– Обычаи моей страны столь же варварские, как и подобающие способы их придерживаться. Например, каждый из этих очаровательных детишек, сошедших, казалось бы, прямо с пера Жан-Жака Руссо, с того самого дня, когда у него прорезается первый молочный зуб, ежедневно получает на обед либо зажаренную на решетке вырезку, либо запеченную лопатку, фрикасе или, на худой конец, рагу из ошметков человеческого мяса. Этим обычно всем столь ненавистным пищевым продуктам они обязаны ясностью своих глаз, силой членов, чудесным и здоровым глянцем на коже, своим долголетием и потенцией, столь же великой, сколь и неафишируемой, поскольку подобная диета с гарантией утраивает либидинальные возможности, что готовы засвидетельствовать мои жены и наложницы. Но мы научились извлекать из осмотрительности особую пикантную приправу к испытываемым удовольствиям и предаемся самому что ни на есть отвратительному распутству, не выказывая на людях даже намека на непристойность.
Как я правлю своим королевством? Предельно сурово. Только когда король абсолютно безжалостен, только если он ожесточил свое сердце под стать самому неподатливому металлу, сумеет он сохранить свое владычество. Я властитель одновременно и мирской, и божественный. Я окружаю свои прихоти и причуды, которые называю «законами», вызывающей почтительную опаску невразумительностью суеверных страхов. Чреватая мельчайшей крамолой мысль, как сорняк проросшая в сердце моих подданных, передается мне через осведомительную систему телепатов-наушников, чьи уши – магические зеркала и отражают не только лица, но и мысли. Эти нарождающиеся бунтари и все их семьи осуждены – за одно лишь мимолетное намерение, ибо мы не оставляем им времени на действие. Они немедленно попадают в руки военных маркитантов, чтобы вывариться в питательный суп, вклад которого в превосходное, поистине плодородное физическое состояние моей армии трудно переоценить, причем моя кара распространяется и в сферу нематериального, на их души, ибо я поощряю веру в душу, чтобы вернее их устрашить. Мельчайшая крамольная наклонность, взрастающая в душе как сорняк, обрекает ничтожного и его семя в трех поколениях на искоренение. Да, им надлежит содержать свои садики в образцовом порядке и позволять там расцветать только лилиям послушания!
|
Граф с муками поднялся было на ноги, но вождь тут же грубо пихнул его, вернув на колени, и граф оставался коленопреклоненным у его ног, пока тот продолжал свое интервью.
– Почему, вы можете спросить, я собрал свою армию из женщин, ведь они сплошь и рядом считаются слабым и нежным полом? Господа, стоит вам очистить ваши сердца от груза предубеждений и всмотреться попристальней в традиционные представления о вечно женственном, и вы тут же обнаружите, что все они основываются на отдаленном образе, который, как вам кажется, вы когда-то мельком видели – однажды, в раннем детстве: склонившись над вами с подслащенным молоком и мурлыкая нежную колыбельную, она ореолом одного своего присутствия отгоняла извивающихся под кроватью змей. Вырвите из сердца это представление о матери. Мстительная, как сама природа, она любит своих детей только для того, чтобы вернее их пожрать, и, если ей случится разорвать покровы собственного самообмана, Мать распознает в себе несказанные бездны жестокости, столь же вкрадчивой, сколь и утонченной. Среди моих пышнозадых солдаток не найдется ни одной, которая бы, чтобы дослужиться до своего нынешнего положения, не пожрала живьем, отгрызши его члены и высосав из них костный мозг, своего первенца. Тем они и заслужили свои цвета. Все женщины до последней абсолютно безжалостны. Они оставили далеко позади любые человеческие чувства.
|
Услышав, как им воздается должное, все до единой солдатки подняли головы и заулыбались в ответ, из чего я сделал вывод, что они еще способны поддаться на лесть.
– И поскольку уже самые ранние мои изыскания убедили меня, что пределы женской чувствительности напрямую связаны со способностью женщины чувствовать и испытывать ощущения во время полового акта, я со своими хирургами на всякий случай вырезаю с мясом клитор у каждой родившейся в нашем племени девочки, как только она достигает половой зрелости. То же самое относится и к тем из моих жен и наложниц, которые происходят из других племен, где подобная практика не наблюдается. Таким образом, я горд заявить, что ни одна женщина из моего гарема, как на самом деле и любая из трибы более чем римских матрон, которых вы лицезрите перед собой, никогда не испытывала самого что ни на есть мимолетного экстаза или даже какого-то удовольствия, пребывая в моих объятиях – или объятиях моих подданных. Наша женская половина всецело холодна и отзывается только на жестокость и злоупотребление.
На что вся мужская половина племена ответила громогласным ропотом одобрения, а многие невольно разразились аплодисментами. Воительницы, тут же вскочив на ноги, бросились по рядам, размахивая мечами и плашмя отвешивая ими полнозвучные удары, пока все не успокоились и не затихли.
|
– В этом краю вы можете наблюдать Человека в его исконно порочной, подсознательно злой и умышленно кровожадной форме – одним словом, в наитеснейшей возможной гармонии с естественным миром природы. Я на свой привычный жестокосердный лад со всей страстью влюблен в гармонию. Эмблемой ее я бы избрал тот шторм, который разбил прошлой ночью ваш корабль, разложив это пикантное и трогательное порожденьице человеческих рук на составные части – в полной гармонии с миром, каким бы он был без человека, то есть в естественном своем состоянии. Или бы взял в качестве ее эмблемы льва, разрывающего на части ягненка. Одним словом, я бы не забыл ни один образ видимого разрушения – и заметьте, что я произнес слово «видимое», ведь речь идет об одной видимости, в сущности же ничто не может быть создано или разрушено. Мое представление о гармонии, стало быть, сводится к постоянному судорожному стазису, застою.
Я счастлив тем, что я чудовище.
Ну да, стоило мне чуть вдуматься во все это, и я понял, что этот людоед-иерофант, с такой напыщенной самонадеянностью повествующий нам о своих наклонностях, вряд ли мог оказаться черномазым сутенером из Нового Орлеана, а был разве что его живой копией. Но граф правильно опознал его, ибо этот князек антропофагов оказался еще одним демиургом, и литовский аристократ и дикарь приходились друг другу близнецами-побратимами, поскольку они были штурмовиками мира сего. То есть мира землетрясений и катаклизмов, циклонов и опустошений, насильственной матрицы, реального мира необузданных и необуздываемых физических напряжений, всецело враждебного человеку по причине своего безразличия к нему. Океан, лес, гора, погода – все это непререкаемые установления как раз этого мира неоспоримой реальности, которые так далеки от установлений социальных, составляющих наш собственный мир, что люди всегда, сколь бы ни отличались друг от друга, должны сговариваться, чтобы ими пренебрегать. Ибо в противном случае им пришлось бы признать свою неподражаемую незначительность – вместе с незначительностью тех желаний, которые могли бы быть пиротехническими тиграми нашего мира, но вместо этого под холодной луной и выстывшим хороводом несказанно чужих планет оказываются всего-навсего игрушечными зверьками, выкроенными из раскрашенной бумаги. Все это пронеслось у меня в уме, пока чудище разглагольствовало, обращаясь к графу, а маленькая рука Ляфлера, отыскав наконец мою, обрела в рукопожатии покой и уют.
– Ничто в наших традициях не предполагает истории. Я с большим тщанием вытравил всю историю, ибо мои подданные могли вынести уроки из смертей королей. Как только я пришел к власти, я тут же сжег всех былых идолов и кумиров и насадил всеобъемлющий монотеизм с самим собою в качестве его объекта. Я дозволил прошлому существовать в виде ритуалов, связанных с природой моей всемогущей божественности. Я – пример, образец и эталон совершенного короля и идеального правления. Я далеко превосхожу сумму своих составных частей.
С этими словами он нежно улыбнулся графу, а я, к своему изумлению, вдруг увидел, что его лицо есть точное отражение лица графа, словно оно было не более чем темной заводью, а раскраска на нем – колеблемыми на ее поверхности лепестками.
– В каком-то борделишке Нового Орлеана мне довелось однажды увидеть, как вы, любезный граф, задушили проститутку, единственно чтобы усугубить свой эротический экстаз. С тех пор я усердно преследовал вас сквозь пространство и время. Вы возбудили мое любопытство. Мне показалось, что я смогу достойно увенчать собственную жестокость, превратив собрата по ней в свою жертву. Принеся, так сказать, себя в жертву, чтобы увидеть, как я это снесу.
