– Не в попа же влюбилась! Ах ты Боже мой, какое горе! – заключила она.
Так она волновалась, смотрела пристально и подозрительно на Веру, когда та приходила к обеду и к чаю, пробовала было последить за ней по саду, но та, заметив бабушку издали, прибавляла шагу и была такова.
– Вот так в глазах исчезла, как дух! – пересказывала она Райскому, – хотела было за ней, да куда с старыми ногами! Она, как птица, в рощу, и точно упала с обрыва в кусты.
Райский пошел после этого рассказа в рощу, прошел ее насквозь, выбрался до деревни и, встретив Якова, спросил, не видал ли он барышню?
– Вон они там у часовни, сию минуту видел, – сказал Яков.
– Что она там делает?
– Молятся Богу.
Райский пошел к часовне.
– Молиться начала! – в раздумье шептал он.
Между рощей и проезжей дорогой стояла в стороне, на лугу, уединенная деревянная часовня, почерневшая и полуразвалившаяся, с образом Спасителя, византийской живописи, в бронзовой оправе. Икона почернела от времени, краски местами облупились; едва можно
было рассмотреть черты Христа: только веки были полуоткрыты, и из-под них задумчиво глядели глаза на молящегося, да видны были сложенные в благословение персты.
Райский подошел по траве к часовне. Вера не слыхала. Она стояла к нему спиной, устремив сосредоточенный и глубокий взгляд на образ. На траве у часовни лежала соломенная шляпа и зонтик. Ни креста не слагали пальцы ее, ни молитвы не шептали губы, но вся фигура ее, сжавшаяся неподвижно, затаенное дыхание и немигающий, устремленный на образ взгляд – всё было молитва.
Райский боялся дохнуть.
«О чем молится?.. – думал он в страхе. – Просит радости или слагает горе у креста, или внезапно застиг ее тут порыв бескорыстного излияния души перед всеутешительным духом? Но какие излияния: души, испытующей силы в борьбе, или благодарной, плачущей за луч счастья?..»
|
Вера вдруг будто проснулась от молитвы. Она оглянулась и вздрогнула, заметив Райского.
– Что вы здесь делаете? – спросила она строго.
– Ничего. Я встретил Якова: он сказал, что ты здесь, я пришел… Бабушка…
– Кстати о бабушке, – перебила она, – я замечаю, что она с некоторых пор начала следить за мною: не знаете ли, что этому за причина?
Она зорко глядела на него. Он покраснел. Они шли в это время к роще, через луг.
– Я думаю, она всегда… – начал он.
– Нет, не всегда. Ей и в голову не пришло бы следить. Послушайте, «раб мой», – полунасмешливо продолжала она, – без всяких уверток скажите, вы сообщили ей ваши догадки обо мне, то есть о любви, о синем письме?..
– Нет, о синем письме, кажется, ничего не говорил…
– Стало быть, только о любви. Что же сказали вы ей?
Он молчал и даже начал поглядывать к лесу.
– Мне нужно это знать – и потому говорите! – настаивала она. – Вы ведь обещали исполнять даже капризы, а это не каприз. Вы сказали ей? Да? Конечно, вы не скажете «нет»…
– Зачем столько слов? Прикажи – и я выдам тебе все тайны. Был разговор о тебе. Бабушка стала догадываться, отчего ты была задумчива, а потом стала вдруг весела…
– Ну?
– Ну я и сказал только… «не влюблена ли, мол, она?..» Это уж давно.
– Что же бабушка?
– Испугалась!
– Чего?
– Экстаза больше всего.
– А вы и об экстазе сказали?
– Она сама заметила, что ты стала очень весела, и даже обрадовалась было этому…
– А вы испугали ее!
|
– Нет – я только назвал по имени твое состояние, она испугалась слова «экстаз».
– Послушайте, – сказала она серьезно, – покой бабушки мне дорог: дороже, нежели, может быть, она думает…
– Нет, – живо перебил Райский, – бабушка верит в твою безграничную к ней любовь, только сама не знает почему. Она мне это говорила.
