Графологический анализ почерка Моне 2 глава




Именно железной дорогой воспользовался Клод Моне для поездки в Гавр, где в субботу 2 марта 1861 года, в 13 часов, проводилась жеребьевка среди юношей, призванная определить, кто из них отправится служить в армию.

Официально, согласно хартии от 14 июня 1814 года, обязательной воинской повинности не существовало, но на практике действовал закон от 21 марта 1832 года, по которому набор в армию все-таки производился, только в другой форме. По сути он напоминал собой лотерею — в урну опускали бумажки с номерами, под которыми значились имена юношей, достигших 20-летнего возраста и не опорочивших себя уголовно наказуемыми проступками. Затем из урны вынимали нужное количество бумажек. И тот, кого таким образом выбрали, отправлялся служить на долгие семь лет!

Жребий пал и на Клода Моне. Призвать его должны были летом. Местом службы стал Алжир.

Почему Алжир? Потому что Оскар Клод Моне, «ростом 165 сантиметров, глаза карие, брови и волосы каштановые, подбородок круглый, нос прямой»[5], высказал пожелание служить в рядах «африканских стрелков»[6]. Задолго до Пьера Лоти[7], который был моложе его на 10 лет, он испытал притягательное очарование Востока. Он мечтал о горячих песках (в Гавре ими и не пахнет!), о ночах, проведенных в пустыне, ему казалась такой красивой пестрая военная форма — белая каскетка с пунцовым помпоном, красные штаны, синяя куртка с желтым воротником и медными пуговицами. Тему взаимосвязи между Пьером Лоти и Клодом Моне исследует Эжен Монфор в своей книге «Двадцать пять лет французской литературы»[8]. Вот что он пишет: «Лоти представляет собой законченный тип писателя-импрессиониста. Его сочинения, вялые и бессвязные, больше напоминают эскизы или наброски. Зато они отличаются ярким и насыщенным цветом. В литературе Лоти в некотором роде осуществил то, что Клод Моне сделал в живописи, — создал прекрасные произведения на основе убогой эстетики и с помощью слабой техники». Поспешим успокоить читателя: Монфор отнюдь не принадлежал к числу авангардистов. Достаточно сказать, что он на дух не переносил творчество Марселя Пруста.

Однако вернемся к Моне. Воодушевленный идеей освобождения от опеки отца, по-прежнему настаивавшего, чтобы он бросил кисти и наконец занялся делом, отца, который в свои 50 лет успел осчастливить ребенком (девочкой) собственную служанку, Селестину Аманду Ватин, сознавал ли он, что его ждет в алжирской армии, где ему предстояло впервые в жизни сесть на лошадь?

Что же происходило в Алжире в 1860 году? Страна только что была покорена французской армией — теми горячими головами, что с тоской вспоминали наполеоновскую эпоху. Завоевание это сопровождалось многими жестокостями. Так, в декабре 1840 года генерал Бюжо, в ответ на отчаянное сопротивление Абд эль-Кадера, отдал приказ смести город с лица земли. В 1845 году около тысячи арабов, преследуемых французским войском, укрылись в пещерах, и полковник Пелисье, не долго думая, решил «выкурить» их оттуда, обложив пещеры кострами. Аналогичную тактику «выкуривания» применял и Сент-Арно. «Мы ведем себя здесь как настоящие разбойники», — признавался полковник Монтаньяк. Алжирских женщин, если верить его рассказу, часто брали в заложницы. Некоторых из них затем обменивали на лошадей, но подавляющее большинство продавали на рынке.

После взятия крепости Малакофф Пелисье удостоился маршальского звания и занял пост генерал-губернатора Алжира. Первый же отряд «африканских стрелков», в который попал служить Моне, был личной охраной маршала, сопровождавшей его в передвижениях по стране.

Главным требованием, предъявляемым к солдату отряда, было умение хорошо ездить верхом, а Моне не имел об этом никакого представления. Что ж, ничего страшного! Он научится!

