— Ну конечно, — ответил я.
— Сейчас хочу сходить в полицейский участок и узнать, как у них там с розыском, потом закажу себе в порту лодку, чтобы меня отвезли на Родос. Думаю, мне понадобится какое-то время — дня два-три — обернуться туда и обратно, так что в Афинах я сниму номер в гостинице. — Я кивнул. Мюу закончила чистить апельсин и тщательно протерла салфеткой лезвие ножа. — Кстати, вы встречались когда-нибудь с родителями Сумирэ?
— Нет, никогда, — сказал я.
Из груди Мюу вырвался глубокий вздох — будто ветер подул где-то на краю света.
— Да-а… Совершенно не представляю, как им все это объяснять.
Я хорошо понимал ее растерянность. Как можно объяснить необъяснимое?
Я пошел провожать Мюу до порта. У нее с собой был небольшой чемоданчик со сменой одежды, на ногах — кожаные туфли на каблуках и сумочка “Мила Шён” через плечо. Мы зашли в участок и поговорили с полицейскими. По нашей с Мюу версии, я оказался ее родственником, который совершенно случайно путешествовал где-то рядом. У полицейских по-прежнему не было ни единой зацепки. Но с ясными лицами они заверили нас:
— Все нормально. Что вы так переживаете? Не стоит. Посмотрите вокруг. Это мирный остров. Конечно, преступления и у нас случаются, нельзя сказать, что их вообще нет. Всякие любовные скандалы, или напьется кто, а случается, и на почве политики сойдутся. В конце концов, мы же с людьми работаем — понятное дело, да в мире всюду, где б вы ни были, все то же самое. Но у нас все, что творится здесь на острове, — только между своими, местными. За последние пятнадцать лет ни разу не было, чтоб иностранец стал жертвой какого-нибудь серьезного преступления.
То, что они говорили, было действительно похоже на правду. Но вот по поводу Сумирэ они терялись в догадках.
|
— Есть у нас одно место, на севере острова, там — огромная известняковая пещера. Если она туда забрела, обратно ей точно не выбраться. Там внутри запутанный лабиринт, сталактиты. Но это место очень, очень далеко отсюда. Чтобы ваша девушка дошла туда пешком — нет, нереально.
— А может, она утонула? — поинтересовался я. Полицейские закачали головами.
— Здесь нигде нет сильного течения. К тому же всю последнюю неделю погода стояла неплохая, и море, в общем-то, спокойное. Каждый день на лов выходит много рыбаков, так что если бы девушка утонула, кто-нибудь точно обнаружил ее тело.
— А как насчет колодцев? — спросил я. — Что если она гуляла и провалилась в какой-нибудь глубокий колодец? Как вам кажется?
Полицейский покачал головой.
— У нас на острове никто не роет колодцев. Ни к чему: здесь полно источников, есть несколько ключей, которые не высыхают. Кроме того, под слоем почвы — твердое скальное основание, так что бурить скважину — гиблое дело.
Когда мы вышли из участка, я сказал Мюу, что хотел бы, если получится, еще утром прогуляться до пляжа, на который они каждый день ходили с Сумирэ — тот, что за горой. Она купила в киоске простую карту острова и пометила нужную дорогу.
— В одну сторону минут сорок пять, — предупредила Мюу, — так что крепкие ботинки не помешают.
Потом она отправилась в порт и на французском пополам с английским быстро договорилась о цене с одним лодочником, у которого имелась небольшая лодка-такси.