– Слава Богу! благодарю вас, что вы мне это передали! Теперь послушайте, что я вам скажу, и исполните слепо. Подите к ней и разрушьте в ней всякие догадки о любви, об экстазе, всё, всё. Вам это не трудно сделать – и вы сделаете, если… любите меня.
– Чего бы я не сделал, чтобы доказать это! Я ужо вечером…
– Нет, сию минуту. Когда я ворочусь к обеду, чтобы глаза ее смотрели на меня, как прежде… Слышите?
– Хорошо, я пойду… – говорил Райский, не двигаясь с места.
– Бегите, сию минуту!
– А ты… домой?
Она указала ему почти повелительно рукой к дому, чтоб он шел.
– Еще одно слово, – остановила она, – никогда с бабушкой не говорите обо мне, слышите?
– Слушаю, сестрица, – сказал он и засмеялся.
– Честное слово?
Он замялся.
– А если она станет… – возразил было он.
– Вы только молчите – честное слово?
– Хорошо.
– Merci, и бегите теперь к ней.
– Хорошо, бегу… – сказал он и еле-еле шел, оглядываясь.
Она махала ему, чтобы шел скорее, и ждала на месте, следя, идет ли он. А когда он повернул за угол аллеи и потом проворно вернулся назад, чтобы еще сказать ей что-то, ее уже не было.
– Да, правду бабушка говорит: как «дух» пропала! – шепнул он.
В эту минуту вдали, внизу обрыва, раздался выстрел.
– Это кто забавляется? – спрашивал себя Райский, идучи к дому.
|
Вера явилась своевременно к обеду, и как ни вонзались в нее пытливые взгляды Райского, – никакой перемены в ней не было. Ни экстаза, ни задумчивости. Она была такою, какою была всегда.
Бабушка раза два покосилась на нее, но, не заметив ничего особенного, по-видимому, успокоилась. Райский исполнил поручение Веры и рассеял ее живые опасения, но искоренить подозрения не мог. И все трое, поговорив о неважных предметах, погрузились в задумчивость.
Вера даже взяла какую-то работу, на которую и устремила внимание, но бабушка замечала, что она продевает только взад и вперед шелковинку, а от Райского не укрылось, что она в иные минуты вздрагивает или боязливо поводит глазами вокруг себя, поглядывая в свою очередь подозрительно на каждого.
Но через день, через два прошло и это, и когда Вера являлась к бабушке, она была равнодушна, даже умеренно весела, только чаще прежнего запиралась у себя и долее обыкновенного горел у ней огонь в комнате по ночам.
«Что она делает? – вертелось у бабушки в голове, – читать не читает – у ней там нет книг (бабушка это уже знала), разве пишет: бумага и чернильница есть».
Всего обиднее и грустнее для Татьяны Марковны была таинственность: «Тайком от нее девушка переписывается, может быть, переглядывается с каким-нибудь вертопрахом из окна – и кто же? внучка, дочь ее, ее милое дитя, вверенное ей матерью: ужас, ужас! Даже руки
и ноги холодеют…» – шептала она, не подозревая, что это от нерв, в которые она не верила.
Она ждала, не откроет ли чего-нибудь случай, не проговорится ли Марина? Не проболтается ли Райский? Нет. Как ни ходила она по ночам, как ни подозрительно оглядывала и опрашивала Марину, как ни подсылала Марфиньку спросить, что делает Вера: ничего из этого не выходило.
Вдруг у бабушки мелькнула счастливая мысль – доведаться о том, что так ее беспокоило, попытать вывести на свежую воду внучку, – стороной, или «аллегорией», как она выразилась Райскому, то есть примером.
Она вспомнила, что у ней где-то есть нравоучительный роман, который еще она сама в молодости читывала и даже плакала над ним.
Тема его состояла в изображении гибельных последствий страсти и неповиновения родителям. Молодой человек и девушка любили друг друга, но, разлученные родителями, виделись с балкона издали, перешептывались, переписывались.
