Второе лицо в государстве 3 глава




На деле Геринг совсем не настолько оторвался от действительности. По временам я слыхивал от него очень точные оценки нашего положения. Скорее всего, он просто вел себя как заурядный банкрот, до самой последней минуты старающийся обманывать себя и других. Капризное обращение с подчиненными, бессовестный произвол по отношению к действительности еще в 1941 г. довели до смерти знаменитого летчика-истребителя Эрнста Удета. 19 августа 1943 г. нашли мертвым в служебном кабинете одного из ближайших сотрудников Геринга, многолетнего начальника Генерального штаба люфтваффе генерал-полковника Ешоннека. Он также покончил с собой. На его столе, как рассказал мне Мильх, нашли записку: Геринг не должен присутствовать на его похоронах. Однако Геринг появился и возложил венок от имени Гитлера (27).

Одним из самых ценных качеств я всегда считал реализм и свободу от бредовых идей. Оглядываясь из заключения на свою прежнюю жизнь, я должен признать, что ни на одном из ее отрезков я не был свободен от ложных представлений.

Все сильнее распространявшийся отрыв от действительности не был исключительной особенностью национал-социалистского режима. В нормальных условиях он подправляется самой средой — издевкой, критикой, утратой доверия, в Третьем же Рейхе такие корректирующие механизмы отсутствовали, особенно если сам принадлежал к высшему слою. Наборот, как в комнате смеха: всякий самообман разрастался в якобы проверенную жизнью картину фантастического мира мечтаний, который не имел уже никаких точек касания с мрачной рельностью. В этих зеркалах я мог видеть только свое многократно повторенное лицо, ничей посторонний взгляд не нарушал эту однотипность одинаковых лиц, моих лиц.

Существовали различные степени бегства от действительности. Геббельс, к примеру, был намного ближе к реальному осознанию положения дел, чем Геринг или Лей. Но эти градуальные различия становятся несущественными, если представить себе, как далеки были мы все, иллюзионисты и так называемые реалисты, от того, что происходило на самом деле.

 

Глава 21

Гитлер осенью 1943 г.

 

Старые сотрудники сходились во мнении с адъютантами, что за последний год Гитлер изменился. И не удивительно — за это время он пережил Сталинград, бесильно взирал на капитуляцию более 250 тысяч солдат в Тунисе, а немецкие города, погибали под бомбами без сколь-либо существенного отпора авиации противника. Пришлось ему похоронить и одну из своих величайших надежд в войне, когда ему ничего не оставалось, как одобрить решение ВМФ об отзыве немецких подводных лодок из Атлантики. Гитлер, вне всякого сомнения, был в состоянии осознать перелом в ходе войны. На это он реагировал, как и всякий другой, разочарованием, подавленным настроением и все более натужным оптимизмом. Для историка Гитлер может быть объектом холодного изучения. Для меня же он и сегодня осязаем во плоти, все еще физичесчки существует.

Между началом 1942 и летом 1943 г. он в своих высказываниях подчас не скрывал подавленности. А заием, как представляется, у него произошел странный поворот: даже в самых отчаянных ситуациях он почти всегда изображал уверенность в окончательной победе. Из этих более поздних времен я не могу пожалуй, припомнить ни единого замечания о катастрофическом положении дел, хотя я всегда ожидал этого. Может быть, он так долго сам себя убеждал в окончательной победе, что постепенно и сам в нее незыблемо уверовал? Во всяком случае, чем неизбежнее общее развитие вело к катастрофе, тем менее подвижным становился его дух, тем несгибаемее был он уверен, что все, что бы он ни приказывал, было правильно.

Ближайшее окружение с озабоченносью наблюдало его растущую недоступность. Решения свои он принимал, сознательно от всех отгораживаясь. К тому же он стал духовно менее пластичен и все менее склонен к высказыванию каких-нибудь новых мыслей. Он в известном смысле двигался по раз и навсегда избранному пути и не находил в себе силы отклониться от него.

Главной причиной такого оцепенения было безысходность положения, в которое он был поставлен превосходством сил противника. В январе 1943 г. СССР, США, Великобритания сошлись на формуле безоговорочной капитуляции Германии. Возможно, Гитлер был единственным, кто не строил никаких иллюзий относительно серьезности этого заявления. Геббельс, Геринг и еще кое-кто еще играли в разговорах мыслью об использовании политических противоречий между объединившимися противниками. Другие полагали, что Гитлер, по крайне мере, будет пытаться политическими средствами как-то смягчить последствия своих поражений. Разве не ему ранее, от присоединения Австрии и до нападения на Советский Союз, не приходили в голову с кажущейся легкостью все новые трюки, повороты, новые хитрости? Теперь же во время обсуждения ситуации он все чаще произносил: «Не стройте иллюзий. Пути назад нет. Только вперед. Мосты позади сожжены». Подоплека этих слов, которыми Гитлер сам лишал свое правительство всякого поля действия, стала ясна только на Нюрнбергском процессе.

Еще одну из причин сдвигов в личности Гитлера я усматривал тогда в его постоянном сверхнапряжении, вызвавнном непривычным для него стилем работы. С началом русского похода на него навалился огромный объем повседневной работы, что поломало былой порядок, когда принятие важных решений перемежалось досугом, даже безделья. Раньше он отлично умел заставлять других работать на себя, теперь же, при все увеличивающемся бремени забот, он все больше вникал в мелочи. Он превратил себя в строго дисциплинированного рабочего, а поскольку это противоречило его натуре, то не шло это на пользу и принимавшимся им решениям.

Надо сказать, что еще и до войны у него бывало состояние усталости и недееспособности, что выражалось в бросавшейся в глаза боязни принимать решения, в отстраненном безразличии ко всему или в тяготении к натужным монологам. Бывало, какое-то время он на все реагировал молча или короткими «да» или «нет», и не понять было, следит ли он за развитием темы или же занят какими-то своими мыслями. Но такие состояния опустошенности обычно бывали краткими. Проведя несколько недель на Оберзальцберге, он казался оживленным, его глаза прояснялись, восстанавливались его способность откликаться на проблемы и готовность к принятию решений.

И в 1943 г. его окружение настаивало на том, чтобы он взял отпуск. Иногда он, и впрямь, меняя место своего пребывания, отправлялся на несколько недель, а то и месяцев, на Оберзальцберг (1). Но распорядок дня при этом не менялся. И здесь Борман постоянно докладывал для принятия решений всякие пустяки, непрестанно появлялись посетители, старавшиеся использовать его пребывание в Бергхофе или в Рейхсканцелярии в своих интересах; его желали видеть гауляйтеры и министры, для которых он в ставке был недоступен. Не прекращались и ежедневные утомительные «ситуации», так как весь штаб следовал за ним, куда бы он ни направлялся. На нашу обеспокоенность состоянием его здоровья он частенько отвечал: «Легко давать советы взять отпуск. Это невозможно. Текущие решения по военным вопросам я никому, даже на сутки, не могу доверить».

Военное окружение Гитлера было воспитано с младых ногтей в привычке к повседневной работе, и ожидать от них понимания того, насколько Гитлер перенапряжен, не приходилось. Не было этого и у Бормана, наваливавшего на Гитлера слишком много всего. Но даже если бы и не было недостатка в доброй воле, Гитлер сам не делал того, что должен всякий директор фабрики — иметь по каждому из направлений способного заместителя. У него не было не только дельного главы правительства, но и энергичного командующего вермахтом, но и способного командующего сухопутными силами. Он постоянно нарушал старое правило, согласно которому, чем более высокий пост ты занимаешь, тем больше должно у тебя быть свободного времени. Раньше он его соблюдал.

Перенапряжение и одиночество влекли за собой то самое состояние окаменения и ожесточения, мучительной нерешительности, постоянной раздражительности. Решения, которые он прежде принимал почти играючи, он должен был теперь буквально выдавливать из своей опустошенной головы (2). Из спорта мне было знакомо состояние перетренированности. При ее наступлении мы становились унылыми, раздраженными и теряли нашу гибкость, превращались в почти автоматы и даже передышка казалась ненужной и мы все рвались тренироваться еще и еще добиваясь все меньшего. И духовное напряжение может выливаться в своего рода перетренированность. В тяжелые военные времена я мог сам по себе наблюдать, как мысль продолжает механически крутиться, отметая свежие и быстрые впечатления, вокруг одних и тех же принятых в отупении решений.