Мешкать с обучением не приходилось. В июне 1861 года кавалерист второго класса Оскар Клод Моне высадился в Алжире, разыскал свой полк, расквартированный на подступах к столице, в районе Мустафы, и буквально на следующий день отправился в манеж.

Оговоримся сразу: коренастому и невысокому Моне так и не удалось стать хорошим наездником. Его занятия верховой ездой так и ограничились манежем — в состав войска, время от времени передвигавшегося от одного алжирского города к другому с единственной целью продемонстрировать мощь французской армии, его не включали ни разу.

Поэтому нетрудно представить себе, какой скукой обернулась казарменная жизнь молодого солдата, особенно в часы, свободные от неблагодарных трудов — чистки конюшен, уборки манежа, работы на кухне или мытья отхожих мест. Находил ли он минутку, чтобы взяться за карандаш или кисти? Судя по воспоминаниям драматурга Анри Леви (работавшего под псевдонимом Арнивельд), да, находил. Клод Моне якобы говорил ему: «Офицеры охотно пользовались моими талантами, и мне от них кое-что перепадало». По мнению же журналиста газеты «Тан» Тиебо-Сиссона, нет, не находил. Он приводит следующее высказывание Моне: «В Алжире я даже и не помышлял о живописи!»

Наконец, Клемансо уверяет, что художник все же успел набросать «Портрет моего капитана», а Жемпель[9]упоминает картину под названием «Алжирская сценка». Сам автор остался недоволен этой работой, которую успел продать, но впоследствии настойчиво разыскивал — по всей видимости, чтобы уничтожить. Действительно, неудовлетворенность собой нередко вызывала в нем приступы неистового гнева, хорошо знакомые его близким.

Астрологи полагают, что способность впадать в такую ярость, когда готов, кажется, убить все человечество, — типичная черта людей, родившихся под знаком Скорпиона. В Алжире гнев Моне, «Скорпиона» третьего декана, вырвался наружу в тот день, когда он осознал, что больше не в силах безвылазно сидеть в лагере. С грацией Санчо Пансы он вскочил на осла и так хлестнул его, что разозленное животное обрело прыть Пегаса и на глазах изумленного караула перемахнуло через лагерные ворота. Со стороны Моне, считавшегося плохим наездником, это был настоящий подвиг. Вечером его нашли лежащим в полузабытьи в оливковой роще под Мустафой. У него был жар, и он бредил. Несмотря на тяжелое состояние[10], Моне бросили в карцер. Вскоре выяснилось, что у него брюшной тиф. Из карцера Моне перевели в лазарет, где на протяжении трех недель упорно лечили холодными ваннами и не менее холодными обтираниями, а из еды давали только подслащенное молоко.

В результате всех этих мер случилось то, что и должно было случиться: Моне выздоровел. Правда, он невероятно ослаб, так что ему предоставили два месяца отпуска для поправки здоровья в Алжире и еще полгода позволили провести в метрополии.

Отпуск отпуском, но… Появляться на улице «в цивильном платье» солдаты-отпускники не имели права. Раз ты выздоравливающий, выздоравливай достойно, иначе говоря — исключительно в форме африканского стрелка!

Но мы подозреваем, что, едва ступив на землю Гавра, — а случилось это летом 1862 года, то есть почти ровно год спустя после призыва, — молодой человек сейчас же выбросил из головы строгие армейские предписания. Красные штаны и синяя куртка отправились в шкаф. Да здравствует свободная блуза художника — идеальная одежда, в которой так удобно карабкаться по утесам Сент-Адресса, с радостью узнавая знакомые места и вглядываясь в беспрестанно меняющееся небо, столь не похожее на небо Мустафы. В отличие от Гогена, Моне так и остался равнодушным к яркому южному солнцу.