— Что угодно, только бы все хорошо закончилось, — сказала мне Мюу на прощание. Но глаза ее говорили совсем иное. Она отлично знала, что так просто ничего не бывает. И я тоже это знал. Заурчал мотор, и Мюу, левой рукой придерживая свою шапочку, помахала мне правой. Когда ее лодка вышла из гавани, на меня навалилось такое чувство, будто из тела выдернули несколько мелких деталей. Какое-то время я бесцельно бродил в окрестностях порта, в сувенирной лавке купил себе темные очки. Затем, карабкаясь вверх по крутым ступенькам, двинулся в обратный путь.
|
Солнце поднималось все выше, и воздух накалялся. Становилось нестерпимо жарко. Я накинул хлопчатобумажную рубашку с короткими рукавами, надел очки, на ноги — кроссовки и отправился на пляж по узкой и крутой горной тропе. Моя ошибка, что я не прихватил себе что-нибудь на голову, но, когда я начал об этом сожалеть, возвращаться, конечно же, было уже поздно. Дорога шла в гору, и через некоторое время захотелось пить. Я остановился, сделал глоток воды, намазал лицо и руки маслом от солнца, которое дала мне Мюу. Тропа была совершенно белой от сухой пыли, при каждом сильном порыве ветра она, как мука, поднималась и кружилась в воздухе. Время от времени на дороге мне попадались крестьяне, ведшие за собой ослов. “Кали ме-е-е-ра!”< Кали мера! (греч.) — Добрый день! > — громко приветствовали они меня. Я отвечал той же фразой, подозревая, что так правильно.
Горы были густо покрыты низкими корявыми деревцами. Козы и овцы с сердитыми мордами бродили по скалистым склонам. На шеях глухо позвякивали колокольчики. Пасли домашних животных в основном маленькие дети или старики. Когда я проходил мимо, они украдкой бросали на меня быстрые взгляды и, словно посылая некий знак, слегка махали рукой. Я тоже приветствовал их, поднимая в ответ руку. Если Сумирэ где-то и скитается в одиночестве, то уж точно не здесь. Тут негде спрятаться, кто-нибудь непременно ее бы заметил.
|
На пляже не было ни души. Я снял рубашку, плавки и голым зашел в море. Вода была приятной и прозрачной. Даже довольно далеко от берега были прекрасно видны камушки на дне. У входа в небольшую бухту на якоре стояла внушительных размеров яхта: парус убран, а высокая мачта медленно раскачивалась из стороны в сторону, как гигантский метроном. Однако на палубе не наблюдалось никаких признаков жизни. Лишь вялое, меланхоличное шуршание бесчисленных мелких камушков раздавалось всякий раз вслед волне, отползающей от берега и уволакивающей их за собой.
Сделав один заплыв, я вернулся на берег, улегся на полотенце — как был голым — и стал смотреть в высокое небо пронзительно голубого цвета. Морские птицы кружили в небе над бухтой, высматривая рыбу. На небе не было даже намека на облако. Я валялся так примерно полчаса, даже слегка вздремнул, и за все это время на пляже не появилось ни единого человека. Вскоре меня охватило довольно странное чувство невероятного покоя. Этот берег был слишком спокоен, чтобы наведываться сюда в полном одиночестве, слишком — даже чересчур — красив. Что-то здесь навевало мысли о смерти. Особого рода смерти. Я оделся и той же горной тропой пошел обратно в коттедж. Жара стала еще свирепее, чем раньше. Механически переставляя ноги, я гадал, о чем думала Сумирэ, когда шагала здесь вместе с Мюу.
Вполне вероятно — о своем половом влечении. Точно так же, как и я частенько размышлял о своем, находясь рядом с Сумирэ. Несложно было понять, что она чувствовала в этот момент: представляла, наверное, как Мюу, обнаженная, лежит рядом с ней, — и ей очень хотелось одного — обнять Мюу. В этом чувстве было все: ожидание и надежда, возбуждение, готовность отступить, смириться, была нерешительность, смятение и боязнь. То ее всю распирало от этого чувства, а то настроение пропадало, съежившись в комочек. То казалось, что все идет — лучше не бывает, а то наваливалось ощущение, что ни черта не получается, все разваливается на части. Так, в общем-то, и вышло в итоге.
Я поднялся на вершину, немного перевел дух, попил воды и стал спускаться вниз. Уже когда показалась крыша коттеджа, я вдруг вспомнил слова Мюу: приехав сюда, на остров, Сумирэ уединялась в комнате и что-то подолгу увлеченно писала. Что же она могла писать? Мюу ничего об этом не сказала, а я как-то не решился расспросить. Но ведь в этих записях, возможно, кроется ключ к разгадке ее исчезновения. Поразительно, как я не догадался об этом раньше…
Первым делом я пошел в комнату Сумирэ и включил ее ноутбук. На жестком диске не обнаружилось ничего примечательного. Подробная запись расходов во время их путешествия по Европе, адреса, расписания. Вся информация — деловая и касается работы Мюу. Никаких личных файлов. Я зашел в меню “Последние документы” — пусто. Возможно, Сумирэ не хотела, чтобы ее записи попались кому-нибудь на глаза, и удалила их специально. Это означало только одно: она должна была перенести личные файлы на дискету и куда-нибудь ее запрятала. Не верилось, что Сумирэ исчезла, прихватив дискету с собой. Ведь у нее в пижаме даже не было карманов.
Я перерыл весь ящик стола. Несколько дискет, но все это были резервные копии тех файлов, что находились на жестком диске, либо другая информация, опять же — по работе. Для меня — ничего существенного. Я сел за стол и стал думать. Если бы я был Сумирэ, куда бы засунул эту дискету? Комната маленькая, мест, где можно что-нибудь спрятать, просто нет. Наверняка Сумирэ очень беспокоилась, чтобы никто так просто не смог прочесть то, что она написала.
Красный чемодан. Конечно! Единственная вещь в комнате, которую можно запереть на ключ.
Похоже, этот абсолютно новый чемодан был пуст: он почти ничего не весил, я потряс его — внутри никаких звуков. И все-таки он был закрыт на четырехзначный код. Я попробовал несколько комбинаций, которые Сумирэ, как мне казалось, могла использовать в качестве личного шифра: дату ее рождения, адрес, номер телефона, почтовый индекс… Результат нулевой. Что ж. ничего удивительного: комбинации цифр, которые легко может вычислить кто угодно, точно не годятся для секретного кода. Здесь следует быть числу, которое Сумирэ всегда могла бы легко вспомнить, но оно не должно иметь к ней лично никакого отношения. Я стел и долго ломал голову, пока меня вдруг не осенило: я набрал код Кунитати — пригорода, где я жил — 0425. Щелк! — и замок открылся.
В боковой карман чемодана была засунута черная матерчатая сумочка. Открыв молнию, я обнаружил небольшой дневник с зеленой обложкой и дискету. Сначала я открыл дневник. Ее обычный почерк. Но абсолютно никакой осмысленной информации. Куда ходили и что делали. С кем встречались. Названия гостиниц. Цены на бензин. Меню ужинов. Торговые марки вин и их вкусовые особенности. Сплошной перечень, сухие строчки простых, почти не связанных друг с другом слов. Еще больше вообще пустых страниц без единой записи. Ведение дневника, по всей видимости, не входило в число явных талантов Сумирэ.
Дискета была без названия. Лишь дата — август 19** — была написана характерным почерком Сумирэ на этикетке.
Я вставил дискету в ноутбук и, открыв ее, обнаружил два файла, оба — без заголовка, просто “Документ 1” и “Документ 2”.
Перед тем как открыть их, я медленно оглядел всю комнату. В стенном шкафу висела одежда Сумирэ. Дальше — ее
очки для плавания, ее итальянский словарь, паспорт. В ящике стола — ее шариковая ручка и автоматический карандаш. Над столом — окно, за ним — пологий скалистый склон. По краю стены, отгораживающей соседний дом, разгуливает черный как смоль кот. Голая квадратная комната погрузилась в послеполуденную тишину. Я закрыл глаза: в ушах еще шумели волны утреннего безлюдного пляжа. Затем я открыл глаза и напряженно вслушался в звуки реального мира. Их не было.
Я дважды щелкнул мышью по иконке “Документ 1” и открыл его.
ДОКУМЕНТ 1
ЧЕЛОВЕК ТАК УСТРОЕН:
ЕСЛИ В НЕГО ВЫСТРЕЛИТЬ, ПОЛЬЕТСЯ КРОВЬ
В настоящий момент… да, уж если рассказывать об этом, мое состояние сейчас — некий си-ю-минут-ный результат на долгот пути Судьбы (а вообще-то существуют в Судьбе какие-нибудь иные результаты, кроме “сиюминутных”? — весьма интересный вопрос, однако оставлю его до лучших времен) …итак, я живу на этом греческом острове. Маленьком греческом остове, названия которого и не слышала до недавнего времени. Точное время сейчас… Ч утра, чуть больше.
Конечно, до рассвета еще далеко. Невинные козы сбились в кучку и мирно спят, укрытые общим сном. За окном в поле выстроились в ряд оливковые деревья — наверное, у них есть еще немного времени, чтобы насытиться глубокой темнотой ночи. Что дальше* Ну, как обычно, луна. Мерзнет над крышами и похожа на мрачного монаха, в простертых, словно для подношения, руках которого лежит бесплодное море.
На всем белом свете, где бы я ни была, больше всего люблю это время суток. Время, когда я одна, сама с собой. Сижу за столом и пишу. Видимо, рассвет уже скоро. И вот уже новое солнце, словно Будда, появившийся на свет из материнской подмышки (левой или правой?), огромным шаром выкатится из-за горных вершин. Чуть позже тихонько проснется рассудительная Мюу. Часов в шесть мы, наверное, уже приготовим легкий завтрак, перекусим, а потом, перемахнув через гору за нашим домом, пойдем на берег моря, всегда прекрасный. И перед тем, как начнется еще один день — точно так же, как обычно начинаются все наши дни здесь, — я собираюсь (засучив рукава!) закончить сегодняшнюю порцию своей работы.
Если не считать нескольких длинных писем, то и не помню, когда я в последний раз писала что-нибудь исключительно для себя. Давно это было, и вообще-то у меня никогда, вплоть до настоящего момента, не было ни малейшей уверенности, что я могу писать хорошо. Куда уж там до уверенности, что “я могу писать хорошие тексты”! Пне и в голову не приходило думать так — ни разу в жизни, с самого рождения. Просто я писала, потому что не могла не писать.
Почему же я не могла не писать? Причина понятна. Чтобы о чем-то размышлять, нужно было для начала это что-то превратить в слова на бумаге.
Так было всегда, сколько себя помню, с самого раннего детства. Когда мне что-то непонятно, я подбираю слова, разбросанные у меня под ногами — одно, еще одно, и пробую строить из них фразу. Если эта фраза не помогает, я снова разбиваю ее на слова, а слова разбрасываю, чтобы затем построить что-то новое. Проделав эту манипуляцию несколько раз, в конце концов, я могла о чем-то думать так же, как это делают остальные люди. Писать для меня не было чем-то нудным или мучительным. Так же увлеченно, как другие дети собирают красивые камешки или желуди, я самозабвенно писала. Взять бумагу, карандаш и начать писать одно предложение за другим для меня так же естественно, как дышать. И при этом — размышлять.
Если всякий раз, когда соберешься о чем-то подумать, нужно пройти через все это, чтобы добраться до какого-то вывода, видимо, требуется ужас как много времени, наверное скажете вы. А возможно, и не скажете. Но это действительно отнимало уйму времени. Когда я училась в начальной школе, окружающие даже считали меня “умственно отсталой”. Я не могла угнаться за одноклассниками в учебе.
Из-за этого выпадения из нормы я чувствовала себя белой вороной. Впрочем, к концу начальной школы это ощущение полностью ушло. Я научилась до некоторой степени подстраиваться под окружающий мир. Однако это выпадение из нормы само по себе продолжало сидеть где-то у меня внутри — уже после окончания университета и вплоть до того мига, когда я разорвала всякие отношения с миром “формальных людей”. Как безмолвная змея в зарослях травы.
Итак, Тезис текущего момента.
“Повседневное определение собственной личности посредством составления буквенных комбинаций”.
Не так ли?
Именно так!
Дело в том, что до сегодняшнего дня я уже написала уйму разных текстов. Писала регулярно — почти каждый день. Словно стою на огромном, бескрайнем пастбище и в одиночку усердно кошу траву, а она все растет и растет с дикой скоростью. Сегодня кошу здесь, завтра — там… и когда, сделав круг по всему пастбищу, возвращаюсь к тому месту, откуда начала, там, как ни в чем ни бывало, снова шелестит густая высокая трава.
Однако встретив Мюу, я почти совсем перестала писать. Почему, интересно? К. рассказывал мне о теории “fiction = transmission”< “Художественный вымысел = передача” (англ.). Речь идет об одной из теорий нарратологии — дисциплины, изучающей повествовательные тексты, природу, формы и функционирование повествования, общие черты, присущие возможным типам нарративов, критерии, позволяющие различать их между собой, а также систему правил, в соответствии с которыми они создаются и развиваются. Нарратив — главная форма, посредством которой вымысел живет в культуре. С помощью повествования люди придают опыту форму и смысл, упорядочивают его, выделяя начало, середину, конец и центральную тему. Человеческая способность рассказывать истории — главный способ, каким людям удается упорядочить и осмыслить окружающий мир. >, и она звучит вполне убедительно. Кое-что теория эта действительно объясняет довольно точно. Но мне кажется, что отнюдь не все. Уф! Не пора ли научиться мыслить проще?
Проще… Проще…
Скорее всего, я просто перестала думать — конечно же, исключительно в моем почитании того, что такое “думать”. Я живу рядом с Мюу, и это состояние близости жизней похоже на две ложки, сложенные вместе, одна в другую; с Мюу пеня несет куда-то (видимо, следует сказать, что “куда-то” — место совершенно непонятное), а я только и думаю: “Н-да… весьма… А, ну и ладно, пусть несет!”
Вот и получается: чтобы так плотно приблизиться к Мюу, мне нужно максимально освободиться от лишнего груза. Даже такое основополагающее занятие, как “думать”, неизбежно становится для пеня ощутимой ношей. Вот в этом-то все и дело.
И сколько бы там мое пастбище ни зарастало травой — я об этом больше знать не знаю, вот еще! Просто заваливаюсь в густую траву, глаза — в небо, и любуюсь проплывающими белыми облаками. Вверяю свою судьбу их течению. Тихонько отдаю свое сердце пронзительно свежему запаху трав, шепоту ветра. Знаю я что-то или не знаю, какая разница — все это для меня уже безразлично.
Нет, не так! Все это для меня было безразлично с самого начала. Мне нужно стараться точнее излагать свои мысли. Точность… Точность…
Я понимаю, что моим правилом — правилом Человека Пишущего — было лепить фразы из того, что я в действительности знала (или о чем имела представление), но делать это так, как если бы в данную минуту я ничего об этом не знала. Как только я скажу себе: “А вот это я точно знаю! Гробить силы и время на то, чтобы писать об этом? Ну уж нет!” — все, моему писательству конец. Все-таки я не могу двигаться “вообще куда угодно”. Скажу конкретнее. К примеру, думаешь о ком-то: “Вот этого человека я знаю хорошо! Нечего тут копаться в деталях, все отлично!” — и пребываешь в полном душевном равновесии. Если я или вы будем так поступать, скорее всего, нас жестоко предадут. Во всем, в чем, как нам кажется, мы довольно здорово разбираемся, спрятано еще ровно столько же, в чем мы абсолютно не разбираемся.
ПОНИМАНИЕ — ВСЕГО ЛИШЬ СУММА НЕПОНИМАНИЙ.
В этой мысли (только между нами!) — суть моего скромного способа познания мира.
Ведь в нашем мире “знаю” и “не знаю” на самом деле напоминают сиамских близнецов — так же фатально неразлучны и хаотично перемешаны между собой.
Смешение… Смешение…
И вообще, разве кто-то способен точно провести границу между морем и тем, что в нем отражается? Или сказать, чем падающий дождь отличается от печали и одиночества?
Так-то вот. И посему я героически отказываюсь копаться в том, что такое “знаю” и “не знаю”. Это — моя отправная точка. (Если задуматься, такая стартовая позиция — просто жуть, хуже не бывает. Но куда ж деться, человеку нужно от чего-то отталкиваться, чтобы двигаться дальше. Так ведь, а?) Вот потому и пришло ко мне понимание того, что все неразрывно связано между собой: тема и стиль, субъект и объект, причина и следствие, я и суставы моей руки. Все, что могло просыпаться, высыпалось на кухонный пол и смешалось в одну кучу — соль, перец, мука, крахмал, если можно так выразиться.
Я и суставы моей руки… Да уж… Я как раз застукала себя на том, что сижу сейчас за компьютером и опять с хрустом сжимаю пальцы. Эта дурная привычка вернулась ко мне вскоре после того, как я бросила курить. Сначала — хрусть-хрусть — я по очереди перебираю пальцы правой руки, затем — хрусть-хрусть — левой. Конечно, кичиться тут особенно нечем, но все же я могу хрустнуть пальцами дико громко, да еще с таким мерзким сухим звуком, будто рядом кому-то голыми руками свернули шею. Когда я училась в младших классах, никто из мальчишек-одноклассников не мог побить мой рекорд по громкости хруста.
Примерно когда я уже поступила в институт, К. однажды деликатно намекнул, что “искусство” хруста пальцами — не совсем то, чем следует особенно гордиться. И девочке, когда она достигает определенного возраста, вовсе необязательно устраивать победный грохот костей — по крайней мере, на людях, поскольку в такие моменты она выглядит абсолютно, как Лотте Пенья в фильме “Из России с любовью”. Мне оставалось только (интересно, а почему раньше, до К, мне об этом никто не говорил?) — да, оставалось только призадуматься: “Да-а-а… Вот оно как…”, собрать волю в кулак и покончить с этой привычкой. Я обожаю Лотте Ленья, но быть похожей на нее… ну уж нет. И все же, бросив курить, неожиданно для себя самой я стала вдруг замечать, что довольно часто, когда сижу за столом и пишу, я начинаю бессознательно хрустеть пальцами. Хрусть-хрусть-хрусть-хрусть хрусть… Пеня зовут Бонд. Джеймс Бонд.
Но вернусь к тому, с чего начала. Времени-то почти нет: тормознуть по дороге, забежать куда-нибудь — совсем его не осталось. И Лотте Пенья — бог с ней, сейчас не до нее. Нет у меня ни минуты, чтобы зависать на метафорах. Как я уже написала, понятия “знаю” (“полагаю”) и “не знаю” существуют внутри нас вместе, обреченные делить одну жилплощадь на двоих. Но многие люди живут, разделив их между собой ширмой, — для удобства. Да ведь так оно и приятно, и комфортно! А я с легким сердцем выкидываю эту ширму куда подальше. Для меня просто немыслимо поступить иначе: что-что, а все эти перегородки я просто не выношу! Такой вот я человек!
Если позволите еще раз воспользоваться примером сиамских близнецов, замечу: вовсе не обязательно, чтобы они всегда пребывали в полном согласии друг с другом. Или всегда страстно желали понять друг друга. Чаще всего ситуация выглядит как раз с точностью до наоборот. Правая рука не ведает, что собирается сделать левая, а левая не ведает, что хочет сделать правая. Да и мы сами существуем точно так же — доходим до полной разрухи в голове, теряемся в пространстве, и в итоге… бабах! — с грохотом врезаемся во что-то.
Что я хочу здесь сказать, буквально в двух словах. Если человек стремится заставить мирно сосуществовать на одной территории свои “знаю” (“полагаю”) и “не знаю”, ему понадобятся изощренные контрмеры. Этими ответными мерами — Дада, совершенно верно! — являются размышления. Иными словами — то, за что можно крепко зацепиться. Иначе, почти наверняка, мы будем двигаться безнадежным и порочным курсом “на столкновение с предметами”.
Вопрос.
Итак, что же все-таки делать человеку, чтобы не слишком погрязнуть в серьезных раздумьях (раскинуться в поле и праздно наблюдать за плывущими белыми облаками, слушая, как растет трава) и при этом умудриться избежать состояния, когда — бабах! — врезаешься в предметы? Трудный вопрос? Вовсе нет! С точки зрения чистой логики — проще не бывает. C'est simple< Это просто (фр.) >. Нужно видеть сны. Постоянно. Войти в мир сновидений и оттуда уже не возвращаться. Жить там вечно.
Во сне вовсе не нужно отделять одно от другого. Совсем не нужно. Поскольку с самого начала там не существует ничего даже отдаленно похожего на разграничительные линии. Понятно, что во сне почти не происходит столкновений спредметами, а если даже они случаются, от них не больно. А вот реальность — иная. Реальность кусается.
Реальность… Реальность…
Когда-то давно на пресс-конференции после премьеры фильма “Дикая банда” режиссера Сэма Пекинпа одна журналистка, подняв руку, задала вопрос: “Скажите, почему в картине вам нужно было показывать так много крови? В чем причина?” Произнесла она это довольно резко. Один из актеров, снимавшихся в фильме, — Эрнест Боргнайн — с некоторой растерянностью на лице взял слово: “Вы позволите*.. Леди, человек так устроен: если в него выстрелить, польется кровь”. Этот фильм вышел в самый разгар войны во Вьетнаме.
Я люблю эту реплику. Пожалуй, она и есть основа реальности. То, что с трудом делится на части, нужно так и воспринимать — как неделимое. И пускать кровь. Выстрел и кровопролитие.
ВЫПОЗВОЛИТЕ? ЧЕЛОВЕК ТАК УСТРОЕН: ЕСЛИ В НЕГО ВЫСТРЕЛИТЬ, ПОЛЬЕТСЯ КРОВЬ
Вот именно поэтому я и стала писать. Я размышляю — так, как обычно это делаю, — и оказываюсь в пространстве без границ и названия, пространстве постоянных мыслей. Там, внутри меня, происходит зачатие — зарождается видение: еще незрячий зародыш по имени Понимание плавает, окруженный вселенскими, всепоглощающими околоплодными водами Непонимания. Наверное, в этом и есть причина, по которой пои сочинения невыносимо, чудовищно длинны, и к концу (вот как сейчас) повествование вообще выходит из-под контроля. Поддерживать эту “линию снабжения” с соответствующими ей объемами поставок я еще не способна — нет нужных навыков. Не способна технически. Да, пожалуй, и морально тоже.
Однако эго — не роман. Как бы лучше обозвать то, что я пишу? В сущности, это всего лишь текст. Вовсе нет нужды стремиться к удачному финалу. Я просто думаю вслух над тем, что сию минуту приходит мне в голову. В этом нет ничего похожего на моральную ответственность. Я всего лишь… (да? нет?) …размышляю. В последнее время — довольно долго — я ни о чем особенно не думала, да и некоторое время в будущем вряд ли буду о чем-то серьезно думать. Но сейчас, как бы там ни было, я думаю. И думать буду еще до рассвета.
Все же, говоря так, я не могу избавиться от своих “старых знакомых”, которые вечно рядом, — моих мрачных подозрений. А может, я убиваю свое время и энергию ради чего-то абсолютно бессмысленного? Надрываясь, усердно тащу тяжелую бадью с водой туда, где всех давно замучили бесконечные дожди? Не пора ли мне прекратить эти никому не нужные телодвижения и просто отдаться естественному потоку?
Столкновение? А собственно, на что оно похоже — “столкновение”?
Скажу иначе.
М-м… О чем это я?
Ах да, вот о чем.
Пишу всю эту бредятину, а гораздо честнее было бы снова нырнуть в теплую постель и ласкать себя, думая о Мюу. Вот что.
Мне очень нравится линия ее бедер, я люблю ее белоснежные волосы. На голове они совершенно белые, а в паху — полный контраст — иссиня-черные и растут удивительной формой. В маленьких черных трусиках ее попка очень сексуальна. Не могу никак остановиться: все представляю эти совершенно черные волосы, растущие буквой Т, под такими же черными трусиками.
Ну все, хватит об этом! Сейчас же возьми себя в руки и прекрати! Нужно вырубить выключатель (щелк!), чтобы наконец разомкнуть цепь бессмысленных сексуальных фантазий и сию же минуту серьезно настроиться на эти записи. Я хочу потратить драгоценное время до рассвета на что-то поважнее сексуальных фантазий. Что полезно, а что нет — пусть решает кто-то другой и где-то в другом месте. И что они там решат — мне наплевать, я и чашки ячменного чая за это не дам!
Так, да?
Да, только так!
А потому — давай дальше, вперед!
Говорят, попытка пересказать сон в своем литературном произведении (будь то реальный сон, который действительно когда-то приснился, или же некое видение, рожденное творчеством) — депо довольно рискованное. Ведь лишь единицы из писателей, наделенные Талантом, способны с помощью слов воссоздать гармонию иррациональных связей, которая существует в сновидениях. Согласна. И все-таки, несмотря на это соображение, хочу, набравшись смелости, рассказать здесь свой сон. Он приснился мне совсем недавно. Я записываю его как некий факт, имеющий отношение ко мне лично. Здесь я — всего лишь добросовестный кладовщик, и литературное качество повествования почти не имеет значения. (Да? А на самом деле?)
По правде говоря, мне и раньше снились сны, по смыслу чем-то похожие на этот. Различаются детали. Места разные. Но общая канва всегда одна и та же. И боль, когда я просыпаюсь от этих снов, тоже одинаковая (по силе и продолжительности). Как ночной поезд, который перед слепым поворотом каждый раз дает гудок, так и в этих моих снах навязчиво повторяется одна и та же тема.
“СОН СУМИРЭ”
(Эту часть буду писать от третьего лица. Так рассказ получится точнее.)
Сумирэ поднимается по длинной винтовой лестнице, чтобы встретиться с мамой, которая давно умерла. Должно быть, мама ждет на самом верху этой лестницы. Мама что-то хочет сказать Сумирэ. Нечто очень важное, Сумирэ просто обязана это узнать, чтобы жить дальше. Сумирэ страшно: она впервые встречается с мертвецом и к тому же не знает, что за человек — ее мама. Может, ненавидит Сумирэ или злится на нее (почему — непонятно). Однако Сумирэ не может отказаться от встречи с мамой. У нее есть только этот единственный шанс. Первый и последний.
Длинная лестница. Сумирэ все взбирается и взбирается наверх, но никак не может добраться до ее конца. Сумирэ задыхается на ходу, но продолжает восхождение в том же темпе. А время ее истекает: мама не останется в этом здании бесконечно долго. На лбу Сумирэ выступил пот. Ну вот, наконец-то, последняя ступенька.
На самом верху — просторная площадка, в конце ее, прямо по ходу — стена. Прочная каменная стена. В ней, точно на уровне лица — круглая дыра, похожая на вентиляционное отверстие. Узкая, диаметром где-то сантиметров пятьдесят. И тут мама Сумирэ вся как-то съеживается, и ее, будто насильно, начинает за ноги засасывать внутрь дыры. Сумирэ понимает: время, отпущенное ей, истекло.
Мама лежит в узком пространстве дыры, лицо устремлено прямо на Сумирэ. Она смотрит так, словно умоляет ее о чем-то. С первого взгляда Сумирэ понимает, что эта женщина — ее мать. “Тот человек, который дал мне душу и тело. Но эта мама почему-то отличается от мамы на фотографиях в семейном альбоме. Настоящая мама — красивая и очень молодая. А женщина в альбоме наверняка не моя настоящая мама, — думает Сумирэ. — Отец обманул меня”.