Сношения эти были замечены посторонними, девушка потеряла репутацию и должна была идти в монастырь, а молодой человек послан отцом в изгнание, куда-то в Америку.
Татьяна Марковна разделяла со многими другими веру в печатное слово вообще, когда это слово было назидательно, а на этот раз, в столь близком ее сердцу деле, она поддалась и некоторой суеверной надежде на книгу, как на какую-нибудь ладанку или нашептыванье.
Она вытащила из сундука, из-под хлама, книгу и положила у себя на столе, подле рабочего ящика. За обедом она изъявила обеим сестрам желание, чтоб они читали ей вслух попеременно, по вечерам, особенно в дурную погоду, что глаза у ней плохи и сама она читать не может.
Это случалось иногда, что Марфинька прочтет ей что-нибудь: но бабушка к литературе была довольно холодна, и только охотно слушала, когда Тит Никоныч приносил что-нибудь любопытное по части хозяйства, каких-нибудь событий вроде убийств, больших пожаров или гигиенических наставлений.
Вера ничего не сказала в ответ на предложение Татьяны Марковны, а Марфинька спросила:
– А конец счастливый, бабушка?
– Дойдешь до конца, так узнаешь, – отвечала та.
– Что это за книга? – спросил Райский вечером. Потом взял, посмотрел и засмеялся.
– Вы лучше «Сонник» купите да читайте! Какую старину выкопали! Это вы, бабушка, должно быть, читали, когда были влюблены в Тита Никоныча…
Бабушка покраснела и рассердилась.
– Оставь глупые шутки, Борис Павлович! – сказала она, – я тебя не приглашаю читать, а им не мешай!
– Да это допотопное сочинение…
– Ну, ты после потопа родился и сочиняй свои драмы и романы, а нам не мешай! Начни ты, Марфинька, а ты, Вера, послушай! Потом, когда Марфинька устанет, ты почитай. Книга хорошая, занимательная!
Вера равнодушно покорилась, а Марфинька старалась заглянуть на последнюю страницу, не говорится ли там о свадьбе. Но бабушка не дала ей.
– Читай с начала – дойдешь: какая нетерпеливая! – сказала она.
Райский ушел, и бабушкина комната обратилась в кабинет чтения. Вере было невыносимо скучно, но она никогда не протестовала, когда бабушка выражала ей положительно свою волю.
Началось длинное описание, сначала родителей молодого человека, потом родителей девицы, потом история раздора двух фамилий, вроде Монтекки и Капулетти, потом наружности и свойств молодых людей, давно росших и воспитанных вместе, а потом разлученных.
Вечера через три-четыре терпеливого чтения дошли, наконец, до взаимных чувств молодых людей, до объяснения их, до первого свидания наедине. Вся эта история была безукоризненно нравственна, чиста и до нестерпимости скучна.
Вера задумывалась. А бабушка, при каждом слове о любви, исподтишка глядела на нее – что она: волнуется, краснеет, бледнеет? Нет: вон зевнула. А потом прилежно отмахивается от назойливой мухи и следит, куда та полетела. Опять зевнула до слез.
На третий день Вера совсем не пришла к чаю, а потребовала его к себе. Когда же бабушка прислала за ней «послушать книжку», Веры не было дома: она ушла гулять.
Вера думала, что отделалась от книжки, но неумолимая бабушка без нее не велела читать дальше и сказала, что на другой день вечером чтение должно быть возобновлено. Вера с тоской взглянула на Райского. Он понял ее взгляд и предложил лучше погулять.
– А после прогулки почитаем, – сказала Татьяна Марковна, подозрительно поглядев на Веру, потому что заметила ее тоскливый взгляд.
Нечего делать, Вера покорилась вполне. Ни усталости, ни скуки она уже не обнаруживала, а мужественно и сосредоточенно слушала вялый рассказ. Райский послушал, послушал и ушел.
– Точно мочалку во сне жует, – сказал он, уходя, про автора и рассмешил надолго Марфиньку.
Вера не зевала, не следила за полетом мух, сидела, не разжимая губ, и сама читала внятно, когда приходила ее очередь читать. Бабушка радовалась ее вниманию.
«Слава Богу, вслушивается, замечает, мотает на ус: авось…» – думала она.
Длинный рассказ всё тянулся о том, как разгорались чувства молодых людей и как родители усугубляли над ними надзор, придумывали нравственные истязания, чтоб разлучить их. У Марфиньки навертывались слезы, а Вера улыбалась изредка, а иногда и задумывалась или хмурилась.
«Забирает за живое, – думала Татьяна Марковна. – Слава тебе Господи!»
Наконец – всему бывает конец. В книге оставалось несколько глав; настал последний вечер. И Райский не ушел к себе, когда убрали чай и уселись около стола оканчивать чтение.
Тут был и Викентьев. Ему не сиделось на месте, он вскакивал, подбегал к Марфиньке, просил дать и ему почитать вслух, а когда ему давали, то он вставлял в роман от себя целые тирады или читал разными голосами. Когда говорила угнетенная героиня, он читал тоненьким, жалобным голосом, а за героя читал своим голосом, обращаясь к Марфиньке, отчего та поминутно краснела и делала ему сердитое лицо.
В лице грозного родителя Викентьев представлял Нила Андреича. У него отняли книгу и велели сидеть смирно. Тогда он, за спиной бабушки, сопровождал чтение одной Марфиньке видимой мимикой.
Марфинька предательски указала на него тихонько бабушке. Татьяна Марковна выпроводила его в сад погулять до ужина – и чтение продолжалось. Марфинька огорчалась тем, что книги осталось немного, а всё еще рассказывается «жалкое» и свадьбы не предвидится.
– Что тебе за дело, – спросил Райский, – как бы ни кончилось, счастливо или несчастливо…
– Ах, как это можно, я плакать буду, не усну! – сказала она.
Драма гонений была в полном разгаре, родительские увещания, в длиннейших и нестерпимо скучных сентенциях, гремели над головой любящихся.
– Замечай за Верой, – шепнула бабушка Райскому, – как она слушает! История попадает – не в бровь, а прямо в глаз. Смотри, морщится, поджимает губы!..
Дошли до катастрофы: любящихся застали в саду. Герой свил из полотенец и носовых платков лестницу, героиня сошла по ней к нему. Они плакали в объятиях друг друга, как вдруг их осветили факелы гонителей, крики ужаса, негодования, проклятия отца! Героиня в обмороке, герой на коленях перед безжалостным отцом. Потом заточение. Любящимся не дали проститься, взглянуть друг на друга. Через месяц печальный колокол возвещал обряд пострижения в монастыре, а героя мчал корабль из Гамбурга в Америку. Родители остались одни, и потом, скукой и одиночеством, всю жизнь платили за свое жестокосердие. Последнее слово было прочтено, книга закрыта, и между слушателями водворилось глубокое молчание.
– Экая дичь! – сказал Райский, немного погодя.
Марфинька утирала слезы.
– А ты что скажешь, Верочка? – спросила бабушка.
Та молчала.
– Гадкая книга, бабушка, – сказала Марфинька, – что они вытерпели, бедные!..
– А что ж делать? Вот, чтоб этого не терпеть, – говорила бабушка, стороной глядя на Веру, – и надо бы было этой Кунигунде спроситься у тех, кто уже пожил и знает, что значат страсти.
Райский насмешливо кивнул ей с одобрением головой.
– А то вот и довели себя до добра, – продолжала бабушка, – если б она спросила отца или матери, так до этого бы не дошло. Ты что скажешь, Верочка?
Вера пошла вон, но на пороге остановилась.
– Бабушка! за что вы мучили меня целую неделю, заставивши слушать такую глупую книгу? – спросила она, держась за дверь, и, не дождавшись ответа, шагнула, как кошка, вон.
Бабушка воротила ее.
– Как – за что? – сказала она. – Я хотела тебе удовольствие сделать…
– Нет, вы хотели за что-то наказать меня. Если я провинюсь в чем-нибудь, вы вперед лучше посадите меня на неделю на хлеб и на воду.
Она оперлась коленом на скамеечку, у ног бабушки.
– Прощайте, бабушка, покойной ночи! – сказала она.
Татьяна Марковна нагнулась поцеловать ее и шепнула на ухо:
– Не наказать, а остеречь хотела я тебя, чтоб ты… не провинилась когда-нибудь…
– А если б я провинилась… – шептала в ответ Вера, – вы заперли бы меня в монастырь, как Кунигунду?
– Разве я зверь, – обидчиво отвечала Татьяна Марковна, – такая же, как эти злые родители, изверги?.. Грех, Вера, думать это о бабушке…
– Знаю, бабушка, что грех, и не думаю… Так зачем же глупой книгой остерегать?
– Чем же я остерегу, уберегу, укрою тебя, дитя мое?.. Скажи, успокой!..
Вера хотела что-то ответить, но остановилась и поглядела с минуту в сторону.
– Перекрестите меня! – сказала потом, и когда бабушка перекрестила ее, она поцеловала у ней руку и ушла.
Райский взял книгу со стола.
– Мудрая книга! Что ж, как подействовала прекрасная Кунигунда? – спросил он с улыбкой.
Бабушка болезненно вздохнула в ответ. Ей было не до шуток. Она взяла у него книгу и велела Пашутке отдать в людскую.
– Ну, бабушка, – заметил Райский, – Веру вы уже наставили на путь. Теперь если Егорка с Мариной прочитают эту «аллегорию» – тогда от добродетели некуда будет деваться в доме!
XVI
Викентьев вызвал Марфиньку в сад. Райский ушел к себе, а бабушка долго молча сидела на своем канапе, погруженная в задумчивость. Уже книга не занимала ее: она отрезвилась от печатной морали и сама внутренно стыдила себя за пошлое средство. Взгляд ее смотрел уже умнее и сознательнее. Она что-то обдумывала, может быть, перебирала старые, уснувшие воспоминания. На лице ее появлялось, для тех, кто умеет читать лица, и проницательная догадка, и умиление, и страх, и жалость.
Между тем Марина, Яков и Василиса по очереди приходили напоминать ей, что ужин подан.
– Не хочу! – отвечала она задумчиво.
Марина пошла звать к ужину барышень.
– Не хочу! – сказала и Вера.
– Не хочу! – сказала, к изумлению ее, и Марфинька, никогда без ужина не ложившаяся.
– Я в постель подам, – предложила она.
– Не хочу! – был ответ.
– Что за чудо! Этого никогда не бывало! Надо барыне доложить, – сказала Марина.
Но, к изумлению ее, Татьяна Марковна не удивилась и в ответ сказала только:
– Убирайте!
Марина ушла, а Василиса молча стала делать барыне постель.
Пока Марина ходила спрашивать, что делать с ужином, Егорка, узнав, что никто ужинать не будет, открыл крышку соусника, понюхал и пальцами вытащил какую-то «штучку» – «попробовать», как объяснил он заставшему его Якову, которого также пригласил отведать.
Яков покачал головой, однако перекрестился, по обыкновению, и тоже пальцами вытащил «штучку» и стал медленно жевать, пробуя.
– Тут, должно быть, есть лавровый лист, – заметил он.
– А вот отведайте этого, Яков Петрович, – говорил Егорка, запуская пальцы в заливных стерлядей.
– Смотри, как бы барыня не спросила! – говорил Яков, вытаскивая другую стерлядь, – и когда Марина вошла, они уже доедали цыпленка.
– Слопали! – с изумлением произнесла она, ударив себя по бедрам и глядя, как проворно уходили Яков и Егорка, оглядываясь на нее, как волки. – Что я утром к завтраку подам?!
И постель сделана, всё затихло в доме, Татьяна Марковна наконец очнулась от задумчивости, взглянула на образ и не стала, как всегда, на колени перед ним, и не молилась, а только перекрестилась. Тревога превозмогала молитву. Она села на постель и опять задумалась.