Здесь, под нормандским небом, он встретился с голландцем Йонкиндом, которого крестьяне, жившие на берегу бухты, образуемой течением Сены, прозвали Жонкилем — так по-французски называется нарцисс. Эта встреча произвела на него неизгладимое впечатление. Ходили слухи, что голландец, с неуклюжей походкой «моряка на суше», немного не в своем уме. Ему и в самом деле везде чудились преследователи. Но Бодлер им восхищался. «Больше всего, — пишет Джон Ревалд, — его интересовали виды изменчивой природы, которые его умелая рука скоро и вдохновенно преображала, никогда не повторяясь, в нервные линии и пятна сияющего света». Помимо всего прочего он отличался великодушием и щедростью.

— Приходите ко мне в гости, — пригласил он однажды Моне. — Увидите мою «рисовальную комнату»!

Комната, в которой Йонкинд писал, больше походила не небольшой зверинец. «По ней свободно летали голуби, время от времени садясь на один из мольбертов, а то и на голову и плечи художника. Когда он работал, за пазухой его жилета сидел цыпленок. По полу бродили куры, беспрестанно что-то клевали, а поскольку клевание сопряжено у них с другим процессом, то по предложению заботливой хозяйки дома и спутницы жизни художника, госпожи Фессер, им привязывали сзади маленькие корзиночки, — чтобы не пачкали пол».

В ответ на любезность Йонкинд и его подруга вскоре получили приглашение посетить тетушку Лекадр, у которой тогда жил выздоравливающий Моне. Во время трапезы произошла следующая сцена. Госпожа Лекадр передала племяннику очередное блюдо с просьбой предложить его «госпоже Йонкинд». И услышала громкий смех голландца:

— О нет, дорогая мадам! Она не есть мой жена!

В комнате повисло напряженное молчание. Шокированная госпожа Лекадр слегка поджала губы.

Первым нашелся все тот же Йонкинд:

— Она не есть мой жена! Она есть ангел!

Справедливости ради добавим, что госпожа Фессер, эта «маленького роста женщина с посеребренными волосами и жесткими усиками над верхней губой, более всего походившая на маркитантку имперской гвардии», демонстрировала по отношению к «Жонкилю» поистине ангельскую преданность. Если бы не она, художник, вполне вероятно, спился бы, как Утрилло, или впал в безумие, как Ван Гог.

Что касается Клода, то он к этому времени полностью оправился от последствий болезни. Приближалась осень (был 1862 год), а вместе с ней — неизбежное возвращение в армию. И, подумать только, еще целых пять с половиной лет ему придется «тянуть эту лямку», как говорили его сослуживцы. Правда, от воинской службы можно было откупиться. По закону, не слишком благосклонному к беднякам, каждый гражданин имел право внести в казну определенную сумму денег и освободиться от воинской повинности. «Такса» составляла 555 франков за год службы. Следовательно, избавление Моне от солдатской «лямки» стоило около трех тысяч франков.

— Я готова заплатить, — сказала тетушка Лекадр, — но при одном условии. Ты наконец поступишь в Париже в мастерскую серьезного художника.

— Она права, — стукнул пальцами по столу отец. — В мастерскую! Под начало известного мастера! И если только я узнаю, что ты опять болтаешься сам по себе, в тот же самый день я окончательно и бесповоротно прекращу выплачивать тебе содержание. Ты все понял?

— Тем более что сделать это совсем нетрудно, — добавила тетушка Мари Жанна. — Как только приедешь в Париж, ступай к Огюсту! Он женат на моей родственнице. Говорят, он хороший художник. Между прочим, в прошлом году на Салоне получил вторую премию. Он посоветует тебе, в какую мастерскую поступить. Он же будет каждый месяц выдавать тебе деньги на жизнь.

Этот самый Огюст[11]считался тогда человеком, прославившим семью. В газетах появилось несколько хвалебных статей о нем, в которых его называли «художником будуаров». Впрочем, к хору славословий примешивались и достаточно ехидные замечания. «Это мило, очаровательно, ярко, изящно и вместе с тем ужасно!»

По мнению родственников, он был более маститым художником, чем Йонкинд, — «человек с огромными и очень светлыми голубыми глазами», человек, о котором Моне позже скажет: «Именно ему я обязан окончательным формированием своего умения видеть».