То, как Гитлер в ночь 3-го сентября 1939 г. незаметно и тихо покинул затемненную Рейхсканцелярию, чтобы отправиться на фронт, оказалось в свете последующего многозначительным началом. Его отношение к народу изменилось. Даже редкие, с интервалами во многие месяцы, контакты с массой стали иными: энтузиазм и настрой народа на воодушевление угасли так же, как и его дар гипнотически-суггестивно овладевать им.

В начале 30-х гг., во время последних битв за власть Гитлер «зарвался» по меньшей мере так же, как и на втором этапе войны. Тогда в дни внутренней опустошенности он получал, вероятно, от своих выступлений перед массами больше энергии и мужества, чем должен был отдавать от собственных сил их участникам. Даже между 1933 и 1939 г., когда его положение сделало жизнь вполне приятной, он на глазах расцветал, когда на Оберзальцберге мимо него дефилировала ежедневная процессия восторженных поклонников. В довоенное время демонстрации были для него своеобразным импульсом, занимали в его жизни немалое место. После них он был подтянутее и увереннее в себе, чем когда-либо.

Круг его личного общения в ставке — секретарши, врачи и адъютанты — был, вероятно, еще менее вдохновляющим, чем до войны на Оберзальцберге или в Рейхсканцелярии. Здесь он не имел дело с людьми восторженными, почти теряющими дар речи от волнения. Повседневное общение с Гитлером — я это отметил про себя еще во времена наших общих архитектурно-строительных мечтаний — позволял видеть в нем не полубога, которого из него сделал Геббельс, а человека со всеми человеческими потребностями и слабостями, хотя авторитет его от этого ничуть не страдал.

Военное окружение должно было действовать на него скорее утомляюще. В деловой обстановке ставки любое проявление навязчивой восторженности было бы неуместно и неприятно. Офицеры вели себя подчеркнуто спокойно, да если бы они и не были по натуре столь трезвыми людьми, учтивая сдержанность входила в их воспитание. Тем сильнее бросался в глаза византизм Кейтеля и Геринга. Но звучало это неискренне, Гитлер сам не требовал от своего военного окружения раболепия. Здесь преоблада деловая атмосфера.

Гитлер совершенно не выносил критических замечаний относительно своего образа жизни. Поэтому, при всей озабоченности его самочувствием, все окружение принимало его как данность. Все старательнее Гитлер избегал разговоров личного характера. Редкие откровенные беседы он вел только с соратниками по временам совместных битв — Геббельсом, Леем или Эссером. манера же обращения с остальными, в том числе и со мной, становилась все более безличностной и отчужденной. Дни, когда Гитлер принимал решения, собраннный и быстрый, выпадали все реже и, наконец, стали уже настолько примечательными, что мы их для себя особо выделяли.

Шмундту и мне пришла в голову мысль организовать встречи Гитлера с молодыми офицерами-фронтовиками, чтобы принести в удушливую, замкнутую атмосферу ставки хоть чуточку дыхания живой жизни. Но из этого ничего хорошего не вышло. Один раз у Гитлера не было настроения тратить на это дорогое время, а потом мы и сами убедились, что такие встречи скорее способны причинить вред. Какой-то молодой танкист рассказал во время единственной такой беседы, как его часть вырвалась на Тереке, почти не встречая сопротивления, далеко вперед и вынуждена была остановиться только потому, что боеприпасы были на исходе. Гитлер сильно возбудился, еще и много дней спустя он все повторял: «Вот так-то! Не хватало 75-миллиметровых снарядов! Как обстоит дело с их производством? Его необходимо любой ценой наращивать». На деле же этого вида боеприпасов, в рамках наших скромных возможностей, имелось в достатке. Но при стремительном продвижении частей из-за сверхрастянутых коммуникаций подвоз их мог и отставать. Но Гитлер не желал принимать это во внимание.

При подобных случаях узнавал он от фронтовых офицеров и другие подробности, из которых делал далекоидущие заключения об упущениях Генерального штаба. В действительности же, большинство трудностей было связано с продиктованным им стремительным темпом наступления. Специалисты не могли спорить с ним по таким вопросам — у него просто не было достаточных представлений о работе сложного аппарата, обязательного для обеспечения высоких темпов движения.