«Как остеречь тебя? “Перекрестите!” говорит, – вспоминала она со страхом свой шепот с Верой. – Как узнать, что у ней в душе? Утро вечера мудренее, а теперь лягу…» – подумала потом.
Но ей не суждено было уснуть в ту ночь. Только что она хотела лечь, как кто-то поцарапался к ней в дверь.
– Кто там? – спросила она с испугом.
– Я, бабушка, – отворите! – говорил голос Марфиньки. Татьяна Марковна отворила.
– Что ты, дитя мое? Проститься пришла – Бог благословит тебя! Отчего ты не ужинала? Где Николай Андреич? – сказала она. Но взглянув на Марфиньку, испугалась.
– Что ты, Марфинька? Что случилось? На тебе лица нет: вся дрожишь? Здорова ли? Испугалась чего-нибудь? – посыпались вопросы.
– Нет, нет, бабушка, ничего, ничего… я пришла… Мне нужно сказать вам… – говорила она, прижимаясь к бабушке в страхе.
– Сядь, сядь… на кресло.
– Нет, бабушка – я сяду к вам, а вы лягте: я всё расскажу – и свечку потушите…
– Да что случилось – ты меня пугаешь…
– Ничего, бабушка, ляжем поскорей: я всё вам на ушко расскажу…
Бабушка поспешила исполнить ее требование, и Марфинька рассказала ей, что случилось с ней, после чтения, в саду. А случилось вот что.
Когда Викентьев, после чтения, вызвал Марфиньку в сад, между ними нечаянно произошла следующая сцена. Он звал ее в рощу слушать соловья.
– Пока вы там читали – я всё слушал: ах, как поет, как поет – пойдемте! – говорил он.
– Теперь темно, Николай Андреевич, – сказала она.
– Разве вы боитесь?
– Одна боюсь, а с вами нет.
– Так пойдемте! А как хорошо поет – слышите, слышите? отсюда слышно! Тут филин было в дупле начал кричать – и тот замолчал. Пойдемте.
Она стояла на крыльце и сошла в аллею нерешительно. Он подал ей руку. Она шла медленно, будто нехотя.
– Какая темнота: дальше не пойду, не трогайте меня за руку! – почти сердито говорила она, а сама всё подвигалась невольно, как будто ее вели насильно, хотя Викентьев выпустил ее руку.
– Поближе, сюда! – шептал он.
Она делала два шага, точно ощупью, и останавливалась.
– Еще, еще, не бойтесь!
Она подвигалась еще шаг: сердце у ней билось и от темноты, и от страха.
– Темно, я боюсь… – говорила она.
– Да полноте, чего бояться – здесь никого нет. Вот сюда, еще: смотрите, здесь канава, обопритесь на меня – вот так!
– Что вы, оставьте, я сама!.. – говорила она в испуге, но не успела договорить, как он, обняв ее за талию, перенес через канаву.
Они вошли в рощу.
– Я дальше не пойду ни шагу…
А сама понемногу подвигалась, пугаясь треска сучьев под ногой.
– Вот станемте здесь – тише… – шептал он, – слышите?
Соловей лил свои трели. Марфиньку обняло обаяние теплой ночи. Мгла, легкий шелест листьев и щелканье соловья наводили на нее дрожь. Она оцепенела в молчании и по временам от страха ловила руку Викентьева. А когда он сам брал ее за руку, она ее отдергивала.
– Как хорошо, Марфа Васильевна, какая ночь! – говорил он.
Она махнула ему рукой, чтоб он не мешал слушать. В ней только что начинала разыгрываться сладость нервного раздражения.
– Марфа Васильевна, – шептал он чуть слышно, – со мной делается что-то такое хорошее, такое приятное, чего я никогда не испытывал… точно всё шевелится во мне…
Она молчала.
– Я теперь вскочил бы на лошадь и поскакал бы во всю мочь, чтоб дух захватывало… Или бросился бы в Волгу и переплыл на ту сторону… А с вами, ничего?
Она вздрогнула.
– Что вы, испугались?