Наступил ноябрь 1862 года. Итак, прощай, Гавр, прощай, Йонкинд! Клод Моне возвращается в столицу.

 

 

Глава 3

УЧЕНИК МАСТЕРА

 

Моне прибыл в Париж, когда весь тамошний мир живописцев бурлил, как кипящий котел. Виновником скандала — в очередной раз! — оказался Курбе.

Он выставил свою картину «Погребение в Орнане», и на него немедленно обрушились обвинения в издевательстве над религией. Он выставил «Купальщиц», и его обвинили в бесстыдстве и покушении на нравственность.

Но у Орнанского мастера были и сторонники, в частности, те, кто выступал за искренность в искусстве и противопоставлял себя напыщенным старым калошам, работавшим в ключе романтизма или создававшим исполненные чопорности полотна, — таким, как вечно недовольный жизнью Делакруа с его неряшливой композицией или склонный к деспотизму и презирающий всех папаша Энгр.

В те времена процветали авторы помпезных картин на исторические темы, не гнушавшиеся всякими второстепенными сюжетами, — личности вроде Бугеро, запечатлевшего «Зенобию, найденную на берегу Аракса» и «Императора, посещающего жертв наводнения в Тарасконе», или Мессонье, заполонившего Салоны своими работами под такими названиями, как «О! А вот и дьявол!» или «Католик и солдат».

Зато представители барбизонской школы подвергались яростным нападкам. Так, «Сборщицы колосьев» Милле вызвали негодование знатоков из среды буржуа.

— Этот Милле — настоящий социалист! Бунтарь! Остерегайтесь его! — призывал некий критик.

— Это живопись демократов, то есть людей, которые не меняют белья и мечтают диктовать свои законы свету. Поистине омерзительное зрелище! — вторил ему другой.

Моне вернулся в Париж в то самое время, когда Гюго заканчивал «Отверженных», а Флобер «Саламбо», в то время, когда Шарль Гарнье вопреки недовольству императрицы Евгении начал возводить здание Оперы. Изучив план строительства, императрица обратилась к архитектору с вопросом:

— Что это за стиль, сударь? Что-то я его не узнаю…

— Э-э… Видите ли, это стиль Наполеона III, сударыня! — осененный гениальной идеей, ответил Гарнье.

Моне вернулся в Париж в тот самый год, когда Пастер, столкнувшись со злобной реакцией научного мира, вынужденно отрекся от своей гипотезы о самозарождении жизни; в тот год, когда Герхард — вечная ему слава! — изобрел аспирин; в год, когда Бисмарк, увы, занял пост первого министра Пруссии…

Итак, по приезде Моне, чтобы по-прежнему получать содержание, следовало незамедлительно явиться к Тульмушу, дальнему родственнику и признанному мастеру кисти. Впоследствии он рассказал, как прошла их первая встреча с Тульмушем, в его роскошной квартире на улице Нотр-Дам-де-Шан. С собой Моне прихватил несколько этюдов с пейзажами и натюрморт, изображавший блюдо с маслом и почками.

— Недурно, молодой человек, очень недурно! Более того, просто замечательно! У вас, бесспорно, есть способности, однако… Вам следует научиться направлять свои порывы в нужное русло. Что вам действительно нужно, так это работа в студии. Лично я рекомендую вам обратиться к Глейру. Мы все считаем его своим учителем…

Габриэль Шарль Глейр! Моне издевательски называл его «Глером», что по-французски означает «слизь». Пожалуй, он был несправедлив. Глейр родился в 1807 году в Швейцарии. Он был художником-интимистом[12]и неисправимым мечтателем. Современники именовали его художником-поэтом. Громкий успех пришел к нему на Салоне 1840 года, где он выставил «Святого Иоанна, осененного видением Апокалипсиса» и «Танец вакханок», ставший образцом жанровой живописи. Глейр был славным человеком, следовательно, он был беден. Жил он скудно, в своей маленькой мастерской, в доме 94 по улице Бак. Помимо Моне, сюда приходили Фредерик Базиль, Сислей, Ренуар и многие другие начинающие художники. «Каждое утро, примерно в 9 часов, он шел завтракать на набережную Орсе. Чашка чая, небольшой хлебец, кружок масла. До 7 часов вечера это было все».