Я хочу, понимаете ли, увидеть свои страдания.
Я снедаем эмпирическим любопытством. Однажды на мое племя набрел какой-то иезуит в черной сутане, он прожил среди нас около года. Поближе познакомившись с моими обычаями, он осудил меня столь сурово, что я во имя милосердия сначала его распял – ибо он выказывал постоянное восхищение этой формой пытки, – и, пока он корчился на дереве, собственной рукой вырвал у него из груди сердце, чтобы посмотреть, отличается ли по своему строению столь преисполненный сочувствия орган от сердец обычного рода. Увы! Оно не отличалось.
Теперь же я хочу увидеть, милейший граф, есть ли у нас сердце вообще. Неужели мы до такой степени рабы природы?
Я хочу увидеть, могу ли я страдать, как страдает любой другой человек. Ну а потом – познать вкус своей плоти. Я хочу попробовать себя. Вам следовало бы знать – я большой гурман.
Свяжите его.
Две госпожи офицерши набросились на графа и связали ему, притянув друг к другу, запястья. Из рядов королевской свиты вперед выступило упитанное хихикающее существо, облаченное лишь в белый поварской колпак и пояс, увешанный разнокалиберными черпаками, в одной руке оно держало банку с солью, в другой – букетик гарнировочных кореньев. Оно щедро сдобрило всем этим уже закипевшую воду. Граф негромко рассмеялся:
– Не думаешь ли ты, что я слишком стар и жилист, да и исхудал к тому же, чтобы из меня получилось что-либо достаточно аппетитное?
– Я подумал об этом, – ответил каннибал. – Поэтому-то я и собираюсь сварить из вашей светлости суп.
Солдатки распороли трико графа кончиками своих мечей, и ткань, словно раскрывшиеся лепестки, опала вокруг его тощих белых ног. Они вспороли его камзол, и тот опал тоже. Лишившись одежды, его высокая костлявая фигура с пышной гривой серо-стальных волос по-прежнему оставалась облаченной в странную неосязаемую мантию возвышенного одиночества. Он был королем, чью гордыню только увеличивало отсутствие у него королевства. Повар бросил в кастрюлю целую связку лука, задумчиво добавил еще немного соли, перемешал все и, зачерпнув одним из своих черпаков, попробовал навар. Он кивнул. Солдатки, окружив графа с двух сторон, подвели его к костру, подхватив под локти, подняли высоко над котлом и опустили ногами вперед в кипяток так, что над краем посудины торчала одна его голова. Лицо графа, хотя и на глазах краснело, не изменило своего выражения. Он продолжал хранить полное молчание гораздо дольше, чем я бы счел возможным.
А затем, когда он уже был красен как рак, граф вдруг начал смеяться от радости – от чистой радости.
– Ляфлер! – воззвал он из кастрюли. – Ляфлер! Мне больно! Я знаю, как окрестить свои муки! Ляфлер…
Из последних сил он восстал из котла вознесшим его над поверхностью прыжком, словно до конца раскрепостившийся человек.
Но когда он достиг высшей точки, сердце его, должно быть, разорвалось, ибо рот его обмяк, глаза вылезли из орбит, из ноздрей просочилась кровь, и он упал назад со всплеском, который обварил бульоном добрую половину двора. На сей раз его голова исчезла за ободком сотейника, и от булькающей стряпни вокруг начал расползаться благоухающий пар, отчего все присутствующие в унисон облизнулись. И тогда повар захлопнул его крышкой.
Меня тронуло, когда я увидел, что сквозь повязки Ляфлера просочились слезы, но я тут же сообразил, что нам с ним тоже предстоит выступить в роли entremets[25] на грядущем пиршестве. Повар уже велел ораве учеников подготовить пару длинных лож из раскаленных углей, а сам принялся деловито смазывать жиром рашпер.
– Освежуй сначала меньшего кролика, – небрежно велел вождь, даже не удосужившись приправить нас для начала своим словоблудием, ну да ведь мы были для него мясом, и только мясом.
Двое сисястых солдаток схватили Ляфлера за плечи и уволокли от меня. Несмотря на его сопротивление, они срезали с него одежду, и тут я увидел не гибкий торс отрока, а светящееся криволинейное великолепие златокожей женщины, чья плоть, казалось, состоит из солнечного света, касающегося ее неизмеримо благожелательнее, чем черные руки жестоких пехотинок. Я узнал ее еще до того, как они содрали повязки и обнажили не безносое, обезображенное язвами лицо, но лицо самой Альбертины.