– Уйдемте отсюда! Послушали и довольно, а то бабушка рассердится…
– Ах, нет – еще минуту, ради Бога… – умолял он.
Она остановилась как вкопанная. Соловей всё заливался.
– О чем он поет? – спросил он.
– Не знаю!
– А ведь что-нибудь да высказывает: не на ветер же он свищет! Кто-нибудь его слушает…
– Мы – слушаем… – шепнула Марфинька – и слушала.
– Боже мой, какая прелесть!.. Марфа Васильевна… – шепнул Викентьев и задумался.
– Где вы, Николай Андреич? – спросила она. – Что вы молчите? Точно вас нет: тут ли вы?
– Я думаю, соловей поет то самое, что во мне делается, что мне хотелось бы сказать теперь, да не умею…
– Ну, говорите по-соловьиному… – сказала она, смеясь. – Почем вы знаете, что он поет?
– Знаю.
– Ну, говорите.
– Он поет о любви.
– О какой любви? Кого ему любить?
– Он поет о моей любви… к вам.
Он и сам было испугался своих слов, но вдруг прижал ее руку к губам и осыпал ее поцелуями.
В одну минуту она вырвала руку, бросилась опрометью назад, сама перескочила канаву и, едва дыша, пробежала аллею сада, взбежала на ступени крыльца и остановилась на минуту перевести дух.
Он бросился за ней.
– Ни шагу дальше – не смейте! – сказала она, едва переводя дух и держась за ручку двери. – Идите домой!
– Марфа Васильевна! ангел, друг…
– Как вы смеете меня так называть: что – я сестра вам или кузина!
– Ангел! прелесть… вы всё для меня! Ей-богу…
– Я закричу, Николай Андреич. Подите домой! – повелительно прибавила она, не переставая дрожать.
– Послушайте, скажите, отчего вы стали не такие… с некоторых пор дичитесь меня, не ходите одни со мной?..
– Мы не дети: пора перестать шалить, – говорила она, – и то бабушка…
– Что бабушка?
– Ничего. Вы слышали, что сейчас читали в книге о Ричарде и Кунигунде: что им за это было? Как же вы позволили себе…
– Этого ничего не было, Марфа Васильевна! Эту книгу сочинил, должно быть, Нил Андреич…
– Идите домой! Бог знает, что люди говорят о нас…
– Вы разлюбили меня, Марфа Васильевна! – уныло сказал он и даже не поерошил, против обыкновения, волос.
– А разве я вас любила? – с бессознательным кокетством спросила она. – Кто вам сказал, какие глупости! С чего вы взяли, я вот бабушке скажу!
– Я и сам скажу!
– Что вы скажете? Ничего вы не можете сказать про меня! – задорно и отчасти с беспокойством говорила она. – Что вы это сегодня выдумали! Нашло на вас?..
– Да, нашло. Выслушайте меня, ангел Марфа Васильевна… На коленях прошу…
Он встал на колени.
– Уйду, если станете говорить. Дайте мне только оправиться, а то я перепугаю всех; я вся дрожу… Сейчас же к бабушке!
Он встал, решительно подошел к ней, взял ее за руку и почти насильно увел в аллею.
– Я не хочу, не пойду… вы дерзкий! забываетесь… – говорила она, стараясь нейти за ним и вырывая у него руку, и против воли шла. – Что вы делаете, как смеете! Пустите, я закричу!.. Не хочу слушать вашего соловья!
– Не соловья, а меня слушайте! – сказал он нежно, но решительно. – Я не мальчик теперь – я тоже взрослый: выслушайте меня, Марфа Васильевна!
Она вдруг перестала вырываться, оставила ему свою руку, которую он продолжал держать, и с бьющимся сердцем и напряженным любопытством послушно окаменела на месте.
– Вы или бабушка правду сказали: мы больше не дети, и я виноват только тем, что не хотел замечать этого, хоть сердце мое давно заметило, что вы не дитя…
Она было рванула опять свою руку, но он с тихой силой удержал ее.
– Вы взрослая и потому не бойтесь выслушать меня: я говорю не ребенку. Вы были так резвы, молоды, так милы, что я забывал с вами мои лета и думал, что еще мне рано – да мне, по летам, может быть, рано говорить, что я…
– Я уйду: вы что-то опять страшное хотите сказать – как в роще… Пустите! – говорила шепотом Марфинька и дрожала, и рука ее дрожала. – Уйду, не стану слушать, я скажу бабушке всё…
– Непременно, Марфа Васильевна, и сегодня же вечером. Поэтому не бойтесь выслушать меня. Я так сроднился, сблизился с вами, что если нас вдруг разлучить теперь… Вы хотите этого, скажите?
Она молчала.
– Марфа Васильевна, хотите расстаться?
Она молчала, только сделала какое-то движение в темноте.
– Если хотите, расстанемтесь, вот теперь же… – уныло говорил он. – Я знаю, что будет со мной: я попрошусь куда-нибудь в другое место, уеду в Петербург, на край света, если мне скажут это – не Татьяна Марковна, не маменька моя – они, пожалуй, наскажут, но я их не послушаю, – а если скажете вы. Я сейчас же с этого места уйду и никогда не ворочусь сюда! Я знаю, что уж любить больше в жизни никогда не буду… ей-богу, не буду… Марфа Васильевна!
Она молчала.
– Вы скажите только слово, можно мне любить вас? Если нет – я уеду – вот прямо из сада и никогда…
Вдруг Марфинька заплакала навзрыд и крепко схватила его за руку, когда он сделал шаг от нее.
– Видите, видите! Разве вы не ангел! Не правду я говорил, что вы любите меня? Да, любите, любите, любите! – кричал он, ликуя, – только не так, как я вас… нет!
– Как вы смеете… говорить мне это? – сказала она, обливаясь слезами, – это ничего, что я плачу. Я и о котенке плачу, и о птичке плачу. Теперь плачу от соловья: он растревожил меня, да темнота. При свечке или
днем – я умерла бы, а не заплакала бы… Я вас любила, может быть, да не знала этого…
– И я почти не знал, что люблю вас… Всё соловей наделал: он открыл наш секрет. Мы так и скажем на него, Марфа Васильевна… И я бы днем ни за какие сокровища не сказал вам… ей-богу – не сказал бы…
– А теперь я вас ненавижу, презираю, – сказала она. – Вы противный, вы заставили меня плакать, а сами рады, что я плачу: вам весело…
– Весело! и вам весело, ей-богу, весело – вы так только… Дай Бог здоровья соловью!
– Вы гадкий, нечестный!
– Нет, нет, – перебил он и торопливо поерошил голову, – не говорите этого. Лучше назовите меня дураком, но я честный, честный, честный! – Я никому не позволю усомниться… Никто не смеет!
– А я смею! – задорно сказала Марфинька. – Вы нечестный: вы заставили бедную девушку высказать поневоле, чего она никому, даже Богу, отцу Василию, не высказала бы… А теперь, Боже мой, какой срам!
И этот «божий младенец», по выражению Татьяны Марковны, опять залился искренними слезами раскаяния.
– Нечестно, нечестно! – твердила она в тоске, – я вас уже теперь не люблю. Что скажут, что подумают обо мне? я пропала…
– Друг мой, ангел!..
– Опять вы за свое?
– Вспомните, что вы не дитя! – уговаривал ее Викентьев.
– Как вы странно говорите! – вдруг остановила она его, перестав плакать, – вы никогда не были таким, я вас никогда таким не видала! Разве вы такой, как давеча были, когда с головой ушли в рожь, перепела передразнивали, а вчера за моим котенком на крышу лазили? Давно ли на мельнице нарочно выпачкались в муке, чтоб рассмешить меня? Отчего вы вдруг не такой стали?
– Какой же я стал, Марфа Васильевна?
– Дерзкий – смеете говорить мне такие глупости в глаза…
– А вы сами разве такая, какие были недавно, еще сегодня вечером? Разве вам приходило в голову стыдиться