Суровый аскет Глейр любил античность.

Однажды Моне показал ему этюд ню, написанный с натуры.

— Ах ты боже мой! — воскликнул тот. — Очень, очень хорошо! Только, понимаете… Вы писали с человека слишком коренастого, да так и написали его коренастым! Взгляните только на эти огромные ноги! Это же уродство! Не забывайте, молодой человек, когда вы пишете человеческую фигуру, необходимо постоянно думать об античности. Конечно, как материал для этюда природа прекрасна, но в искусстве она никого не интересует. Стиль, главное — стиль!

Природа никого не интересует! Можно не сомневаться в том, что молодого уроженца Гавра, воспитанного Буденом и Йонкиндом, подобное кредо не воодушевляло.

Но он продолжал работать — к этому его призывали Тульмуш, тетушка Лекадр и выплата содержания. И работать подчас приходилось в более чем суровых условиях. Мастерская Глейра не отапливалась. Печка-то там была, но дрова в доме если и водились, то крайне редко. А ведь зимы в те времена бывали жестокие! Так что стоило папаше Глейру дать ученикам денек-другой отдыха, как Моне спешил удрать подальше от улицы Бак. Иногда он направлялся в Шайи-ан-Бьер, что в двух шагах от Барбизона, и писал в лесу Фонтенбло; иногда уезжал в Сент-Адресс, где, кроме встречи с родными, его ждали любимые нормандские пейзажи — небо, морские волны, туманы и пароходы, в клубах дыма возвращавшиеся из Нью-Йорка.

В январе 1864 года Моне все еще ходил в мастерскую Глейра. Для этого от него требовалось немалое мужество — в помещении столбик термометра достигал отметки в минус 10 градусов! В июле того же года он по-прежнему работал у Глейра. Судя по всему, именно тогда он и стал свидетелем разговора, состоявшегося у старого мастера с его учеником Ренуаром.

— По всей видимости, вы занимаетесь живописью ради забавы?

— Ну конечно! Неужели вы думаете, я стал бы тратить на это время, если бы это меня не забавляло?

Тем не менее Ренуар всегда отзывался о Глейре с большой нежностью, даже если от его понимания, как и от понимания Моне, Базиля и остальной ватаги учеников, долгое время ускользало, почему «славный старый швейцарский мэтр» постоянно советовал им заранее смешивать краски на палитре. Наконец, не устояв под градом вопросов, учитель снизошел до объяснения:

— Лучше, чтоб вы делали, как я говорю, иначе этот дьявольский цвет ударит вам в голову!

Бедняга Глейр! Если у него самого порой кружилась голова, то уж никак не из-за цвета. «Глубокоуважаемый швейцарский художник», как говорил о нем Ренуар, постепенно слеп.

Когда это сделалось очевидным, Моне, не слишком склонный к сантиментам, предложил друзьям:

— Бежим отсюда!

И они сбежали.

 

Моне и Базиль сбежали вместе и вместе отправились в Онфлер. Сделав небольшой крюк в сторону Фонтенбло — скорее всего, чтобы закончить начатые ранее две-три работы, затем они оказались в Руане, где посетили музей и решили спуститься вниз по Сене до самого ее устья. Иначе говоря, до Онфлера.

В Онфлере невозможно просто бывать. Его надо смаковать. А чтобы смаковать Онфлер — родину Будена, Эрика Сати, Анри де Ренье и Альфонса Алле, надо быть художником или влюбленным. «Онфлер был местом, о котором я горячо мечтал», — говорил Бодлер, который намеревался навсегда поселиться здесь. Что касается Базиля и Моне, то они нашли себе временное пристанище у местного булочника, согласившегося сдать им две небольшие комнаты. Студент-медик Базиль, всем сердцем ненавидевший медицину, пришел от всего увиденного в экстаз. «Этот край — настоящий рай. Нигде на свете больше нет таких роскошных лугов и таких прекрасных деревьев. Повсюду бродят коровы и лошади, которых никто не привязывает. И все это обилие зелени особенно восхитительно смотрится на фоне моря, вернее, широко разлившейся Сены…»

Но и Моне, далеко не новичок в этих местах, чувствовал себя на седьмом небе: «Каждый день я совершаю новые открытия, и каждое из них прекраснее предыдущего. С ума можно сойти, до чего мне хочется работать, просто голова кругом идет!»

Итак, дом друзья обрели у деревенского булочника. Ну а стол для них нашелся на ферме Сен-Симеон.

 

Время все меняет. В наши дни ферма Сен-Симеон, расположенная выше устья Сены, прямо напротив Гавра, все так же утопает в зелени, но превратилась в отель с рестораном, отмеченный всеми полагающимися звездочками и предлагающий своим посетителям панорамный обзор окрестностей, — одним словом, стала одним из высококлассных заведений, входящих в известную сеть «Реле э Шато». Увидев его сегодня, Буден, Добиньи, Курбе, Сислей, Коро, Труайон, Диаз, Базиль, Моне и многие другие бывавшие здесь художники, которые отнюдь не купались в золоте, быстро спустились бы с небес на землю. Тогдашняя «фермерша», которую звали матушка Тутен, хоть и была уроженкой Нормандии, никогда не пыталась ободрать постояльцев. Мало того, она их любила, как любила бы своих взрослых сыновей. Надо сказать, что для «мазилок» у нее существовал особый льготный тариф, а уж сидра она им наливала сколько угодно.

Базиль, Буден, Йонкинд и Моне. Что за дивный квартет! И что за чудесное лето провели они в Онфлере в 1864 году! Чудесное и беззаботное. Время от времени друзья наведывались в Гавр, для чего всего-навсего нужно было пересечь устье реки. Иногда заглядывали и в Сент-Адресс, к тетушке Лекадр, в надежде разжиться небольшой суммой денег. Одним словом, жизнь была прекрасна!

Первым от компании отпал Базиль — не потому, что ему надоело, а потому, что его ждали Париж и экзамены, проклятые экзамены на получение медицинского диплома, которого он так и не добьется.

Наступил сентябрь. Моне по-прежнему в Онфлере. Он пишет.

Середина октября — Моне в Онфлере, пишет. Он пишет часовню Нотр-Дам-де-Грас, ферму, лодочный причал, деревенские постройки… Он пишет без устали, но… Родным, взирающим на его труды с противоположного берега реки, это совсем не нравится. В голосе отца все чаще слышатся угрозы:

— Сколько можно! Если ты немедленно не вернешься в Париж и не возобновишь занятия у кузена Тульмуша, никакой помощи больше не получишь! Посмотрим тогда, надолго ли тебя хватит!

Что ему оставалось делать? Насколько проще стала бы жизнь, если бы его понимали, если бы ему не приходилось вечно выпрашивать у родственников денег! Хорошо еще, что тогда он и не подозревал: следующие двадцать лет ему суждено еле-еле сводить концы с концами. Трудности, знакомые каждой небогатой семье, когда надо дотянуть до получки, для него будут повседневной жизнью. И матушке Тутен пора заплатить. Она очень славная, это верно, но все-таки он задолжал ей больше восьмисот франков. 6 ноября, махнув рукой на стыд, он пишет Базилю, зная, как тот щедр и что у его семьи нет материальных проблем. Письмо, в котором он обращался к другу с просьбой о помощи, не сохранилось, но мы можем предположить, что в нем говорилось что-то вроде этого: «Старина Фредерик! У меня не осталось ни гроша, а надо оплатить счета с фермы Сен-Симеон. Не мог бы ты выслать мне столько-то и столько-то?»

Ответ Базиля также утрачен, но, по всей вероятности, он поспел вовремя, потому что еще до конца года Клод покинул нормандское побережье и никакие судебные исполнители по пятам за ним не гнались — это ждало его в будущем. В Париже он поселился все у того же «старины Базиля» — на шестом этаже дома на улице Фюрстемберг. Жилось ему там неплохо. Во-первых, потому, что господин Моне-отец, немного успокоившись, выслал сыну 250 франков. Во-вторых, потому, что квартал оказался поистине чудесным местечком. Когда-то на этом месте располагался парадный двор аббатского замка Сен-Жермен-де-Пре. Но и сегодня улица, обязанная своим именем кардиналу Гийому Эгону де Фюрстембергу — епископу Страсбургскому, в 1699 году назначенному коммандитистом королевского аббатства, хранит уют и покой. Здесь провел шесть последних лет своей жизни Делакруа, скончавшийся 13 августа 1863 года. Он жил в одной из хозяйственных дворцовых построек, на третьем этаже дома, расположенного между парадным двором и садом, и именно здесь написал свои картины «Восхождение на Голгофу» и «Положение во гроб».

Художники всегда высоко ценили этот прелестный уголок Парижа. Например, граф Поль де Сен-Виктор — известный коллекционер, литератор, театральный критик и искусствовед — окончил свои дни в 1881 году в доме Делакруа. Совсем рядом, на улице Кардиналь, жил автор «Зеленой рукописи» Дрюино. Этот человек отличался завидным мужеством: однажды январской ночью 1832 года, возвращаясь домой, он услышал ужасные крики, доносившиеся со второго этажа стоявшего напротив дома. Кричала женщина. Убивают, понял он. Недолго думая он схватил валявшуюся рядом забытую строителями лестницу, прислонил ее к стене дома, вскарабкался до окна, из которого доносились крики, распахнул его и впрыгнул в комнату. К великому неудовольствию мужа кричавшей, которая в тот момент… рожала.

Что касается Моне, то его, напротив, ждал здесь самый любезный прием. Базиль общался с самыми разнообразными людьми. Среди его знакомых были Феликс Турнашон, он же фотограф Надар, Фанген-Латур, Гамбетта, композитор Виктор Массе, Бодлер и его приятель Барбе д’Орвелли, автор памфлета «Сорок портретов членов Французской Академии», вызвавшего шумный скандал.

Нам совсем нетрудно вообразить себе, какие разговоры вели между собой по вечерам все эти люди.

— Послушайте, Барбе, вы слишком строги к герцогу Бролли!

— Видите ли, он как повернулся однажды спиной к искусству, так больше и не оборачивается!

— Ну а его сын, князь?

— Еще хуже папаши! Он питает интерес исключительно к псевдоважным вещам и, соответственно, обладает лишь псевдоталантом. Он похож на… блоху, раздавленную грузом собственной эрудиции.

— А наш философ, Виктор Кузен? Что вы думаете о нем, дорогой Барбе? Он ведь у нас нынче министр народного образования?

— Кузен? Тот самый, что побирается у Гегеля? И, между прочим, вполне успешно! Так что на гроши, полученные от Гегеля, он организовал в Париже производство фальшивой монеты!

— Ну а господин де Ремюза?

— Ремюза? Самое почетное и самое бесцветное перо в «Ревю де монд»!

— А Октав Фейе?

— Мюссе в карманном семейном издании!

— А Гизо?

— Образец политической содержанки! Помимо всего прочего, его распирает от гордости и он патетичен, как катафалк!

— Но, скажите на милость, может быть, вы цените хотя бы Адольфа Тьера?

— Скажу, если настаиваете. Тьер — политик, который мог сделать все и не сделал ничего. Французы восхищаются этим говоруном, потому что видят в нем образец собственного ничтожества. Он умрет, подобно Веспасиану, в своем кресле академика, единодушно избранный всей этой низкой толпой, упорно желающей видеть в нем великого историка.

Говорили они и о Берлиозе, и о Вагнере, вызывавшем особенно острые споры, и о концертах, которые Жюль Этьен Паделу обещал регулярно устраивать в зале «Атене»…

И, разумеется, говорили о живописи.

Обсуждали планы поездки в Фонтенбло, на этюды; советовались, стоит ли выставлять картины на Салоне 1865 года; передавали друг другу новости о Труайоне — говорят, он серьезно болен; о Будене, впавшем в нужду. Не меньше бедствовал и Моне, вынужденный едва ли не побираться у друзей. Вполне вероятно, что, не будь той скромной поддержки, которую время от времени оказывал ему Базиль, ему вообще пришлось бы вернуться в Гавр — в полном разочаровании и глубоко несчастным.

Салон 1865 года состоялся во Дворце промышленности. Здание, известное также как дворец на Елисейских Полях, было построено двенадцатью годами раньше и располагалось параллельно одноименному проспекту. 200 метров в длину, 48 — в ширину и 35 — в высоту — при таких размерах в нем легко можно разместить сотни полотен. Главный вход находился со стороны улицы Мариньи. Именно им воспользовался Моне, явившийся в понедельник 1 мая в три часа дня на официальное открытие вернисажа.

Дабы избежать упреков в фаворитизме со стороны ревнивых к успеху коллег художников, жюри приняло решение разместить картины в алфавитном порядке фамилий авторов. Таким образом, две представленные Клодом Моне работы — обе представляли собой пейзажи устья Сены — оказались рядом с полотнами Эдуара Мане, который на этом Салоне показывал «Иисуса и бичующих его воинов» и «Олимпию».

Соседство Мане и Моне обернулось совершенно неожиданным драматическим эффектом!

Первые же посетители выставки, внимательно рассмотрев пейзажи с изображением Сены, сейчас же поворачивались к Мане, терпеливо стоявшему перед «Олимпией», и наперебой торопились пожать ему руку:

— Поздравляю, сударь! Ваши марины просто превосходны! Вы поистине мастер своего жанра!

Пораженный Мане решил посмотреть, кем же подписаны две приписываемые ему картины. И, естественно, обнаружил расхождение в одну-единственную букву с собственной фамилией.

— Что это за шутник, вздумавший пародировать меня?! — начал громко возмущаться он.

В эту самую минуту упомянутый шутник как раз входил в зал. К нему сейчас же обратился кто-то из знакомых:

— Послушай, твои лодки явно пользуются успехом, но, кажется, это не очень-то нравится твоему соседу!

Вскоре Мане покинул выставку. Уходя, он сердито бормотал:

— Подумать только! Меня поздравляют с успехом единственной картины, причем той, которую я не писал! Все это похоже на какую-то мистификацию…

Его гнев возрос многократно, когда несколько дней спустя ему дали прочесть статью, опубликованную Полем Манцем в «Газет де Боз-Ар». Вот что говорилось в ней о его сопернике: «Теперь мы должны назвать публике новое имя. Никто из нас раньше не слышал о Клоде Моне, но его пейзаж устья Сены заставил нас задержаться в выставочном зале, и мы не скоро его забудем. Искренняя манера письма этого мариниста побуждает нас внимательно следить за его творчеством».

Бедный Эдуар Мане! Надо полагать, его огорчение достигло крайней степени, когда, листая газету дальше, он наткнулся на негативные отзывы о собственных работах. «Его бичуемый Христос выглядит точь-в-точь как бродяга, которого хлещут кнутом, а римские воины напоминают разбойников в лохмотьях!» — иронизировал один критик. Другой, особенно раздраженный картиной «Олимпия», на которой была изображена лежащая обнаженная прелестная женщина, которой чернокожая служанка подает букет цветов, самодовольно заявлял: «Олимпия? Это какая-то обезьянья самка, запечатленная в самой непристойной позе, какая-то куртизанка с грязными руками и шершавыми ногами… А еще эта безобразная негритянка и эта плоская черная кошка, по всей видимости, жертва несчастного случая, попавшаяся меж двух железнодорожных буферов…»



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2020-01-14 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: