогда в моих жилах течет томатный сок.
— Хм… — изрек я. Что, интересно, я должен был ей сказать?
— Если задуматься с этой точки зрения о моей жизни, можно многое объяснить: почему меня не интересовал секс с мужчинами, почему я ничего не чувствовала, почему мне все время казалось, что я отличаюсь от других.
— Можно высказать собственное мнение? — спросил я.
— Конечно.
— Любая причина или логическое заключение, с помощью которых можешь невероятно легко все объяснить, — наверняка западня. Знаю по собственному опыту. Кто-то сказал: “Лучше вовсе не объяснять того, что можно объяснить с помощью одной-единственной книги”. То есть я просто хочу сказать, чтобы ты не спешила так легко делать выводы.
— Я запомню, — сказала Сумирэ. И тут внезапно связь оборвалась.
Я представил, как она вешает трубку и выходит из телефонной будки. Стрелки часов показывали половину четвертого. Я пошел на кухню, выпил стакан воды, затем снова нырнул в постель и закрыл глаза. Сон все не шел. Я раздвинул занавески: белая луна, как умная сирота, молчаливо плыла по небу. Я понял, что вряд ли уже засну. Сварил крепкий кофе, придвинул стул поближе к окну, сел, съел несколько крекеров с сыром. Потом, читая книгу, стал дожидаться рассвета.
Пришло время рассказать немного и о себе.
Конечно, главный герой этой истории — Сумирэ, а вовсе не я. Но поскольку вы смотрите на Сумирэ моими глазами, узнаёте, что она была за человек, от меня, наверное, нелишне в какой-то мере пояснить, кто же такой я сам.
Впрочем, я всегда испытываю легкое замешательство, когда приходится говорить о себе. Сбивает с толку классический парадокс самой постановки вопроса — “Что есть "я"?” Если представить, сколько всякой правды о себе я знаю, понятно, что нет на свете такого человека, который мог бы поведать обо мне больше, чем я сам. Но когда я рассказываю о себе, то как рассказчик, естественно, провожу ревизию себя как объекта рассказа (это происходит в силу самых разных соображений — жизненных ценностей, степени восприимчивости, моих способностей как наблюдателя). То есть я выбираю: о чем говорить, о чем нет, даю себе определения, и получается нечто, обструганное со всех сторон. Вот и спрашивается, сколько в таком “я” остается объективной правды от меня настоящего? Это очень меня волнует. Всегда волновало.
Однако я заметил: у большинства человечества такой вопрос не вызывает какого-то особого страха или беспокойства. Когда выпадает шанс, люди откровенничают с поразительной легкостью. Говорят, например: “Я такой честный, прямой, у меня душа — нараспашку, до идиотизма доходит”. Или же так: “Я легко раним, и мне поэтому непросто находить общий язык с людьми”. А вот еще: “Я хорошо чувствую душу собеседника”. Но сколько раз я видел, как этот “легкоранимый” человек от нечего делать, запросто причинял боль другим. А “прямодушный и открытый”, сам того не замечая, пользовался самыми благовидными предлогами, только чтобы отстоять доводы, выгодные ему одному. Тот, кто “тонко чувствовал душу другого человека”, попадался на откровенный подхалимаж и оказывался в дураках. Так что же на самом деле мы знаем о себе?
Чем больше я задумывался над этим вопросом, тем с большими оговорками мне хотелось рассказывать о себе — когда это приходилось делать, то есть. Гораздо сильнее меня интересовало то, что за пределами моего “я”: хотелось хоть чуточку глубже понять объективную сущность окружающего мира. Я размышлял над тем, какое место во мне занимают определенные обстоятельства, люди, а также старался обрести равновесие, прийти к гармоничному состоянию, “вобрав” их в себя, вместе с ними. Так, мне казалось, я смогу прийти к самому объективному — насколько это вообще возможно — пониманию своего “я”.
