Лето промелькнуло как единый исполненный непрестанного труда миг. Потому так удивился Александр, обнаружив в исходе августа, что Сергей уже сам, без посторонней помощи выходит из дому и гуляет в окрестности усадьбы Шипиловых. Но брать его назад, в родной дом, братья остереглись. У Шипиловых он находился под неослабным досмотром: не Соня, так посещавшая ее всякий день Надя Веселовская, а не то Анна Михайловна всечасно были рядом. А что будет делать Сергею одному в опустевшем жилище? Ведь братьям скоро отъезжать в Петербург. Нет уж, пусть остается в семье Сергея Александровича, решили они.
К полудню Александр обыкновенно поднимался из-за письменного стола в бывшем отцовском кабинете, где проводил большую часть времени, и отправлялся проведать брата. Появлялся он у Шипиловых несколько сумрачный и рассеянный, так как овладевшие им мысли не легко и не вдруг оставляли его. Но оживленная беседа с Соней и Надей, почти безотлучно пребывавшими возле Сергея, незаметно отвлекала Александра. Проходил час, другой, и он уже в новом настроении возвращался к оставленной работе, и труд его продолжался далеко за полночь.
Целое лето употребил Александр на переделку диссертации. Надеялся отдохнуть в деревне, но вышло иначе. Не думал он, что так обернется дело, когда получал у декана в марте разрешение на печатание. Представлялась тогда работа вполне завершенной. Декан, уже имевший беседу с Бобылевым на сей предмет, не раздумывая, поставил визу «Печатать дозволяется». Оставалось лишь снести сочинение в типографию, и Александр уже назначил день, когда отдаст наборщикам свою рукопись, как вдруг все разом переменилось.
Переворачивая страницу за страницей, внимательно проглядывал Ляпунов сотворенное за последние месяцы. Порой взгляд его задерживался на лежащем перед ним листе бумаги, и брови его сосредоточенно сдвигались. Тут, пожалуй, придется переписать вывод, а здесь — поправить в конечной формуле, отчеркивал он. После нескольких дней тягостных сомнений и мучительных колебаний — печатать или не печатать — пришел Александр тогда же, весной, к окончательному решению о переделке магистерского сочинения. Нет, не разуверился он в полученных результатах — они полностью справедливы, нисколько не вызывают сомнений и не переменятся после переработки. Дело совсем в другом: переиначить надо некоторые формулировки и доказательства. Предстояло ему пройтись по рукописи с карандашом в руках, пересматривая весь материал обновленным взглядом, отличным от взгляда Лиувилля, на котором он до сей поры основывался.
|
Жозеф Лиувилль, член Парижской академии и член-корреспондент Петербургской академии, своими исследованиями утвердивший вывод Якоби о равновесности трехосного эллипсоида, казавшийся многим столь поразительным и неправдоподобным, уделил внимание также устойчивости фигур равновесия вращающейся жидкости. Два года назад он умер, так и не опубликовав обещанной полной работы. Увидела свет лишь отдельная статья его тридцатилетней давности, в которой даны общие формулы, но никакая конкретная фигура равновесия не рассматривалась. Выступая перед коллегами по Парижской академии с небольшим сообщением «Исследование об устойчивости равновесия жидкостей», признался Лиувилль в том, что стремился решить задачу устойчивости эллипсоидальных фигур жидкой массы так же, как Лаплас решал задачу о равновесии морей. Быть может, следуя Лапласу, и допустил Лиувилль ту непозволительную, по мнению Ляпунова, вольность, с которой никак нельзя было согласиться. Впрочем, до сей поры все с ней мирились, не ставя и вопроса о том, чтобы поправить знаменитых французских академиков. Лишь молодому петербургскому математику, только еще начинающему самостоятельный путь в науке, пришлась она не по нраву.
|
— Я намерен следовать Лиувиллю, но без той натяжки, которую он принимает как само собой разумеющуюся, — объявил Александр Бобылеву, еще только приступая к работе. — Строгое математическое обоснование составляет необходимость для дела. Удивительно все же, что ни у кого не вызвало сомнения и протеста то, как неправомерно распорядились Лаплас и Лиувилль теоремой Лагранжа, — выражал он свое недоумение. — А ведь приблизительность и дурно мотивированное суждение тут слишком очевидны.
Бобылев с ним согласился совершенно:
— Это очень правда. Лаплас и Лиувилль действовали весьма неосмотрительно, и не годится принимать их выводы безо всякой критической проверки. С теоремой Лагранжа в самом деле вышли они из пределов ее правомерия.
Великий французский математик и механик Лагранж утверждал, что для устойчивости равновесия достаточно, чтобы была минимальной потенциальная энергия. Тогда, по словам Лагранжа, «система, будучи первоначально расположенной в состоянии равновесия и будучи после этого весьма мало смещенной из этого состояния, будет стремиться сама по себе возвратиться в него». Применяя теорему своего соотечественника к жидкости, Лиувилль свел доказательство устойчивости фигуры равновесия к отысканию минимума ее потенциальной энергия. Но в том-то и состояла загвоздка, что доказана была лагранжева теорема вовсе не для жидкостей, а для твердых тел. А между ними и жидкостями, с точки зрения математиков, разница весьма значительная, можно сказать принципиальная.
|
Когда возникает потребность точно выразить положение твердого тела в пространстве, обходятся довольно малочисленным набором величин. Во всяком случае, вполне ограниченным их количеством. Для куба, например, достаточно указать позиции его вершин, которых восемь. Совсем не то, когда речь заходит о жидком теле. Чтобы узнать досконально его нахождение, потребны сведения о каждой мельчайшей частичке жидкости. Ибо частицы эти не связаны жестко, как в твердом теле, а достаточно самостоятельны, текучи и подвижны друг относительно друга. Пришлось бы прибегнуть к нескончаемому перечету всех частичек с указанием, какая где находится. Такая особенность математического описания жидкости не позволяет употребить к ней без специального обоснования те утверждения, которые выведены для твердых тел. Ведь даже обыкновенные высказывания повседневной жизни оборачиваются подчас совершеннейшей нелепицей, коли переложить их, не раздумывая, с твердых предметов на жидкие.
Взять хотя бы выражение «поднять с земли». Никого не затруднит поднять упавший под ноги камень. А если бы то была вода? Недаром, желая подчеркнуть тщету и бессмыслицу усилий, говорят: «Все равно что подбирать с земли разлитую воду». Вот оно — наглядное, зримое противоположение жидкого твердому! Разбежались по земле, растеклись во все стороны, разлетелись друг от друга многие множества мельчайших капелек воды. Бесконечны труды по их собиранию. Даже только отметить каждую, перечислить все до единой не представляется уму возможным.
Но если в привычном, вседневном обиходе рискуешь впасть в очевидную нелепость, коли позабудешь, что речь идет о твердом состоянии предмета, то как же нужно остерегаться в обращении с мудреными и головоломными научными суждениями, у которых и дна не разглядишь неискушенным оком! Где ручательство, что, безоговорочно перенося математическое утверждение с твердого тела на жидкое, не привнесешь неумышленно вздор, до времени сокрытый и замаскированный? Не попытаешься, сам того не ведая, «подбирать с земли разлитую воду»?
Лаплас и Лиувилль, конечно, хорошо сознавали разницу между твердым и жидким применительно к теореме Лагранжа. Но они полагали, что для жидкости можно провести такое же рассуждение, как для твердых тел. Держались того мнения, что различие между ними вовсе не принципиальное, а лишь количественное. Мысленно умножая число величин, определяющих положение тела, до бесконечного количества, можно, мол, перенести с твердого предмета на жидкий все результаты теоремы Лагранжа, всю ее доказательную силу.
— Никак не могу впасть с ними в согласие, — высказывал Александр свое неудовольствие в разговоре с Бобылевым. — Такие малострогие рассуждения вовсе не доказательство даже, а скорее обобщение по аналогии, которое нельзя рассматривать достаточным для расширения теоремы Лагранжа на неподлежащие ей предметы.
Такова была позиция Ляпунова. И в диссертации он взялся за то, чего не сделали ни Лаплас, ни Лиувилль, ни кто-либо другой из идущих по их стопам. Александр поставил долгом доказать теорему об устойчивости именно для жидкости. Вдохновляющим примером послужило ему безукоризненное доказательство теоремы Лагранжа, данное Дирихле в середине XIX века. Доказательство своей теоремы, которую он назвал в диссертации «основной», Ляпунов провел столь же строго, экономно и математически изящно. Вслед за тем принялся он исследовать устойчивость эллипсоидов Маклорена и Якоби. Этот большой труд и составил содержание его магистерской диссертации, законченной в марте.
А теперь, пребывая на деревенском покое, Александр, вместо того, чтобы услаждать себя долгожданным отдыхом, переделывал наново доказательство «основной теоремы», по-новому излагал результаты исследования эллипсоидальных фигур равновесия. Словом, подвергнул свое сочинение новой, нещадной редакции, задав себе египетскую работу. Когда Сергей поинтересовался как-то содержанием теперешней его деятельности, он ответил не без иронии: «По старой канве вышиваю новые узоры». — «Так ведь хорошему предела нет», — со вздохом заметил Сергей, слишком понимавший беспокойное стремление брата к совершенству.
Причиною повторительных усилий Александра был «Трактат о натуральной философии» выдающихся английских ученых В. Томсона и П. Тэта. Второе издание его, вышедшее в 1883 году, попало в руки Ляпунову уже после того, как посетил он декана. Просматривая знаменитый труд, стяжавший широкую известность в ученых кругах Европы, обнаружил в нем Александр новый принцип устойчивости, высказанный авторами. В книге приводились даже некоторые частные приложения его к жидким телам, хотя и безо всяких доказательств. Вместо минимума потенциальной энергии Томсон и Тэт отыскивали минимум полной энергии вращающейся жидкости, чтобы выделить устойчивые фигуры равновесия.
Александр пришел к неутешительному выводу, что по своему неведению прибегнул он к критерию вчерашнего дня, когда писал диссертацию. Более общий принцип Томсона и Тэта неминуемо вытеснит принцип Лагранжа, и завтра уже другим мерилом будут оценять устойчивость. Отойдет его работа вслед за классическим принципом Лагранжа к прошедшему, и обрекутся они неизвестности. Остается одно: переложить все вычисления и доказательства сообразно критерию Томсона и Тэта. Верный привычке проводить последовательно свои мысли, откинул Ляпунов всякие иные соображения, пожертвовал всеми расчетами и назначенными сроками, хотя понимал, что изменится всего лишь точка зрения, а сущность дела останется прежней.
Гораздо позже, уже в 1908 году, Ляпунов весьма критически отзовется о нынешнем своем мудровании над диссертацией. «…Я ничего не выиграл этим в том, что касается заключений об устойчивости, — заявит он, — и наряду с этим анализ вследствие этого сделался гораздо более сложным». Притом же переработка взяла у него несколько месяцев времени.
Но раньше или позже всему приходит конец. Уже осенью, серым октябрьским днем, ничем иным не примечательным и не выдающимся, взял Александр чистый лист бумаги и вывел на нем крупными буквами: «Об устойчивости эллипсоидальных форм равновесия вращающейся жидкости». Помедлив несколько, приписал чуть ниже: «Рассуждение на степень магистра прикладной математики» и выставил цифру года — 1884-й. То был титульный лист его сочинения в новой редакции. Работа приведена к окончанию, и задерживать ее печатание более невозможно.
ЗНАМЕНАТЕЛЬНЫЙ ГОД
С каждым днем приближался финал многотрудных дел. В январе ждал Александр диспута по своей диссертации. С этим торжественным событием сошлось другое: в январе наступал Сергею срок отбывать воинскую повинность. Зачислили его рядовым в 9-й пехотный полк, стоявший в Нижнем Новгороде. А как значился он в запасе первого разряда, то должно было пребывать в полку шесть месяцев.
Вопреки предостережениям врача рискнул Сергей приехать по выздоровлении в Петербург, чтобы провести последние вольные дни в родственном кругу. Отсюда и отбыл он в Нижний сразу после рождества. В двадцатых числах января из Нижнего пришло сообщение, что Сергей стал под ружье и приступил к занятиям военной жизни. Поселили его в казарме, но начальство обещало со временем разрешить пребывание на частной квартире.
В то время как Сергей, облекшись в солдатскую форму, отбывал срок воинского призыва, у Александра наступила удивительно горячая, лихорадочная пора, завершившаяся 27 января защитой диссертации. Хоть и не было на диспуте Чебышева, все ж присутствие его незримо ощущалось в лице представителей кафедры математики, давних учеников академика. Более других побаивался Ляпунов критического голоса Коркина. По видимости, со студенческих еще лет затаился в нем страх перед грозным профессором. Но безмолвствовал Александр Николаевич на диспуте, ни словом не высказал своего мнения. Выступили с замечаниями оба официальных оппонента — Бобылев и Будаев, да Юлиан Васильевич Сохоцкий сообщил свой взгляд на доложенную работу. По окончании защиты, когда принимал Александр поздравления, подошел к нему профессор Коркин и своим окающим говором уроженца Вологодской губернии вполне дружелюбно уверил, что не счел нужным тянуть время и задерживать диспут, а потому обошелся без замечаний.
Не было еще случая, чтобы Сеченовы бросили Александра одного в ответственную, решительную минуту его жизни. И ныне среди присутствовавших на диспуте гостей были Рафаил Михайлович и Екатерина Васильевна, равно как Наташа и Борис. Сразу же после защиты впятером отправились они к Сеченовым на праздничный обед. А вечером по обыкновению собрались все, включая Крыловых и Ивана Михайловича, на квартире Анны Михайловны. Самым сдержанным и невеселым выглядел, пожалуй, счастливый триумфатор. Не пеняя ему, отнесли родственники состояние новоиспеченного магистра на счет неизбежной нервной разрядки. Только Борис вполне угадывал старшего брата — слишком уж знакомая была картина. Просто-напросто испытывал Александр неудовлетворение защитой, диссертацией и самим собой. Повышенная требовательность и к себе, и к своим деяниям закрывала ему дорогу к невинному радованию свершившимся успехом. Сам себе беспощадный судья, мучительно переживал он, выискивая действительные и мнимые неблагополучные подробности своей работы и защиты.
Быть может, Иван Михайлович тоже проник растравляющие мысли Александра, потому что постарался обратить разговор с сегодняшнего события на другое, только еще предстоящее.
— Встретил я тут Балакирева. Уверяет он, что концерт Бесплатной музыкальной школы в марте состоится непременно.
— Тот концерт, где увертюра Сергея исполняться будет? Обязательно надо всем пойти, — заволновалась Анна Михайловна.
— А какого числа именно, не сказывал Милий Алексеевич? — поинтересовался Александр.
— Пока все, что знаю. Быть может, днями узнаю что-нибудь более. Отпишите, однако ж, Сергею. Пусть уже начинает хлопотать, чтобы можно было ему приехать.
— Вероятно ли, чтобы воинское начальство солдата на концерт отпустило? — усомнилась Серафима Михайловна.
— Ведь есть же в них сколько-нибудь человеческого! — с робкой надеждой высказалась Анна Михайловна.
— Сергей писал уже, что намеревается приехать, коли добьется дозволения, — сообщил Александр.
В канун концерта, назначенного на одиннадцатое марта, в той же квартире встречали Сеченовы всех трех братьев Ляпуновых.
— А-а, удалось-таки на волю урваться! — приветствовал Сергея веселым возгласом Иван Михайлович.
— Сам не знаю, как все устроилось, — смущенно отвечал Сергей, снимая шинель в прихожей. — Сегодня только утрешним поездом прибыл.
— Как твоя служба идет? — сочувственно спрашивала Екатерина Васильевна. — Не обтерпелся еще?
— О том сказать не умею. Скорее что нет, — отвечал Сергей не слишком весело.
Рассказы его весь вечер занимали родственников и выслушивались с неослабным вниманием.
— …Счастье еще, что в нижегородском обществе хорошо помнят и чтят нашу матушку, — говорил Сергей. — И мои выступления на концертах, когда учился я в музыкальных классах, не позабыты. Потому случались порой приглашения мне в разные дома, где моя солдатская шинель соседствовала в гардеробе с полковничьей, а то и генеральской даже. Начальство мое поначалу от этого в оторопь впадало. Однажды попросили меня сыграть на благотворительном вечере и к полковому начальству за разрешением обратились. Не только разрешение мне дали — все офицеры как один на концерт приехали. Аплодировали мне тогда много, хоть и сыграл я скверно, признаться надо, не в ударе был. Уж после рассказывали мне, что генерал наш, стоя в окружении местных дам, изволил сострить. «Вот каковы у меня рядовые, — говорит. — Судите сами, как же тогда офицеры играют!»
Смеялись все, Анна Михайловна так даже до слез.
— После того случая снисходительнее стали ко мне в полку относиться, кой-какие послабления вышли. Даже в Петербург вот отпустили на концерт. Да только все равно жизнь там идет однообразно и тягуче. Что было вчера, то непременно будет и завтра, и не с кем в лад слово сказать. Подумаешь о том, что возвращаться надо, и тоска одолевает в виду завтрашнего дня.
— Оно, конечно, веселого мало, но те три месяца, что тебе остались — невеликий срок, — утешительно проговорил Иван Михайлович. — Надо переждать как летний дождик. Лишь бы здоровье не потерпело. А что, композицией там не удосужился призаняться?
— Вот уж нет. Почти ничего не работал. Так, просмотрел внимательно кой-какие партитуры Листа. Хотя… — Сергей улыбнулся, будто вспомнив что-то. — Раз обратился ко мне капельмейстер полкового оркестра. Попросил написать что-нибудь для его команды и, грозя пальцем, прибавил: «Только, прошу, безо всяких там диезов и бемолей».
Все посмеялись снова.
— Переложил я им тогда «Военный марш» Шуберта, — заключил Сергей.
А на концерте, организованном в пользу Бесплатной музыкальной школы, руководимой Балакиревым, увидал Александр брата в окружении новых его петербургских друзей. В программу концерта входила впервые исполняемая увертюра Ляпунова, которая будет издана позднее под названием «Баллада». Дирижировал оркестром сам Милий Алексеевич Балакирев. Видя его рядом с братом, когда принимали они рукоплескания всего зала, Александр понял, почему Стасов так упорно величает Сергея «черным Балакиревым». Были они в самом деле удивительно схожи чертами лица, исключая того, что Милий Алексеевич против Ляпунова был светло-русым. Впрочем, иногда Стасов обращался к Сергею, называя его Прокопом с намеком на известную историческую персону из рода Ляпуновых. Видать, Владимир Васильевич имел сильную склонность награждать добродушными прозвищами своих друзей и знакомых. Глазунова называл он почему-то Самсоном, иногда просто Глазун. Римского-Корсакова именовал Римлянином. В этом пристрастии сходствовал Стасов с Иваном Михайловичем, который тоже любил присваивать своим близким придуманные им прозвания. К примеру, племянница Наташа была у него «бекасиком», а ее мать Екатерину Васильевну называл он «Кавитой».
В краткий свой приезд в Петербург Сергей старался успеть многое. Уже в последний предотъездный день увлекли его братья на квартиру Крыловых, где собрались все читать произведение Льва Толстого «Так что же нам делать?», направленное против официальной церкви. Книга не напечатанная, но широко распространявшаяся в рукописных списках, один из которых попал к Крыловым. Вечер прошел за шумными спорами и обсуждением.
А наутро прощался Сергей с братьями на вокзале. Борису пожелал он успешной сдачи выпускных экзаменов, предстоявших ему нынешней весной. Для всех троих восемьдесят пятый год оказывался весьма значительным в определении жизненного пути. Даже в судьбе Алексея Крылова, тоже пришедшего к поезду проводить Сергея, наметилась нечаянная и неясная пока перемена. По окончании Морского училища осенью прошлого года был он причислен к компасной части, помещавшейся в Главном адмиралтействе. А тут вдруг пришло назначение на клипер «Забияка», и двадцатидвухлетний мичман готовился отбыть в Кронштадт, чтобы выйти в открытое море, как только очистится ото льда Финский залив.
За всеми переменами у каждого из молодых людей проглядывала пока неопределенность. Не знал Сергей, какой склад примет его жизнь по окончании службы. Не ведал Борис, что ждет его по завершении университетского курса. Не угадывал Алексей, к каким берегам прибьет его в назначенном плавании. И лишь Александр более уверенно глядел в будущее. Подав в университет прошение, твердо надеялся он получить должность приват-доцента и читать с осени свой курс студентам математического отделения. Ближайшая его жизненная судьба определилась окончательно. Так думал он в ту пору.
Но однажды в апреле Бобылев со значительным видом сообщил Ляпунову, что в Харькове освободилась кафедра механики. «Так что с того?» — удивился Александр, никак не связывая это событие со своей персоной. Бобылев рассказал, что Константин Алексеевич Андреев, профессор Харьковского университета, известил академика Имшенецкого о вакантном месте и просил приискать подходящую кандидатуру. Имшенецкий предложил Бобылеву возглавить кафедру в Харькове. «Но вы же знаете, могу ли я со своей семьей оставить Петербург? — взывал Дмитрий Константинович к Ляпунову. — Да и ни к чему мне вовсе. Вот вы — другое дело, Рекомендовал я вас. Хотите попробовать?»
Так завязалась переписка между Ляпуновым и членом-корреспондентом Академии наук Андреевым. Недолго обменивались они письмами, В конце мая уже явственно вырисовывался Александру неизбежный поворот на определившемся было пути, и сердце обдавало тревожным холодком от надвигающейся нежданной перемены.
ХАРЬКОВСКИЙ УНИВЕРСИТЕТ
ПОБЕДА В ОДНОЧАСЬЕ
На литургию они опоздали и принуждены были осторожно протискиваться сквозь толпу, ловя на себе косые, неодобрительные взгляды. Университетская церковь была переполнена. На архиерейском служении по случаю начала учебного года присутствовало все начальство — и попечитель, и ректор, и деканы. Многочисленную компанию студентов, решительно ввалившуюся в середине молебна, встретили скрытой настороженностью. «Кажется, третьекурсники, — прошептал кто-то за спиной Володи Стеклова. — Опять небось какую-нибудь пакость умышляют, неуемное племя». — «Мало их нынче приструняют, мало, — в тон ему ответил другой голос. — Вот они и резвятся как жеребята». Не обращая внимания на злопыхательские речи, студент третьего курса Стеклов настойчиво пробирался вперед следом за товарищами, кидая по сторонам ищущий взгляд. «Разве обнаружишь его в такой куче народа?» — с досадою подумал он.
Поиски долго оставались безрезультатными. Все повернулись лицами к иконостасу, а сзади нелегко признать кого-либо. Беспокойно оглядывающиеся, перешептывающиеся студенты своим настроением явно выпадали из окружающей толпы. Над покорно склоненными головами возносились к высокому своду голоса хора. Володя заслушался было пением, то задушевно вкрадчивым, то звеняще торжественным, погруженный в себя, на мгновение забыл, где он и зачем. Стоявший рядом сокурсник дернул его за рукав и молча указал взглядом на незнакомую фигуру, застывшую в отдалении среди профессоров. Чтобы лучше видеть, Стеклов встал на подножие колонны, тесно прижимаясь к ней спиной, и сразу возвысился над толпой на целую голову. Так и есть: невыразительная физиономия усердного чиновника, прилизанные волосы и синий вицмундир. «Он», — решительно промолвил Володя. Теперь уже взгляды всех его приятелей устремились к незнакомцу. Кто был поменьше, поднимался на носки, опираясь на плечи более рослых. Постояв еще немного и потолкавши друг друга локтями в бока, студенты, не стесняясь, повалили к выходу, шаркая ногами по мраморным плитам пола.
За стенами церкви произошел оживленный обмен мнениями.
— Серая, незначительная личность!
— Точнее сказать, синяя. Вишь, в мундир-то не забыл обрядиться.
— А до чего ж физиономия постная! Так и сквозит чиновная душа.
— Да-а, уж этот поднесет нам механику!
— Ладно, что мы можем поделать? — безнадежным голосом произнес кто-то.
— Нет, отчего же? Многого не сможем, а настроение подпортить почему не попытаться?
Разошлись, уговорившись как следует подготовиться к встрече нового лектора.
Никак не подозревал Александр, что известие о его назначении возбудит в студентах такие страсти. Впрочем, не его персона сама по себе вызывала их недоброжелательность. Причина крылась в других обстоятельствах: вступление Ляпунова в должность совпало с введением нового университетского устава.
Действовавший до той поры устав 1863 года предоставлял университетам некоторую автономию. Университетские и факультетские советы избирали ректора и деканов, присваивали ученые степени кандидатов, магистров и докторов, избирали профессоров (правда, они затем утверждались министром) и других преподавателей (утверждались попечителем учебного округа); Советы могли оставлять при университете стипендиатов, которых готовили к профессорскому званию, и отправляли молодых людей за границу для приготовления к занятию кафедр (опять-таки с утверждением министра).
Но после убийства народовольцами в 1881 году императора Александра II в России начался разгул реакции, затронувший и систему образования. Министр народного просвещения граф И. Д. Делянов представил на рассмотрение высшему законодательному органу империи — Государственному совету проект нового университетского устава. О том, какие порядки пытался насадить в университетах граф, можно судить по некоторым его высказываниям. Так, однажды он заявил: «Лучше иметь на кафедре преподавателя со средними способностями, чем особенно даровитого человека, который, однако, несмотря на свою ученость, действует на умы молодежи растлевающим образом». Даже Государственный совет, членов которого трудно заподозрить в вольнодумстве, не решился одобрить «деляновский» устав. Тогда император Александр III в августе 1884 года утвердил его высочайшим повелением.
Новый устав полностью отменял автономию университетов и подчинял их министерству народного просвещения и попечителям. Ректор, проректор, деканы и даже профессора отныне не избирались, а назначались министром. Тут-то и стали появляться среди университетских преподавателей жалкие посредственности, которые были не столько учеными, сколько угождающими начальству чиновниками. Естественно, что студенты не выказывали к ним никакой приязни, и каждое назначение такого «наставника не от науки» вызывало среди них негодование.
Когда на физико-математическом факультете Харьковского университета разнесся слух, что из Петербурга перемещен особым распоряжением министра новый преподаватель для чтения лекций по вакантной кафедре механики, студенты сейчас заподозрили в нем одного из деляновских ставленников. После недолгого обсуждения третьекурсники, в программу обучения которых входила механика, решили, что нового лектора они увидят, вне всякого сомнения, на торжественном молебне, куда он почтет своим долгом явиться…
— Дабы показаться в надлежащем месте на глаза начальству!
— И непременно в синем вицмундире!
Чуть ли не весь курс отправился на молебствие высматривать «деляновца». Увидав в университетской церкви незнакомого человека в вицмундире, студенты укрепились в своем мнении. Поэтому на первую лекцию механики пришли почти все, но уже не ради праздного любопытства. Однако недоброжелательно настроенных слушателей подстерегала неожиданность. Вот как вспоминал тот памятный для него день академик Владимир Андреевич Стеклов, учившийся тогда в Харьковском университете.
«Каково же была удивление наше, когда в аудиторию, вместе с уважаемым всеми студентами старым деканом профессором Леваковским вошел красавец мужчина, почти ровесник некоторых из наших товарищей, и, по уходе декана, начал дрожащим от волнения голосом читать вместо курса динамики системы курс динамики точки, который мы уже прослушали у профессора Деларю».
Первое впечатление о новом лекторе было вполне благоприятным: высокий, чернобородый, с проницательными серыми глазами, держится просто и в то же время с достоинством. «Кто же первый указал в церкви на какого-то ничтожного чиновника? — силился вспомнить Володя Стеклов. — Поди теперь, восстанови. Так обмануться! Сам-то я тоже хорош. Громче всех ораторствовал: он, он. Вот тебе и он».
Нелепое заблуждение вполне объяснилось для всех студентов. Но некоторые недоверчиво бурчали: «Выгодная наружность да манера держаться — это даже не полдела. Может статься, все — личина. Посмотрим, каково новоприбывший излагает предмет». На лекции присутствовали достаточно искушенные слушатели, состоявшие в студентах довольное число лет и повидавшие уже немало лекторов. Им было с кем сравнивать нового преподавателя. Взять хотя бы Даниила Михайловича Деларю, читавшего механику прежде.
Среди студентов ходило предание о том, что еще двадцать лет назад в магистерской диссертации Деларю впервые изложил на русском языке теорию Галуа, которую даже во Франции, на родине этого гениального математика, тогда плохо знали. Много курсов прочитал на своем веку Даниил Михайлович. И кто из сидящих ныне в аудитории не прибегал к литографированным экземплярам его превосходных лекций! А два изданных им учебника признаны и оценены во всей России. В ученых кругах Харькова куда как чтут Деларю, особенно среди членов Математического общества, в создании которого принимал он самое деятельное участие.
Только два года возглавлял Даниил Михайлович кафедру механики. Тяжелая болезнь вынудила его уйти в отставку. Теперь перед студентами стоял его преемник. Поглядим, чего стоит этот красавец бородач против старика Деларю, думали они. Их откровенно неприязненная позиция сменилась выжидательной.
Володя Стеклов быстрым взглядом окидывал аудиторию, в которой повисла настороженная тишина. Ляпунов, уже совладав с первоначальным волнением, сам увлекся излагаемым материалом, отчего привычная строгость его глаз сменилась мягким оживляющим блеском. Все внимательно следили за уверенно выписываемыми на доске формулами. Случалось, что именно здесь и проявлялась вдруг ахиллесова пята лектора. Взять, к примеру, Матвея Федоровича Ковальского, читавшего высшую математику. Бывало, ткнет поначалу в кого-нибудь пальцем и возгласит непререкаемо: «Некоторые молодые люди полагают, что вопрос решается проще каким-то искусственным приемом, но вопреки им мы пойдем прямым путем». И, намереваясь решить задачу «прямым способом», как нарочно вступит на наиболее сложный и чреватый ошибками путь. Под конец, безнадежно напутав в головоломных вычислениях, как ни в чем не бывало объявит аудитории: «Итак, мы стоим у нелепости». Тут же начиналось все сызнова. Снисходя его слабостям, студенты по-своему любили чудака-профессора, прозванного «Матвеем нелепым» за оригинальность и странность поведения.
А вот антипода его, профессора Матвея Александровича Тихомандрицкого, преподававшего дифференциальное исчисление и высшую алгебру, открыто невзлюбили в университете за удивительную способность делать скучным и неинтересным все, что бы он ни излагал. К тому же проявил себя Тихомандрицкий на экзаменах мелочно-придирчивым, почему и прозвали его «Матвеем свирепым». Лекции этого профессора мало кто посещал, однако Стеклов был самым ревностным их слушателем: отличались они полнотой и из них можно было вынести кое-что новое, чего не найдешь в учебниках.
Еще один оригинальный стиль чтения проявился у Константина Алексеевича Андреева. Никак не удавалось ему закончить полностью курс аналитической геометрии. Успевал он прочитать лишь самое основное и необходимое. Все потому, что чересчур подробно излагал материал, разжевывая его до мельчайших деталей, до наималейших подробностей. Зато понимали его без усилия самые неспособные студенты.
И очень весело было на лекциях доцента Погорелко по физике, до непростительности весело. Здесь можно было узнать о том, почему низенькие дамочки стараются носить платья с продольными рубчиками, а очень высокие — с поперечными, как выводят сальные пятна на одежде и уйму других неожиданных сведений. Среди физических анекдотов самого различного толка всплывали вдруг какие-то формулы, не только без строгих доказательств — порою просто неверные. До сути дела добраться было невозможно. Пытливым студентам вроде Стеклова приходилось изучать физику самостоятельно.
Тишина в аудитории стояла редкостная. Слушатели казались заинтересованными, хотя новый лектор явно не стремился к внешней выигрышности изложения. Скорее наоборот, его манера поднесения материала могла показаться излишне строгой, суховатой даже. Но третьекурсникам уже знакома была динамика точки по лекциям Деларю и не смутил их усложненный, математизированный стиль Ляпунова. Зато они сразу оценили оригинальность его курса, сколько можно было судить по первой лекции. Ни в одном учебнике, ни в одном руководстве не встречался им такой подход. А ведь динамика точки — давно сложившийся и устоявшийся раздел механики. Казалось бы, что тут можно придумать нетрадиционного? Так нет же — можно. Что говорить, своеобычно и независимо мыслит новый преподаватель. И чувствуется, что предметом владеет свободно и непринужденно. Всем взял — и внешностью и умом.
«…Недружелюбие курса сразу разлетелось прахом, — свидетельствовал много позже академик Стеклов, — силой своего таланта, обаянию которого в большинстве случаев бессознательно поддается молодежь, Александр Михайлович, сам не зная того, покорил в один час предвзято настроенную аудиторию».
ПИСЬМО ИЗ ПАРИЖА
— …Как-никак, а университет наш — среди старейших университетов России, в одно время с Казанским открыт был. Сам Михаил Васильевич Остроградский постигал здесь азы науки, — заключил Тихомандрицкий свое похвальное слово Харьковскому университету.
Сидели они втроем — Андреев, Тихомандрицкий и Ляпунов — в просторной профессорской комнате, где на столах лежали свежие газеты. Константин Алексеевич Андреев, видимо, вменил себе в обязанность опекать Ляпунова на первых порах, а потому, столкнувшись с ним случайно в коридоре, привел сюда и представил Тихомандрицкому, погруженному в чтение газет.
— Так вы, стало быть, подались сюда, как и я, из Петербургского университета? — был первый вопрос Тихомандрицкого.
— Да, и хорошо вас помню, — отвечал Александр. — Помню, как после защиты вами докторской диссертации Пафнутий Львович начал одну из своих лекций словами: «Переходим к частным видам интегралов, известных под названием интегралов Эйлера. На диспуте Тихомандрицкого об этих интегралах также упоминалось. Тихомандрицкий приписал одно выражение эйлеровых интегралов Гауссу, но оно встречается у самого Эйлера».
— Что поделать, Пафнутий Львович пристрастие имеет к Леонарду Эйлеру. Даже ученика своего не пощадит, коли он небрежно обойдется с эйлеровым наследием. Потому и досталось тогда от него. Так и поделом, надо сказать. Но все то не суть важно в сравнении с тем ярким светильником, каковой вручил он мне, когда у меня еще темно в голове было.
Поговорив несколько о Чебышеве и петербургских математиках, перешли они к Харьковскому университету. Вот тут-то Тихомандрицкий и высказался о нем горячо и хвалебно. Выслушав его, Александр проговорил в том же одобрительном тоне:
— Математическое общество в Харькове тоже представляется весьма серьезным и авторитетным.