Изредка принимал Гитлер особо отличившихся офицеров и солдат для вручения им высоких наград. При том недоверии, которое он испытывал к способностям своего штаба, после таких встреч нервозность и количество общих приказов только нарастали. Во избежание этого Кейтель и Шмундт старались по возможности нейтрализовать визитеров.

Вечерние чаепития, на которые он приглашал и в ставку, постепенно отодвинулись на два часа утра, а заканчивались в три-четыре. И свой отход ко сну он все более откладывал на раннее утро, так что я однажды как-то сказал, «Если война еще продлиться, то мы, по крайней мере, вернемся к нормальному распорядку дня и вечернее чаепитие Гитлера будет как раз нашим утренним чаем».

Гитлер, определенно, страдал расстройством сна. Он сам упоминал о мучительных часах в постели без сна, если он пораньше отправлялся к себе. Часто за чаем он жаловался, что накануне он с часовыми перерывами смог заснуть только уже совсем утром.

К нему имели доступ только самые близкие: врачи, секретарши, его военные адъютанты и гражданские помощники, представитель пресс-службы посол Хевель, иногда его венская повариха-диетолог, ну, еще какой-нибудь случайный посетитель из близких знакомых, и конечно, неизбежный Борман. Я считался всегда желанным гостем. Мы усаживались в столовой Гитлера на неудобные стулья с подлокотниками. В таких случаях Гитлер попрежнему любил «уютную» атмосферу, по возможности с разоженным камином. Он собственноручно и с порчеркнутой галантностью передавал печенье секретаршам и как любезный хозяин заботился о своих гостях. Мне его было как-то жалко: его старания согреть своим теплом присутствующих, чтобы и самому обогреться, скоро повисали в воздухе.

Музыка в ставке была под запретом. Поэтому оставались только разговоры, которыми он почти безраздельно и овладевал. Над его давно уже всем известными шутками и анекдотами хотя и смеялись, как если бы слышали их впервые; его рассказы из дней его трудной молодости или «боевых времен» все же с интересом, как бы впервые, и выслушивались, но сам по себе этот круг лиц не очень-то располагал к оживленной беседе. Существовал неписанный закон избегать разговоров о положении на фронтах, о политике, не допускать критических высказываний о руководящих деятелях. Понятно, что и Гитлер не испытывал потребности пускаться в такие беседы. Только у Бормана была привилегия на провокационные замечания. Иногда письма Евы Браун вносили досадные сбои в мирные чаепития, например, если она сообщала о каких-нибудь вопиющих случаях тупоумия чиновничьего аппарата. Когда в разгар зимнего сезона жителям Мюнхена вдруг были запрещены лыжные прогулки в горах, Гитлер до крайности возбудился и разразился бесконечными тирадами о своей вечной и безуспешной борьбе против скудоумия бюрократии. Замолкнув, наконец, он отдал распоряжение Борману разбираться впредь с подобными безобразиями.

Обдуманная малозначительность тем наших разговоров говорила о том, что раздражительность Гитлера могла дать себе выход по любому поводу. Но в каком-то смысле именно эти пустяки позволяли ему разрядиться, они возвращали его в мир мелких забот, в которых он пока еще мог что-то решать. Его в этой связи распоряжения позволяли, хотя бы на краткий миг, забыть о нарастающем, с тех пор, как противник начал диктовать ход событий, а его военные приказы не приносили желаемых успехов.

Но и в этом кругу, при всех попытках бегства от действительности Гитлер не мог найти прибежища от мыслей об общем положении дел. Охотно он повторял свои сетования, что политиком он стал против своей собственной воли, что, в сущности, он несостоявшийся архитектор и лишь потому не стал процветающим инженером-строителем. что только как зодчий Рейха, формулируя величие задачи, он вообще мог реализовать себя. У него нет других желаний. — повторял он теперь часто и с нарастающим сочувствием к самому себе, — кроме как «поскорее повесить на гвоздь свой мундир (3). Когда я победоносно завершу войну, я смогу сказать себе, что исполнил свое предназначение, удалюсь в Линд, в свое пенсионное обиталище над Дунаем. И пусть тогда мой преемник мучается со всякими проблемами». Подобные мысли развивал он, впрочем, за чаепитием еще и до войны. Но, скорее всего, тогда это было своего рода кокетство. Сейчас же в его голове не было патетики, в нем звучала искренняя горечь, которой трудно было не поверить.