Такая точка зрения (или “мировоззрение”, если говорить масштабнее) вызрела во мне, когда я был подростком. Так же, как строитель, кладущий кирпич за кирпичом по туго натянутой бечевке, я выстроил в себе эту жизненную философию. Мне помогала не логика, а скорее — опыт. Не мышление, а практика. Но оказалось, что объяснить окружающим свой взгляд на вещи так, чтобы они тебя поняли, — совсем не простое дело: разные ситуации в жизни помогли мне это хорошо усвоить.
Скорее всего, именно из-за этого случилось так, что с какого-то момента в юности я начал проводить невидимую границу между собой и другими людьми. Кто бы ни был передо мной, я сохранял определенную дистанцию и отслеживал, как ведет себя другой человек, — лишь бы только он не смог ко мне приблизиться. Я не принимал за чистую монету все, что мне говорили. Моя душа могла захлебываться от чувств к этому миру, но их вызывали только книги и музыка. Что говорить — я был одиноким человеком.
Я родился и вырос в самой обыкновенной семье. Даже чересчур обыкновенной — настолько, что даже не знаю, с чего начать. Мой отец закончил факультет естественных наук местного государственного института и работал в НИИ при одной крупной компании, выпускающей продукты питания. Увлекался гольфом и каждое воскресенье отправлялся в клуб. Мать сочиняла танка и часто посещала всяческие поэтические собрания. Когда ее имя появлялось в разделе газеты, где печатались танка, некоторое время после этого у матери было хорошее настроение. Она с удовольствием занималась уборкой в доме, но не любила готовить. Моя сестра, старше меня на пять лет, ненавидела и то и другое, полагая, что эту работу должны выполнять другие люди, но только не она сама. Вот почему мне довольно рано пришлось встать к плите и готовить себе самому. Я купил кулинарную книгу и вскоре научился готовить практически все что угодно. Среди моих знакомых не было таких детей, кто бы сам себе готовил.
Я родился в Сугинами, но когда был совсем маленьким, мы переехали в Цуданума< Сугинами — район Токио. Цуданума — район г. Нарасино (префектура Тиба), находится рядом с Токио, т.е. практически его пригород. > — это в префектуре Тиба. Там и прошло мое детство. По соседству жили такие же семьи служащих, как наша. Моя сестра училась в школе исключительно хорошо — она просто не могла не быть лучше всех, такой у нее характер. Во всяком случае, она никогда не занималась каким-нибудь бесполезным делом. Даже с нашей собакой ни разу не гуляла. Сестра окончила юридический факультет Токийского университета и на следующий год получила право работать адвокатом. Ее муж — очень деятельный консультант по вопросам управления. Они купили шикарную четырехкомнатную квартиру неподалеку от парка Ёёги< Парк Ёёги раньше был одной из главных воскресных достопримечательностей Токио — на прилегающей к нему широкой и прямой улице собиралась масса любительских музыкальных групп. После запрета полиции в начале 90-х годов XX века Ёёги-коэн стал обычным зеленым массивом. >. Правда, внутри вечно все разбросано, в общем — хронический свинарник.
В отличие от сестры, у меня не было ни малейшего интереса к учебе. Впрочем, то место, которое я занимал в классе по успеваемости, меня тоже не сильно беспокоило. Я не хотел, чтобы родители меня грузили, поэтому ходил на занятия как бы из чувства долга, делал домашние задания и повторял пройденный материал, не слишком себя утруждая. В общем, тратил самый минимум усилий. После уроков шел в футбольную секцию, а вернувшись домой, валялся в постели и читал романы. И никаких дополнительных занятий после уроков, никаких домашних репетиторов. При всем том учился я вовсе не так уж плохо. Можно даже сказать, хорошо. Поэтому я рассудил, что если так удачно у меня все складывается, не нужно особо горбатиться перед экзаменами — уж в какой-нибудь нормальный институт я поступлю. Как в конечном итоге и произошло.
