В фарсе Нёстроя «Он хочет повеселиться» приказчик Вейнберл, рисующий в своем воображении картину, как он когда‑нибудь, будучи старым солидным купцом, вспомнит о днях своей юности, говорит: «Когда, таким образом, в задушевном разговоре будет разрублен лед перед магазином воспоминаний, когда магазинная дверь прошедшего будет вновь открыта, и ящик фантазии будет наполнен товарами старины…»
Это, конечно, сравнение абстрактных понятий с обыкновенными конкретными вещами, но острота зависит – исключительно или только отчасти – от того обстоятельства, что приказчик пользуется теми сравнениями, которые взяты из обихода его повседневной деятельности. Приведение же абстрактного понятия в связь с этим обыкновенным, которое сплошь заполняет его, является актом унификации.
Вернемся к сравнениям Лихтенберга.
«Побудительные основания, исходя из которых делают что‑нибудь, могут быть систематизированы так же, как и 32 ветра. И названия их формулируются подобным же образом. Например: хлеб– хлеб – слава; или: слава – слава – хлеб».
Как это часто бывает в остротах Лихтенберга, и здесь впечатление меткости, глубокомысленности и проницательности преобладает настолько, что наше суждение о характере остроумия вводится этим в заблуждение. Когда в таком выражении присоеданяется нечто слегка остроумное к превосходной мысли, то нас, вероятно, возьмет соблазн признать все в целом за удачную остроту. Я скорее решился бы утверждать, что все здесь действительно остроумное проистекает из удивления по поводу странной комбинации «хлеб– хлеб – слава». Следовательно, это острота, пользующаяся изображением при помощи бессмыслицы.
Странное сопоставление или абсурдное определение может возникнуть само по себе как результат сравнения.
|
Лихтенберг: двуспальная женщина – односпальный церковный стул. За обоими определениями скрывается сравнение с кроватью. Но, кроме смущения из‑за непонимания, в обоих случаях действует еще и другой технический момент намека: в первом – на вечно неисчерпаемую тему половых отношений, во втором – на усыпительное действие проповедей.
Характеристика Лихтенбергом некоторых од:
«Они в поэзии являются тем же, чем в прозе стали бессмертные произведения Якова Бема: род пикника. Причем автор поставляет слова, а читатель – мысли».
«Когда он философствует, он обычно бросает на предметы приятный лунный свет: все в целом нравится, но ни один предмет не виден при этом отчетливо».
Или Гейне: «Ее лицо было, как рукопись, сделанная по стертым письменам на пергаменте, где под свежечерным монашеским писанием проглядывают полуугасшие стихи древнегреческого поэта о любви».
Или продолженное сравнение с весьма принижающей тенденцией в «Луккских водах»[48].
«Католический священнослужитель ведет себя скорее как приказчик, который служит в большом торговом предприятии. Церковь – этот большой торговый дом, шефом которого является папа, – дает ему определенную работу и определенное жалование за исполнение ее. Он работает вяло, как каждый работающий не на собственный риск. У него много сослуживцев, и в большом деловом обороте он легко остается незамеченным. Его интересует только кредит торгового дома, а еще больше – сохранение этого кредита, так как в случае банкротства он лишился бы средств к существованию. Протестантский священнослужитель, наоборот, является повсюду сам принципалом и выполняет религиозные дела за собственный счет. Он не занимается крупной торговлей, как его католический товарищ по профессии, а только мелкой. И так как он должен сам управлять своим предприятием, ему нельзя быть вялым. Он должен расхваливать принципы своей веры, взгляды же своих конкурентов он должен принижать. И, как настоящий мелочный торговец, он стоит в своем балагане, где продажа производится в розницу, полный профессиональной зависти ко всем большим торговым домам, в особенности к большому торговому дому в Риме, оплачивающему труд многих тысяч бухгалтеров и упаковщиков и имеющему свои отделения во всех четырех частях света».
|
Этот пример, равно как и многие другие, заставляет нас признать, что и сравнение может быть остроумно само по себе, то есть без того чтобы такое впечатление складывалось за счет усложнения текста одним из известных нам технических приемов остроумия. Но в таком случае от нас совершенно ускользает понимание того, чем именно определяется остроумный характер сравнения, так как он происходит, конечно, не за счет сравнения, как формы выражения мысли или действия. Мы можем отнести сравнение только к виду «непрямого изображения», которым пользуется техника остроумия, и должны оставить неразрешенной проблему, выступающую при сравнении гораздо отчетливее, чем при ранее обсуждавшихся приемах остроумия. Конечно, свое особое основание должен иметь тот факт, что ответ на вопрос, является ли данный пример остротой или нет, в случае сравнения найти труднее, чем при других формах выражения.
|
Но и этот пробел в нашем понимании не является основанием для того, чтобы жаловаться на нас, считая это первое исследование безрезультатным. При той тесной связи, которую мы должны приписать различным особенностям остроумия, непредусмотрительно было бы ожидать, что мы сможем полностью прояснить одну сторону проблемы, прежде чем бросим взгляд на другие ее стороны. Мы, конечно, должны будем рассмотреть выдвинутую нами проблему и с другой стороны.
Уверены ли мы, что от нашего исследования не ускользнул ни один из возможных технических приемов остроумия? Конечно, нет. Но при продолжительной проверке нового материала мы можем убедиться в том, что мы все же изучили самые частые и самые важные технические приемы остроумия, по крайней мере, настолько, насколько это необходимо, для того чтобы судить о природе этого психического процесса. Такого суждения в настоящее время еще нет, но зато мы приобрели важное указание, в каком направлении следует искать дальнейшее решение проблемы. Интересные процессы сгущения с заместительным образованием, которые мы распознали как ядро техники словесного остроумия, указывают нам на образование сновидения, в механизме которого были открыты те же самые процессы. На то же указывают и технические приемы острот по смыслу: передвигание, ошибки мышления, бессмыслица, непрямое изображение, изображение при помощи противоположности. Все они без исключения вновь проявляются в технике работы мысли во время сна. Передвиганию сновидение обязано своим странным внешним видом, который не позволяет нам видеть в нем продолжение наших мыслей во время бодрствования. За пользование бессмысленностью и абсурдностью (как техническими приемами) сновидение заплатило званием психического продукта и побудило авторов предположить, что условием образования сновидения являются распад душевной деятельности, приостановка критики, морали и логики. Изображение при помощи противоположности столь часто встречается в сновидении, что с ним обычно считаются даже народные, абсолютно неправильные сонники. Непрямое изображение, замена мысли сновидения намеком, деталью, символикой, аналогичной сравнению, являются именно тем, что отличает способ выражения сновидения от нашего бодрствующего мышления[49]. Такая столь далеко идущая аналогия между приемами работы остроумия и сна едва ли может быть случайной. Подробное доказательство этой аналогии и проверка ее обоснованности явится одной из наших будущих задач.
II. Тенденции остроумия
Когда я в конце предыдущей главы привел гейневское сравнение католического священнослужителя со служащим большого торгового дома, а протестантского – с самостоятельным мелким торговцем, я испытал сомнения в правомочности приведения такого примера. Я говорил себе, что среди моих читателей, вероятно, найдутся и такие, кто считает нужным почитать не только религию, но и ее систему управления и персонал. Эти читатели придут только в негодование по поводу сравнения, и аффективное состояние отобьет у них всякий интерес к решению вопроса о том, является ли это сравнение остроумным само по себе или только из‑за каких‑то присоединившихся моментов. В других сравнениях, как, например, в сравнении некой философии с лунным светом, который она бросает на предметы, не нужно было бы беспокоиться о таком влиянии на часть читателей, которое мешало бы нашему исследованию. Самый набожный человек смог бы создать себе суждение о нашей проблеме.
Легко угадать характер остроты, вызывающей такую разную реакцию у слушателя. В одном случае острота является самоцелью, в другом – она преследует определенную цель и становится тенденциозной. В последнем случае она подвержена опасности наткнуться на таких людей, которые не пожелают ее слушать.