До тех пор за всю свою жизнь я не совершил ни одного героического поступка.
Я действовал молниеносно, не думая ни о чем. У одной из моих охранниц я выхватил нож, у другой – мушкет. Я пырнул каждую из них в живот ее же оружием, а затем поступил точно так же и с парочкой, готовившей Альбертину к котлу. Отбросив в сторону нож, я одной рукой обнял ее, а другой – нацелил мушкет в голову вождя и нажал на спуск.
Древняя, размером побольше виноградины пуля угодила ему точно в безбровый глаз, нарисованный в центре лба.
Мощная струя крови выплеснулась наружу, словно из бочки выбили затычку, и по пологой дуге хлынула на нас. Умер он, вероятно, мгновенно, но какой-то мускульный спазм поднял его на ноги. Новоявленный Джаганнатха восстал на своей колеснице и замер в таком положении, покачиваясь из стороны в сторону и фонтанируя кровью, толпа же вокруг стенала и корчилась, словно при солнечном затмении. Неведомо как его беспорядочные содрогания высвободили колеса тележки, и, сначала медленно, она пришла в движение, ибо почва там шла под уклон. А тело по-прежнему продолжало стоять, словно его тут же сковало трупное окоченение, и все еще извергало из себя струю крови, будто его артерии были неистощимы. И вот оно очертя голову пустилось во все тяжкие, давя без разбору наложниц, жен и евнухов, а также простых своих соплеменников, которые, обезумев от этого зрелища, то ли с отчаяния, то ли охваченные приступом истерии по поводу заката своего самодержавного светила, с пронзительными воплями менад уже сами бросались под колеса катящейся повозки.
Безумный бег увенчанной падающей башней колесницы, подскакивающей на ухабах стези из плоти, привел ее на берег реки, где она лихо погрузилась в пенный поток, который в считанные секунды домчал ее до кромки водопада. Там колесница разлучила общество с ездоком, поскольку вода вместе подняла их высоко в воздух и уже порознь метнула через порог каскада, чтобы разнести на части о лежащие внизу камни.
Мы с Альбертиной целовались.
Солдаткам следовало бы как раз тут нас и прикончить, ибо мы были в тот миг абсолютно счастливы. Но среди них воцарилось полнейшее замешательство, ибо исчез единственный полюс их мира. Все эти жены, наложницы и евнухи рвали на себе волосы и во весь голос причитали, ибо им в голову не пришло ничего иного, как немедленно приступить к разработанному до тонкостей ритуалу оплакивания. Чародеи-некроманты тут же очертили круг и вступили внутрь него, пытаясь призвать обратно дух своего вождя, а госпожа генеральша выкрикнула какую-то строевую команду, и вот, пока причитающая чернь разбегалась в беспорядке во все стороны, солдатки строго по уставу выстроились по четыре и перекинули свои аркебузы с одного плеча на другое с такой четкостью, что, наблюдая за ними при иных обстоятельствах, можно было бы, чего доброго, преисполниться воодушевлением, ибо они демонстрировали преданность своему долгу, далеко выдающуюся за те пределы, где начинается абсурдность. Я продолжал целовать Альбертину и за ними, стало быть, не следил, хотя по распространившемуся вокруг тяжелому запаху мог с уверенностью сказать, что граф почти готов. Альбертина зашевелилась в моих объятиях.
– Я должна оказать ему последние почести, – сказала она. – Мы долго путешествовали вместе. Да и в конце концов, я восхищалась им.
Обнаженная, как греза, она приподняла крышку кастрюли и помешала накипь, поднявшуюся на поверхность вместе с лавровыми листьями.
– Нельзя отрицать, что он был достойным противником. Малейший его жест создавал заранее предусмотренную им пустоту.
Она опустила на место крышку и с деловитым видом принялась раздевать тело одной из солдаток. Облачившись в снятый темно-синий передник и шоколадно-коричневый плащ, она собрала в охапку столько оружия, сколько туда поместилось, и целеустремленно заявила мне:
– Пошли!
Никто не пытался нас остановить. Вскоре последние отзвуки судорожных поминок приглушила массивная голубовато-серая лесная дверь, которую мы прикрыли за собой.