Поступив в институт, я снял маленькую квартирку и зажил отдельно от родителей. Впрочем, не помню, чтобы у нас в семье вообще были какие-нибудь задушевные беседы — даже когда мы еще жили все вместе в Цуданума. Я находился с ними под одной крышей, но что за люди были мои родители и сестра, к чему они стремились в жизни, я совершенно не мог понять. И они абсолютно не представляли, что я за человек и чего от жизни хочу. Впрочем, если об этом зашла речь, мне и самому было не слишком ясно, к чему же я все-таки стремлюсь. Да, я невероятно любил читать, но не чувствовал в себе литературного таланта, чтобы набраться наглости и попробовать самому стать писателем. А выбрать стезю редактора или критика, на худой конец, я тоже не мог — уж слишком сильны были мои литературные пристрастия. Романы — моя подлинная личная радость — должны были тихонько лежать себе в укромном месте, которое никак не вязалось ни с учебой, ни с работой. Вот почему в институте я выбрал своей специальностью историю, а не литературу. Особого интереса к истории у меня не было, но, столкнувшись с ней “лицом к лицу”, я обнаружил, что наука это весьма увлекательная. Впрочем, и такое открытие не заставило меня двигаться после института в аспирантуру (хотя, по правде сказать, мой научный руководитель, профессор, дал мне рекомендации для поступления) и посвятить свою жизнь исторической науке. Наверно, я больше любил читать книги и размышлять, так что в конечном счете ученого из меня не вышло. Одолжив несколько строк у Пушкина, из “Евгения Онегина”, можно сказать, что я
…рыться не имел охоты
В хронологической пыли
Бытописания земли…
Да, так оно и было. Хотя из этого вовсе не следовало, что я горел желанием устроиться на работу в какую-нибудь из бесчисленных компаний, и там, выживая в условиях нескончаемой жесточайшей конкуренции, шаг за шагом карабкаться по пирамиде общества высокоразвитого капитализма.
В конце концов методом исключения я выбрал профессию учителя. До школы было всего несколько станций на электричке. Оказалось, мой дядя служил как раз в комитете по образованию того городка, где находилась школа. Он-то и предложил мне поработать учителем младших классов. Я не прошел полного курса по педагогике, и поначалу меня взяли на место внештатного преподавателя, однако довольно скоро я начал работать на правах настоящего учителя. Никогда раньше не думал, что буду учителем, но потом стал постепенно гордиться и любить эту профессию гораздо больше, чем мог предположить. Вернее даже будет сказать, что благодаря этим чувствам — глубокому уважению и любви к профессии учителя — я случайно открыл для себя и себя самого.
На уроках я пересказывал своим маленьким ученикам основные факты истории мира, жизнеописаний людей, объяснял значения слов, но в то же время все это — уже через детские глаза, через их сознание — опять возвращалось ко мне, и я сам учился заново. Все зависело от меня, от того, как я вел урок, но если мне сопутствовала удача, то все получалось, и собственная работа мне казалась удивительно свежей и глубокой. У меня даже сложились добрые отношения с учениками моего класса, с их мамами, с другими учителями — практически со всеми.
Но все мои глобальные сомнения в душе так и оставались со мной. Что есть “я”? Чего хочу от жизни? Куда по жизни иду?
Лучше всего я начинал разбираться в себе и отчетливо понимать, кто я есть на самом деле, когда мы встречались и болтали с Сумирэ. Я меньше говорил сам, но с интересом слушал ее. Она задавала мне разные вопросы, и я пытался на нихкак-то отвечать. Если у меня не было ответа, Сумирэ сердилась, а если я говорил что-то неубедительное, она просто выходила из себя. В этом смысле Сумирэ сильно отличалась от множества других людей. Когда она спрашивала меня о чем-то, ей действительно искренне хотелось узнать мое мнение. Поэтому я старался отвечать ей как можно точнее и в наших беседах все больше раскрывался перед Сумирэ, а вместе с этим — и перед самим собой.
Встречаясь, мы говорили часами. О чем угодно. И никогда не уставали друг от друга — нам все было мало. Какие только мы темы ни обсуждали — книги, мир, природу, слова… В наших встречах-разговорах было столько тепла и духовной близости, сколько и не снилось иным любовникам.