Его никогда не ослаблявшийся интерес к городу, в котором он надеялся провести свои последние годы, все больше также походил на вариант бегства от жизни. Он все чаще в конце войны приглашал в ставку главного архитектора Линца Германа Гислера для просмотра его проектов. Гамбургские, берлинские, нюрнбергские или же Мюнхенские проекты, которые так много для него когда-то значили, он почти не запрашивал. В подавленном настроении он мог сказать, что смерть для него может быть только избавлением от тех мук, которые он переносит сегодня. Неслучайно, изучая проекты построек в Линце, он все чаще останавливался на эскизе своего надгробного памятника, который должен был быть воздвигнут в одной из башен линцского партийного форума. Даже после победоносного завершения войны, — пояснял он, — он не хотел бы быть погребенным рядом со своими фельдмаршалами в берлинском Мемориале солдатской славы.

Во время этих ночных бесед на Украине или в Восточной Пруссии Гитлер нередко производил впечатление неуравновешенного человека. На нас, немногих их участников, наваливалась свинцовая тяжесть этих предрассветных часов. Только вежливость и чувство долга заставляли принимать участие в этих беседах, хотя после утомительных дневных заседаний мы, под монотонные разговоры, едва не смыкали веки. Перед появлением Гитлера кто-то мог спросить: «А где, собственно, Морелль сегодня?» Другой ворчливо отвечал: «Уже три вечера подряд не приходит». Разговор подхватывал кто-нибудь из секретарш: «Мог бы разок и подольше задержаться, а то все одни и те же…, я бы тоже непрочь поспать». Ее поддерживала еще одна из коллег: «Вобщем-то, надо бы установить очередность. Это не дело, что некоторые отлынивают, а другие должны быть здесь все время». Конечно, в этом кругу высоко чтили Гитлера, но нимб его заметно уже обветшал.

После завтрака поздник утром Гитлеру подавали газеты и обзоры прессы. В формировании его представлений эта служба имела решающее значение, от нее во многом завесило его настроение. К некоторым сообщениям зарубежных агенств он моментально давал официальный, по большей части, агрессивный комментарий, который он обычно дословно диктовал своему пресс-атташе д-ру Дитриху или его заместителю Лоренцу. Не задумываясь, вмешивался он в компетенцию соответствующих министерств, даже не запрашивая министров, Геббельса или Риббентропа.

Затем Гитлер выслушивал доклад Хевеля о внешнеполитических событиях, которые он воспринимал спокойно, чем заметки о положении в стране. Сейчас мне кажется, что отображение было для него важнее реальности, что его больше волновала манера подачи газетами тех или иных событий, чем они сами по себе. После прессы наставала очередь Шауба доложить о налетах за прошедшую ночь, о чем гауляйтеры информировали Бормана. Денб-другой спустя я посещал предприятия в подвергшихся налетам городах и могу сказать, что Гитлеру сообщали правдивые данные о масштабах разрушений. Со стороны гауляйтеров было бы глупо преуменьшать их в своих донесениях: престиж местного руководителя мог только выиграть, если ему удавалось при всех разрушениях обеспечить нормальный ход жизни и работу предприятий.

Было заметно, что эти доклады производят на него самое тяжелое впечатление. Но потрясали его не столько человеческие жертвы или разрушения жилых кварталов, как гибель ценных строений, в особенности — театральных зданий. Как и до войны, при разработке планов «перестройки немецких городов», его прежде всего интересовала парадность. Социальные беды и человеческие страдания он просто отодвигал от себя. Его личные указания поэтому почти всегда исчерпывались требованием восстановить обгоревшие театры. Я обращал его внимание на трудности в строительной промышленности. Местные власти, как можно было судить, относились не без опаски к выполнению этих непопулярных приказов. Гитлер же, поглощенный военными делами, почти не осведомлялся о ходе восстановительных работ. Только в Мюнхене, его втором родном городе, и в Берлине он добился того, что здания оперных театров — на что ушли огромные суммы — были отстроены заново (4).