Нетенденциозная острота названа Т. Фишером «абстрактной»; я предпочитаю называть ее «безобидной» («harmlos»).
Раньше мы подразделили остроты по материалу, на котором выяснялась их техника, на словесные и остроты по смыслу. Теперь нам надлежит исследовать отношение такого разделения к произведенному только что. Словесная острота и острота по смыслу, с одной стороны, и абстрактная и тенденциозная – с другой, не стоят ни в какой связи по влиянию, оказываемому ими друг на друга. Это деа совершенно независимых друг от друга подразделения острот. Быть может, у кого‑нибудь создалось впечатление, будто безобидные остроты являются преимущественно словесными, в то время как остроты с ярко выраженными тенденциями в большинстве случаев используют более сложную технику острот по смыслу. Однако существуют безобидные остроты, построенные на игре слов и созвучии, наряду с безобидными остротами, в которых используются все приемы острот по смыслу. Не менее легко показать, что тенденциозная острота по технике своей может быть ничем иным, как словесной остротой. Так, например, остроты, играющие собственными именами, часто имеют более обидную, оскорбительную тенденцию, а относятся, разумеется, к словесным остротам. Но самыми безобидными из всех острот являются все‑таки словесные остроты. Таково, например, ставшее недавно излюбленным рифмоплетство, в котором техника заключается в многократном употреблении одного и того же материала совершенно со своеобразной модификацией:
Und well er Geld in Menge hatte,
lag stets er in der Hangematte.
(«И так как он имел много денег, он всегда лежал в гамаке».)
Думаю, никто не станет отрицать, что удовольствие от такого рода невзыскательных рифм является тем именно фактором, по которому мы распознаем остроту.
Хорошие примеры абстрактных или безобидных острот по смыслу имеются в большом количестве среди сравнений Лихтенберга. Некоторые из них мы уже изучили. Я присоединяю сюда еще несколько.
«Чтобы возвести эту постройку надлежащим образом, прежде всего должен быть заложен хороший фундамент. И я не знаю более прочного фундамента, чем тот, в котором над каждым слоем «рго» сейчас же кладут слой «contra».
«Один рождает мысль, другой устраивает ей крестины, третий приживает с ней детей, четвертый посещает ее на смертном одре, а пятый погребает ее» (сравнение с унификацией).
«Он не только не верил ни в каких духов, но и не раз боялся их». Острота заключается здесь исключительно в бессмысленном изображении, когда понятие, имеющее обычно незначительную ценность, ставится в сравнительной степени; понятие же, считающееся более важным – в положительной степени. Если отказаться от этой хитроумной оболочки, то мысль, заключенная в остроте, будет гласить: гораздо легче победить разумом боязнь привидений, чем защищаться от них, вообразив их существующими. Но это вовсе не остроумно, это правильное и еще слишком мало оцененное психологическое суждение, то именно суждение, которое Лессинг выразил следующими известными словами:
«Es sind nicht alle frei, die ihrer Ketten spotten». («Не все те свободны, кто иронизирует по поводу своих цепей».)
Я хочу воспользоваться удобным случаем, представляющимся здесь, чтобы устранить могущее все‑таки возникнуть недоразумение. «Безобидная» или «абстрактная» острота отнюдь не должна быть равнозначна остроте «празднословной»; она является только противоположностью обсуждаемым в дальнейшем «тенденциозным» остротам. Как показывает вышеприведенный пример, безобидная, то есть лишенная тенденций острота тоже может быть очень содержательной и выражать нечто ценное. Но содержание остроты вполне независимо от нее самой и является содержанием той мысли, которая получила в ней остроумное выражение с помощью особой техники. Конечно, как часовой мастер обычно снабжает особенно хороший механизм ценным футляром, так может обстоять дело и с остротой: лучшие произведения остроумия используются именно как оболочка для самых содержательных мыслей.
Если мы обратим сугубое внимание на то, чтобы отличать содержание мыслей от остроумной оболочки, то мы придем к заключению, которое разъяснит нам многое в нашем суждении об остроумии, в чем мы были не уверены. А именно, оказывается, хотя это и поражает нас, что наше благосклонное отношение к остроте является результатом суммированного действия содержания и техники остроумия, и что мы по одному из факторов совершенно ложно судим о размерах другого. Лишь редукция остроты раскрывает нам обман суждения.
Впрочем, то же самое оказывается верным и для словесной остроты. Когда мы слышим, что «жизненное испытание состоит в том, что испытывают то, чего не хотят испытывать», то мы смущены, думаем, что слышим новую истину, и проходит некоторое время, пока мы узнаем в этой оболочке тривиальную мысль: «Страдания учат уму‑разуму» (К. Фишер). Отличная техника остроумия, определяющая «испытание» почти только употреблением слова «испытывать», вводит нас в обман настолько, что мы переоцениваем содержание этой фразы. Так же обстоит для нас дело и при остроте Лихтенберга об «январе», которая возникает путем унификации и не говорит ничего, кроме того, что мы уже давно знаем, а именно, что новогодние пожелания сбываются так же редко, как и другие пожелания. Так же обстоит дело и во многих подобных случаях.
Обратное мы встречаем при других остротах, в которых нас пленяет меткость и правильность мысли и потому мы называем предложение блестящей остротой, в то время как блестяща только мысль, а техника остроумия часто слаба. Как раз в остротах Лихтенберга ядро мысли часто гораздо ценнее, чем остроумная оболочка, на которую мы затем неправильно распространяем оценку первого. Так, например, замечание о «факеле истины» является едва ли остроумным сравнением, но оно так метко, что мы можем отметить это предложение как особенно остроумное.
Остроты Лихтенберга являются выдающимися, прежде всего, благодаря содержанию их мыслей и их меткости. Гете по праву сказал об этом авторе, что за его остроумными и шутливыми идеями скрыты прямо‑таки проблемы; точнее говоря, они затрагивают решение проблем. Например, он отмечает как остроумную мысль:
«Он так ревностно изучал Гомера, что всегда читал Agamemnon вместо angenommen» (технически: глупость + созвучие). Но этим он только раскрывает тайну опечатки[50][51]. Такова же и приводимая раньше острота, техника которой показалась нам очень неудовлетворительной:
«Он удивлялся, что у кошек вырезаны в шкуре две дыры как раз на том месте, где у них были глаза». Глупость, выставленная здесь напоказ, только кажущаяся. В действительности за этим глупым замечанием скрыта большая проблема телеологии в построении организма животного. Совсем уж не так само собой понятно, что щель между веками открывается там, где лежит свободная часть роговой оболочки, пока эмбриология не объяснит нам этого совпадения.
Мы хотим подчеркнуть, что получаем от остроумного предложения совокупное представление, в котором не можем отделить участие содержания мыслей от участия работы остроумия. Быть может, в дальнейшем будет найдена еще более наглядная параллель.
Для нашего теоретического объяснения сущности остроумия безобидные остроты должны быть важнее, чем тенденциозные, бессодержательные – ценнее, чем глубокомысленные. Безобидная и бессодержательная игра слов выставит перед нами проблему остроумия в чистейшей ее форме, так как при ней мы избегаем опасности быть введенным в заблуждение тенденцией и в обман суждения – логичным смыслом. На таком именно материале наше познание может ожидать новый успех.
Я выбираю по возможности безобидный пример словесной остроты:
«Девушка, которой доложили о приходе гостей в то время, когда она совершала свой туалет, воскликнула: «Ах, как жаль, что человек не может показаться как раз тогда, N
когда он (am anziehendsten) – одевается‑
привлекательнее всего
Так как у меня возникает сомнение, имею ли я право выдавать эту остроту за безобидную, я заменяю ее другой, наивно простодушной, которая заведомо свободна от такого возражения.
В одном доме, куда я был приглашен в гости, к концу обеда было подано мучное блюдо, называемое Roulard, приготовление которого требует большого кулинарного искусства. Поэтому один из гостей спросил: «Это блюдо приготовлено дома?», на что хозяин дома отвечает: «Да, конечно, Home‑Roulard» (Home‑Rule).
На этот раз мы хотим исследовать не технику остроумия, а думаем обратить внимание на другой, самый важный момент. Выслушивание этой импровизированной остроты доставило присутствующим ясно вспоминаемое мною удовольствие и заставило нас смеяться. В этом случае, как и в бесчисленных других, получение слушателем удовольствия может проистекать не от тенденции и не от содержания мыслей. И не остается ничего другого, как связать между собой получение удовольствия с техникой остроумия. Описанные нами выше технические приемы остроумия – сгущение, передвигание, непрямое изображение и т. д. – обладают, таким образом, способностью вызывать у слушателей удовольствие, хотя мы еще совсем не может понять природу этой способности. Таким легким путем мы получили второе положение для объяснения остроумия. Первое же положение гласило, что характер остроумия зависит от формы выражения. Подумаем еще о том, что второе положение не научило нас, собственно, ничему новому. Оно обособляет только то, что содержалось уже в опыте, сделанном нами ранее. Мы вспоминаем, что когда удавалось редуцировать остроту, то есть заменить одно выражение другим, тщательно сохранив его смысл, то этим упразднялся не только характер остроумия, но и смехотворный эффект, следовательно – удовольствие от остроты.
Мы не можем идти здесь дальше, не разделавшись с нашими философскими авторитетами.
Философы, которые причисляют остроумие к комическому и само комическое трактуют в эстетике, характеризуют комическое представление одним непременным условием, согласно которому мы при этом ничего не хотим от вещей, не нуждаемся в них для удовлетворения какой‑нибудь из наших важных жизненных потребностей, а просто довольствуемся их созерцанием и наслаждаемся их представлением. «Это наслаждение, этот ряд представлений – чисто эстетический. Он зависит только от себя, только в себе имеет свою цель и не выполняет никаких других жизненных целей» (К. Фишер).
Мы едва ли находимся в противоречии с этими словами К. Фишера и переводим, быть может, только его мысли в наш способ выражения, когда подчеркиваем, что остроумная деятельность все‑таки не может быть названа нецелесообразной или бесцельной, так как она несомненно ставит себе целью вызывать у слушателя удовольствие. Я сомневаюсь, можем ли мы вообще предпринять что‑либо, не приняв во внимание цель. Если наш душевный аппарат не нужен нам для выполнения одного из необходимых удовлетворений, то мы позволяем ему самому работать для удовольствия, стремимся извлечь удовольствие из его собственной работы. Я полагаю, что это вообще является условием, которому подчинены все эстетические представления. Но я слишком мало понимаю в эстетике, чтобы доказать это положение. Что же касается остроумия, то я могу, на основании двух доказанных раньше положений, утверждать, что оно является деятельностью, направленной на получение удовольствия от душевных процессов – интеллектуальных или каких‑то других. Существуют, конечно, еще и другие виды деятельности, которые имеют своей целью то же самое. Быть может, их отличие заключается в том, из какой области душевной деятельности они черпают удовольствие; а может быть – в методе, которым они при этом пользуются. В настоящую минуту мы этого не можем решить. Но мы придерживаемся того мнения, что техника остроумия и отчасти управляющая ею тенденция к экономии имеют отношение к получению удовольствия.
Но прежде чем мы попытаемся разрешить загадку, каким образом технические приемы работы остроумия могут вызывать удовольствие у слушателя, хочу напомнить о том, что для упрощения и большей ясности мы совсем отложили в сторону тенденциозные остроты. Но все‑таки нужно попытаться объяснить, каковы тенденции остроумия и каким образом оно обслуживает эти тенденции.
Одно наблюдение прежде всего напоминает нам о том, что мы не должны оставлять в стороне тенденциозную остроту при исследовании происхождения удовольствия, получаемого от остроумия. Удовольствие от безобидной остроты в большинстве случаев умеренное; отчетливое благоволение, легкая усмешка – вот что она может вызвать у слушателя. К тому же некоторую часть этого эффекта нужно еще отнести за счет содержания мысли, как мы заметили на некоторых примерах. Острота, лишенная тенденциозности, почти никогда не вызывает тех неожиданных взрывов смеха, которые делают столь неотразимой тенденциозную остроту. Так как техника в обоих случаях может быть одинаковой, то у нас должно возникнуть предположение, что тенденциозная острота именно в силу своей тенденциозности должна обладать источниками удовольствия, недоступными безобидной остроте.
Тенденции остроумия легко обозреть. Там, где острота не является самоцелью, то есть там, где она не безобидна, она обслуживает только две тенденции, которые могут быть даже объединены в одну точку зрения: она является либо враждебной (которая обслуживает агрессивность, сатиру, оборону), либо скабрезной остротой (которая служит для обнажения). Прежде всего нужно отметить; что технический вид остроумия – будет ли это словесная острота или острота по смыслу – не имеет никакого отношения к обеим этим тенденциям.
Гораздо подробнее следует изложить, каким образом остроумие обслуживает эти тенденции. Я хотел бы при этом исследовании сделать почин не враждебной, а обнажающей остротой, которая гораздо реже удостаивалась исследования, как будто отрицательное отношение к материалу исследования было перенесено здесь на сам предмет исследования. Мы, однако, не позволим ввести себя, в заблуждение, так как вскоре наткнемся на пограничный случай остроумия, который обещает привести нас к выяснению не одного неясного пункта.
Известно, что понимается под «сальностью»: умышленное подчеркивание в разговоре сексуальных обстоятельств и отношений. Пока это определение не более основательно, чем другие. Доклад об анатомии половых органов или о физиологии совокупления не имеет, несмотря на это определение, ни одной точки соприкосновения, ничего общего с сальностью. К этому присоединяется еще и то, что сальность предназначается определенному лицу, которое вызывает у рассказчика половое возбуждение и при выслушивании сальности должно узнать об этом и само испытать сексуальное возбуждение. Вместо этого оно может быть пристыжено или приведено в смущение, что означает только реакцию на возбуждение и таким окольным путем – признание его появления. Таким образом, сальность первоначально направлена на женщину и должна быть приравнена к попытке совращения. Если мужчина затем забавляется в мужском обществе, рассказывая или выслушивая сальности, то этим изображается вместе с тем и первоначальная ситуация, которая не может быть осуществлена. Кто смеется над услышанной сальностью, тот смеется как очевидец сексуальной агрессивности.
Сексуальное начало, которое образует содержание сальности, охватывает больше, чем признаки отличия одного пола от другого. Кроме того, оно включает и то общее между обоими полами, на что распространяется стыд, следовательно на экскрементируемое во всем его объеме. А‑это есть тот объем, который имеет сексуальное начало в детском возрасте, когда в представлении ребенка существует только клоака, внутри которой сексуальное и экскрементальное содержание плохо или вовсе не отделены друг от друга[52]. Повсюду в области психологии неврозов сексуальное замыкается на экскрементальном; оно понимается в старом, инфантильном смысле.
Сальность – это как бы обнажение того человека противоположного пола, против которого она направлена. Скабрезные слова вынуждают человека представлять себе соответствующую часть тела или физиологическое отправление и показывают ему, что и тот, кто произнес эти слова, сам представляет себе то же самое. Нет сомнения, что первоначальным мотивом сальности является удовольствие, испытываемое от рассматривания сексуального в обнаженном виде.
Для нашего объяснения будет только полезно, если мы вернемся к самым основам. Влечение видеть то, что отличает один пол от другого, является одним из первоначальных компонентов нашего либидо. Оно само является, быть может, уже заменой и сводится на предполагаемое первичным удовольствие, испытываемое от прикосновения к сексуальному. Как это часто бывает, рассматривание заменило здесь ощупывание[53]. Либидо рассматривания и ощупывания существует у каждого в двояком виде – активном и пассивном, в мужском и женском – и формируется, смотря по степени преобладания полового характера, в одном или другом направлении. У маленьких детей можно легко наблюдать влечение к самообнажению. Там, где это влечение не преодолевается в зародыше и не подавляется, оно развивается в перверсию у взрослых мужчин, известную в качестве эксгибиционистического стремления. У женщины пассивное эксгибиционистическое влечение почти всегда преодолевается великолепным реактивным образованием в виде сексуальной стыдливости, но не без того, чтобы оно не сохранило за собой лазейки в одежде. Мне остается только указать, что оставшиеся разрешенными женщине размеры эксгибиционизма растяжимы и варьируются по условности и по обстоятельствам.
У мужчины продолжает существовать высокая степень этого стремления как составная часть либидо, и оно обслуживает вступление в половой акт. Если это стремление дает 6 себе знать при первом приближении к женщине, то оно должно обслуживаться двумя мотивами разговора: во‑первых, чтобы заявить о себе женщине; во‑вторых, чтобы, вызывая при помощи разговора определенное представление, вызвать в самой женщине ответное возбуждение и разбудить в ней влечение к пассивному эксгибиционизму. Эта домогающаяся речь – еще не сальность, но она в конце концов переходит в сальность. А именно там, где готовность женщины наступает скоро, там сальный разговор недолговечен – он тотчас уступает место сексуальному действию. Иначе обстоит дело, когда нельзя рассчитывать на быструю готовность женщины, и вместо этой готовности появляется оборонительная реакция. Тогда сексуально возбуждающий разговор, каким является сальность, станет самоцелью. Но поскольку сексуальная агрессивность тормозится в своем прогрессировании до полового акта, то она не спешит вызывать возбуждение и извлекает удовольствие от вида признаков такого возбуждения у женщины. Агрессия изменяет при этом также и свой характер в том же смысле, как и каждое либидозное побуждение, которому противопоставляется препятствие. Она становится откровенно враждебной, жестокой и, чтобы убрать препятствие, призывает на помощь садистские компоненты полового влечения.
Неподатливость женщины является, следовательно, ближайшим условием для образования сальности (конечно, такая неподатливость, которая обозначает просто отсрочку и не полагает безнадежным дальнейшее домогательство). Идеальный случай такого сопротивления женщины наблюдается при одновременном присутствии другого мужчины, третьего участника, потому что тогда немедленная податливость женщины, безусловно, исключена. Этот третий тотчас получает величайшее значение для развития сальности. Но, прежде всего, нельзя не принимать во внимание присутствие женщины. У простого народа или в трактире для мелкого люда можно наблюдать, что даже только приближение кельнерши или трактирщицы вызывает сальность. На более высокой социальной ступени наступает противоположное: именно приближение женщины кладет конец сальности. Мужчины приберегают этот вид беседы, который первоначально предполагает присутствие стыдливой женщины, до той поры, когда они останутся «в холостом обществе». Так постепенно место женщины занимает зритель, теперь слушатель, то есть инстанция, для которой и предназначена сальность, которая, благодаря такому превращению, приближается уже к характеру остроты.
Наше внимание, начиная с этого момента, может быть обращено на два фактора: на роль третьего, слушателя, и на содержание самой сальности.
Для тенденциозной остроты нужны в общем случае три лица: кроме того лица, которое острит, нужно второе лицо, которое берется как объект для враждебной или сексуальной агрессивности, и третье лицо, с помощью которого достигается цель остроты – извлечение удовольствия. Более глубокое обоснование этих соотношений мы найдем в дальнейшем. Пока же отметим лишь тот факт, что по поводу остроты смеется не тот, кто острит (следовательно, не он получает удовольствие), а бездеятельный слушатель. В таком же отношении находятся три лица при сальности. Этот процесс можно описать так: поскольку удовлетворение женщиной откладывается, либидозный импульс первого лица развивает враждебный импульс против второго лица и призывает в союзники третье лицо, первоначально мешавшее. Сальным разговором первого лица женщина обнажается перед третьим лицом, которое теперь подкупается в качестве слушателя удовлетворением его собственного либидо, полученным без всякого труда.