И я всегда думал: как было бы хорошо, если б мы действительно ими были. Я так хотел ощутить своей кожей тепло ее прикосновения. Додумывался даже до того, что мы женимся и живем вместе. Одна загвоздка — и я был уверен в этом почти на сто процентов: Сумирэ меня не любила, и как сексуальный партнер я ей тоже был неинтересен. Бывало, она приходила ко мне домой, мы засиживались за разговорами допоздна, и она оставалась ночевать у меня. Но в этом не было ни малейшего намека вообще ни на что. Просто часа в два-три ночи Сумирэ, зевнув, забиралась в мою постель, зарывалась головой в подушку и мгновенно засыпала. Я же стелил себе на полу, ложился, но заснуть не мог: меня терзали всяческие сумасбродные фантазии, душевные метания, доходило до отвращения к себе, а временами я просто изнывал от желания, которое неминуемо меня накрываю. Так и лежал без сна, ожидая, когда за окном начнет светать.
Конечно, нелегко было принять тот факт, что Сумирэ почти (или же совсем) не испытывала интереса ко мне как к мужчине. Часто, когда мы встречались, мне бывало по-настоящему больно — будто в меня воткнули острый кинжал. И все же, сколько бы мук я ни перенес из-за Сумирэ, часы, проведенные с ней, были самыми драгоценными в моей жизни. Рядом с ней я даже забывал, пусть на время, о своем одиночестве — главном “undertone”, “подтексте” моего существования. Сумирэ на порядок расширила внешние границы моего мира, дала мне возможность дышать полной грудью. И никто другой — только она одна могла это сделать.
Чтобы облегчить себе страдания и не сорваться, я спал с другими женщинами. Мне казалось, так я смогу общаться с Сумирэ, не изнывая от желания. Нельзя сказать, чтобы я пользовался успехом у женщин — в общепринятом смысле этого выражения. Я не “излучал” какого-то особого мужского обаяния, да и особыми талантами в сексе тоже не отличался. Но все-таки имелась определенная категория женщин, которые (по какой причине — совершенно непонятно) всякими намеками давали мне понять, что я им интересен, и сами шли на сближение. В конце концов мы оказывались в постели. Для этого не требовалось ничего особого: просто дать ситуации развиваться своим ходом — и всё. В один прекрасный день я сделал это открытие. Никакими сердечными чувствами тут и не пахло, но, по крайней мере, было по-своему приятно.
Я перед Сумирэ не делал особой тайны из своих отношений с другими женщинами. Она не знала всего до мельчайших подробностей, но в целом имела представление о моих личных делах. Впрочем, мои истории не слишком ее заботили. Общим в этих связях, пожалуй, было одно — я все время натыкался на проблемы: как правило, мои женщины были старше, у кого-то муж. у кого-то жених или постоянный любовник. Самый последний роман случился с матерью одного из моих учеников. Я встречался с нею тайком, всего раза два в месяц.
— Когда-нибудь тебе это выйдет боком, — предупредила меня Сумирэ лишь однажды.
— Наверно, да, — согласился я, но ничего с этим поделать не мог.
Как-то в начале июля, субботним днем мы всем классом — я и тридцать пять моих учеников — отправились в Окутама< Окутама — горная местность (горы Канто) на западе столичной префектуры, в которой проложены туристические маршруты разной степени сложности > в поход по горам. Всё, как обычно, началось веселой суматохой и закончилось хаосом и неразберихой. Уже на вершине горы обнаружилось, что двое забыли положить в рюкзаки свои бэнто< Бэнто (яп.) — завтрак (обед) в коробке, который берут из дома или покупают в дорогу, на работу. >. Разумеется, никаких магазинов поблизости не было. Пришлось разделить между ними походный обед, который мне выдали в школе, — порцию норимаки< Норимаки (яп. “нори” — общее обозначение некоторых морских водорослей, живущих на скалах, “маки” — рулон, свиток) — рулеты из сушеных водорослей с начинкой из вареного риса и рыбы >. Так я остался без еды. Кто-то угостил меня кусочком молочного шоколада, и больше в тот день я ничего не ел. Потом одна девочка сказала, что устала и больше не может идти, и весь обратный путь с горы мне пришлось тащить ее на спине. Двое мальчиков как бы в шутку затеяли какую-то возню, один толкнул другого, тот упал и ушибся головой о камень. В результате — легкое сотрясение мозга и очень сильное кровотечение из носа. На самом деле ничего особо ужасного с ним не случилось, но выглядел он так, словно чудом выжил в зверской бойне — вся рубашка в крови.
В общем, я вернулся домой чудовищно уставшим и напоминал себе старую железнодорожную шпалу. Я принял ванну, выпил чего-то холодного, без единой мысли в голове лег в кровать, погасил свет и тут же крепко заснул. Через какое-то время раздался звонок — Сумирэ. Я посмотрел на часы в изголовье и понял, что спал всего час с небольшим. Но ворчать не стал: просто не мог. Бывают и такие дни в жизни.
— Слушай, завтра днем можешь со мной встретиться? — спросила она.
В шесть у меня дома будет женщина. Приедет на красной “тойоте-селике”, оставит ее на стоянке чуть дальше по улице, поднимется и позвонит мне в дверь.
— Если до четырех, то смогу, — коротко ответил я.
На Сумирэ была белая блузка без рукавов, темно-синяя мини-юбка и небольшие солнечные очки. Никаких украшений — одна пластмассовая заколка в волосах. Все вместе очень просто. Совсем чуть-чуть косметики. Сумирэ выглядела почти такой, как и всегда. И все же я почему-то не сразу узнал ее. Мы не виделись чуть меньше трех недель, но девушка, сидевшая за столом напротив, принадлежала к совершенно иному миру. Без лишних эпитетов — Сумирэ стала просто очень красивой. Словно расцвела изнутри.
Я заказал маленькую кружку бочкового пива, Сумирэ — виноградный сок.
— В последнее время тебя просто не узнать, — сказал я.
— Такой период, наверно, — потягивая сок из трубочки, ответила она без особого интереса, будто мои слова были вообще про кого-то другого.
— Такой период? — переспросил я.
— Да. Что-то типа запоздалого полового созревания. Бывает, утром проснусь, посмотрю в зеркало и вижу не себя, а совершенно незнакомого человека. Того и гляди, отстану от себя, как от поезда.
— Ну и пусть это другое твое “я” идет где-то впереди, что с того? — спросил я.
— Да?.. Интересно, а куда мне деваться такой — потерявшей саму себя?
— Ну если это проблема на два-три дня, можешь пожить у меня. Милости прошу. Даже если это будешь ты, которую ты же сама и бросила.
Сумирэ рассмеялась.
— Я же серьезно, — сказала она. — Интересно, куда все-таки меня несет?
— Не знаю. Но смотри: ты бросила курить, аккуратно одеваешься, даже носки уже парные, говоришь по-итальянски. Научилась правильно выбирать вино, разбираешься в компьютере, по крайней мере, ночью спишь, а просыпаешься утром… Куда-нибудь тебя определенно вынесет.
— Но я по-прежнему ни строчки не написала.
— Во всем есть как хорошие, так и плохие стороны. Сумирэ скривила губу.
— Ты не считаешь, что это своего рода отступничество?
— “Отступничество”? — Я не сразу понял, что за слово она произнесла.
— Ну да. Когда отступаешься от своего мнения, от убеждений.
— Ты вообще о чем? О том, что работаешь, имеешь опрятный вид и больше не пишешь своих романов?
— Да.
Я покачал головой.
— Раньше ты хотела писать, вот и писала. А сейчас больше не хочешь. Кто сказал, что ты обязана это делать? Бросила писать. Что, от этого какая-то деревня сгорела дотла? Корабль пошел ко дну? Приливы перепутались с отливами? Или, может, революция грянула на пять лет позже? Думаю, никто не назвал бы твою нынешнюю жизнь “отступничеством”.