При этом Гитлер проявлял примечательное непонимание подлинного положения и массовых настроений, когда на все возражения отвечал: «Именно потому, что настроение народа следует поддерживать на уровне, необходимы театральные спектакли». У городского же населения были определенно иные заботы. Подобные замечания лишний раз подчеркивали, насколько он прочно укоренился в «буржуазной среде».

Заслушивая информацию о разрушениях, Гитлер обычно давал волю своей ярости против английского правительства и евреев, которые якобы повинны в этих бомбежках. Только создание собственного огромного флота бомбардировщиков заставит неприятеля прекратить эти налеты, — говаривал он. На мои возражения, что для крупномасштабной войны с воздуха мы не располагаем ни достаточным количеством самолетов, ни необходимыми запасами взрывчатых веществ (5), неизменно следовал ответ: «Вы так много сделали возможным, Шпеер, что и с этим справитесь». Оглядываясь назад, я и впрямь, думаю, что сам факт, что мы, несмотря на налеты, наращивали выпуск военной продукции, был одной из причин недостаточного серьезного отношения Гитлера к войне в небе над Германией. Поэтому предложения, исходившие от Мильха и меня, резко сократить выпуск бомбардировщиков в пользу истребителей, отклонялись, пока не стало уже совсем поздно.

Неоднократно предлагал я Гитлеру совершить поездку по разбомбленным городам, показаться в них населению (6). Геббельс тоже жаловался мне, что его попытки повлиять на Гитлера в этом духе, были совершенно тщетными. С завистью ссылался он на поведение Черчилля: «Как бы я пропагандистски сумел обыграть одно такое посещение!» Гитлер же систематически отвергал такого рода подсказки. При своих проездах со Штеттинского вокзала в Имперскую канцелярию или в Мюнхене к своей квартире на Принц-регент-штрассе он всегда приказывал ехать наикратчайшим путем, а ведь раньше он охотно выбирал кружные пути. Я не раз сопровождал его и видел, как отрешенно и безучастно он просто отмечал про себя ландшафты огромных, как поля, руин.

Настоятельными советами Морелля побольше бывать на свежем воздухе Гитлер почти не придавал значени я. Ничего не стоило бы проложить несколько дорожек в окрестных восточнопрусских лесах. Но он решительно отвергал все предложения, так что его ежедневная прогулка ограничивалась небольшими кругами, едва ли в сотню метров, внутри огороженной зоны.

Во время этих прогулок внимание Гитлера было обращено не на своих спутников, а на овчарку Блонди, которую он пытался дрессировать. После нескольких упражнений по приноске палки, собака должна была балансировать на бревне шириной едва ли двадцать сантиметров и длиной в восемь метров. Гитлер, естественно, знал, что своим хозяином собаки признают тех, кто их кормит. Прежде чем, подать слуге сигнал открыть дверцу вольера, он обыкновенно несколько минут выжидал, а лающий и скулящий от радости и голода пес бросался на ограду. Поскольку я находился в особенной фаворе, мне было дозволено несколько раз сопровождать Гитлера на кормежку собаки, тогда как все прочие должны были довольствоваться видом издалека. Овчарке принадлежало наиважнейшее место в частной жизни Гитлера, она была ему важнее, чем самые близкие сотрудники.

Часто, если в ставке не было приятного гостя, Гитлер обедал в одиночестве, только в обществе своего пса. Конечно, когда я находился в ставке, а посещения мои длились обычно по два-три дня, то раз или два он приглашал мебя отобедать. Многие в ставке полагали, что за едой мы обсуждаем важные общие проблемы или вполне личные сюжеты. Как и все, я тоже не мог заводить разговор с Гитлером о широких аспектах военной ситуации или хотя бы только — экономического положения; речь шла о третьестепенных вещах или вязла в сухих производственных показателях.

Вначале он еще проявлял интерес к материи, которая когда-то нас обоих волновала, например — будущий облик немецких городов. Он часто поднимал разговор о трансконтинентальной сети железных дорог, которую предлагал мне спроектировать и которая экономически должна была связать воедино его будущий Рейх. Он приказал разработать для намеченной им суперширокой колеи чертежи вагонов различных типов и детальные расчеты грезоподъемности и эффективности товарных составов. Все это он изучал своими бессонными ночами (7). Министерство путей сообщения пришло к выводу, что неудобства сосуществования двух систем железнодорожных путей сведут на нет возможные преимущества, но Гитлер крепко держался за свою идею, которой он с точки зрения целостности Империи придавал еще большее, чем автобанам, значение.

От месяца к месяцу он становился все молчаливее. Возможно также, что в моем обществе — иначе, чем с более далеко отстоящими от него гостями — он перестал принуждать себя и заботиться о поддержании беседы. Во всяком случае, начиная с осени 1943 г., эти совместные трапезы превратились в настоящую пытку. В молчании мы съедали суп, в перерыве до следующего блюда, может быть, обменивались замечаниями о погоде, причем Гитлер по обыкновению поругивал службу прогнозов, ни на что не способную, под конец разговор возвращался к качеству еды. Он очень был доволен своей поварихой-диетологом и расхваливал ее поварское искусство, особенно по вегетарианской части. Если какое-то блюдо казалось ему особенно удавшимся, то он приглашал меня непременно его попробовать. Его преследовал страх набрать вес, «Вещь невозможная! Вы только представьте себе, что я расхаживаю с животиком! Это было бы политически убийственно!» Нередко, чтобы отогнать от себя искушение, он звал слугу и говорил: «Съешьте вот это, а то для меня это слишком вкусно». Он подшучивал над любителями мяса, но не пытался как-нибудь повлиять на меня, обратить в вегетарианскую веру. Ничего не имел он против и стаканчика «штайнхегера» после жирной каши — хотя как-то жалобно добавлял, что он совсем не считает его обязательным в своем меню. Если подавали мясной бульон, я мог быть уверенным, что он помянет «трупный чай»; приносили раков, и у него непременно была наготове история о какой-то старушке-покойнице, которую ее родственники сбросили в реку для приманки этих чудовищ; угри давали повод рассказать, что ловить или откармливать их лучше всего дохлыми кошками.

Гитлер не смущался такими сколь угодно часто повторяющимися историями по вечерам еще в Рейхсканцелярии; теперь же, во времена отступлений и заката, их можно было считать признаком особо хорошего расположения духа. Нов основном царило кладбищенское молчание. Было впечатление постепенно угасающей личности.

Своей собаке Гитлер приказывал лечь на специальную подстилку в угол, где она в течение часто многочасовых совещаний или обеда и лежала, недовольно по временам поварчивая. Если ей казалось, что на нее не обращают внимания, она чуть подползала в направлении кресла хозяина, а затем, после сложных маневров, отваживалась положить морду на его колено. Резкий приказ отправлял ее обратно на место. Я, как и всякий другой сколько-нибудь разумный визитер Гитлера, старался не возбуждать в Блонди дружеских чувств. Временами это было не просто, особенно если во время обеда голова собаки оказывалась на моем колене, а ее глаза внимательно следили за каждым куском мяса, который я подносил ко рту и который выглядел намного привлекательней, чем вегетарианское блюдо хозяина. Если Гитлер замечал эти попытки установить отношения, он раздраженно отзывал ее. По существу, овчарка оставалась в ставке единственным живым существом, которое его как-то приободряло. Этого хотели и мы со Шмундтом. Но — собака была нема.

Погружение Гитлера во все более полную изоляцию шло постепенно, почти незаметно. Очень красноречиво было, повторявшееся особенно часто, начиная примерно с осени 1943 г., его высказывание: «Шпеер, в конце в меня останется только два друга — фройляйн Браун и моя собака». Звучало это с таким презрением к людям и настолько прямолинейно, что исключало какие-либо заверения в своей преданности или чувство обиды. Эти слова оказались, при поверхностном взгляде, единственным сбывшимся предсказанием Гитлера. Но и это не может быть всецело отнесено на его счет; скорее это было мужество его метрессы и привязанность его собаки.

Позже, уже в своем многолетнем заточении я понял, что это значит — жить под огромным психологическим прессом. И только здесь я осознал, что жизнь Гитлера имела немало сходства с жизнью заключенного. Его бункер хотя тогда и не обрел размеров огромного мавзолея, которые ему предназначались после июля 1944 г., имел все же мощные перекрытия и стены вполне тюремного вида, стальные двери и ставни перекрывали немногочисленные пути, его жалкие прогулки за колючей проволокой давали ему не больше воздуха и природы, чем арестанту, кружащему по тюремному дворику.



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2021-02-06 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: