«Я страшно за нее волнуюсь, — поделился Моне со своим другом доктором Беллио. — Она снова больна, а никаких лекарств у нас нет». Врач-румын сейчас же купил у него четыре или пять полотен, благодаря чему маленькая колония в Ветее на некоторое время получила средства для существования.
Между тем Моне надеяться на улучшение финансового положения не приходилось — критика по-прежнему воспринимала импрессионистов в штыки.
Доказательством тому стала выставка 1879 года. Моне согласился участвовать в ней скрепя сердце, буквально заставив себя прислушаться к доводам рассудка. Во-первых, он не хотел выглядеть предателем в глазах товарищей по группе, а во-вторых, рассчитывал продать хотя бы несколько полотен и начать выплачивать крупный заем, предоставленный ему Мане. Но, не имея желания на целый месяц — с 10 апреля по 10 мая — ехать в Париж, чтобы лично присутствовать на выставке, проходившей в доме 28 по улице Оперы, он просто-напросто отправил три десятка картин Кайботу.
«Предоставляю вам полное право развесить их, как вам заблагорассудится, — написал он в сопроводительном письме. — Я полностью вам доверяю…»
Таким образом, полотна Моне благодаря стараниям Кайбота оказались рядом с картинами Дега, Лебура, Писсарро, Мари Кассат и других мастеров. Всего в четвертом Салоне импрессионистов приняли участие 28 художников.
Можно представить себе, с каким нетерпением ожидал этой выставки критик «Фигаро» г-н Вольф. Должно быть, он потирал руки в предвкушении — то-то будет повод посмеяться!
И, как всегда, мишенью его насмешек стал Клод Моне:
«Он выставил на Салоне около 30 пейзажей, похоже, написанных за один день. Теперь можно сказать с уверенностью: он стал таким ничтожеством, что уже никогда не поднимется…»
|
Но по-настоящему сокрушительный удар Моне получил несколькими неделями позже, когда узнал, что даже Золя — его друг Золя! — разделяет мнение Вольфа. «Боюсь, — сказал он в интервью журналисту „Посланца Европы“ в Санкт-Петербурге, — что Моне, работая слишком торопливо, исчерпал себя. Он довольствуется приблизительным и не изучает природу с той страстью, которая отличает подлинного творца…» Это было уже слишком!
В результате для Клода Моне — в искусстве мастера самой тонкой и нежной палитры, а в жизни — образца твердокаменной неуступчивости — наступила черная полоса. Он впал в тяжелейшую депрессию. Жизнь не удалась, все потеряло смысл. Самое ужасное, что у него пропала всякая охота работать. Изредка он обращался с письмами к друзьям и кредиторам, но с единственной целью — чтобы просить их потерпеть еще. Ярким тому свидетельством служит письмо от 14 мая 1879 года, отправленное из Ветея Мане — его любимому другу Мане.
«…Предпочитаю прямо признаться вам, — говорится в этом письме, — что в настоящий момент не имею ни малейшей возможности выслать вам хоть какую-то сумму денег. Я нахожусь в чудовищно стесненных обстоятельствах, неприятностей по горло, а та мелочь, что удалось за последнее время заработать, вся целиком ушла на лекарства и врачей, потому что жена и младший ребенок без конца болеют… Так что я совершенно уничтожен, подавлен, о живописи и думать не могу без содрогания, потому что понимаю: мне теперь до конца дней своих суждено прозябать в нищете, не имея никакой надежды на успех…»
|
Он не просто потерял интерес к работе. Случалось, что он собственными руками уничтожал готовые картины. Мы знаем это совершенно точно благодаря одному из писем Кайбота:
«Дорогой друг! Я только что получил два ваших холста, но они оба изодраны. Уж не вы ли это над ними учинили? Простите, но я отдал оба в реставрацию…»
Впоследствии Моне нередко будет поступать аналогичным образом, правда, не от отчаяния, а из-за недовольства собой, что всегда вызывало у него вспышки яростного гнева.
Можно не говорить, что в подобных обстоятельствах атмосфера в доме в Ветее вряд ли отличалась жизнерадостностью. Моне пребывал в самом мрачном расположении духа и обижался на каждый взгляд, каждое брошенное вскользь слово; Камилла страдала от боли, время от времени оглашая стонами весь дом; пятеро старших детей — пятнадцатилетняя Марта, четырнадцатилетняя Бланш, одиннадцатилетние Сюзанна и Жан и десятилетний Жак — крутились у взрослых под ногами и затевали шумные игры, а трое младших — шестилетняя Жермена, двухлетний Жан Пьер и годовалый Мишель — вечно хныкали и ныли. Хорошо еще, что с ними была Алиса — женщина с твердым характером, не привыкшая сгибаться под ударами судьбы. Она следила за порядком в доме, а вскоре взяла на себя и обязанности поварихи, ибо кухарка, устав ждать обещанной платы, отказалась от места и… вышла замуж за соседского парня. Алиса умела делать все и с легкостью меняла роли кормилицы, учительницы музыки или арифметики, а по ночам, что вполне вероятно, превращалась в пылкую возлюбленную и дарила художнику утешение в его горестях. По счастью, Эрнест появлялся в Ветее все реже и реже. Большую часть времени он проводил в Париже, где мать сняла ему однокомнатную квартиру. На жизнь он теперь зарабатывал — если это можно назвать заработком — тем, что сочинял коротенькие заметки для пары-тройки газетенок, специализировавшихся на торговле произведениями искусства.
|
Именно в эти дни до бывшего богача наконец дошло, что отношения, сложившиеся между Алисой и Клодом, давно вышли за грань чисто дружеских. Впрочем, Алиса никогда не отказывала себе в удовольствии лишний раз подчеркнуть, что во всех случившихся несчастьях виноват только он, Эрнест. Кто, как не он, довел семью до катастрофы? Или он уже забыл, к какой жизни она привыкла в Роттенбурге?
Даниель Вильденштейн, внимательно изучивший письма Алисы Эрнесту[38], отмечает, что ни в одном из них ни разу не встречается ни одного ласкового слова. Никаких вам «милый» — отныне Эрнест имеет право лишь на обращение «дорогой друг».
«Что же, — пишет она в одном из таких писем, — я принимаю твое решение окончательно бросить меня. Если ты сумеешь преуспеть, тем лучше». Чуть ниже она добавляет: «Помимо заботы о детях и бесконечных занятий с ними музыкой, все мое время поглощает страшная болезнь г-жи Моне».
На самом деле подлинным «отцом семейства» в эти нелегкие годы была именно она, Алиса, и только на ней держался весь дом.
Не склонная к сантиментам, порой излишне суровая — как еще она поддалась обаянию Моне?! — Алиса, воспитанная в строгом религиозном духе, не могла не понимать, что дни Камиллы сочтены, и делала все возможное, чтобы помочь несчастной переносить мучительную боль. Если состояние больной того требовало, она всю ночь сидела у ее постели.
А состояние Камиллы требовало этого все чаще.
Болезнь, начавшаяся еще до рождения Мишеля, теперь прогрессировала устрашающими темпами.
Гинеколог, которому мы описали симптомы, определил, что, скорее всего, у нее была злокачественная опухоль матки.
В июне 1879 года г-жа Элиотт — владелица дома в Ветее и ближайшая соседка семейства Моне (напомним, что она жила совсем неподалеку, в «Башенках») — тоже тяжело заболела. Навещать ее приезжал доктор Тиши, и Алиса поспешила воспользоваться его визитами, чтобы получить хоть какие-то рецепты для Камиллы. Увы, этот врач, практиковавший в Ларош-Гюйоне, мог констатировать лишь одно: сделать ничего нельзя. Лечение? Только сильные обезболивающие.
Может быть, поместить Камиллу в больницу? В Мант или, скажем, в центральный госпиталь Вернона-сюр-Сен? Последнее заведение, рассчитанное на 277 коек, считалось тогда самым современным на весь район. Да, но где взять денег на оплату больничного счета?..
— Г-жа Моне не получала должного ухода, — заявил художник Леон Пелтье, живший тогда в Ветее.
Впрочем, что мог знать этот славный человек, пусть и разбиравшийся в живописи, о той страшной болезни, что пожирала внутренности несчастной и еще не старой Камиллы?
Открытие радия состоялось лишь 20 лет спустя. Для лечения некоторых начальных форм рака тогда применяли низкочастотные токи высокого напряжения, но и эта методика делала лишь первые робкие шаги. Между тем Камилла болела давно, и заболевание успело перейти в последнюю стадию. К августу метастазы поразили и пищеварительную систему. Перепуганный Моне писал доктору Беллио:
«У нее уже не осталось сил не только ходить, но и стоять. Мало того, она уже не может принимать никакой пищи, хотя голод испытывает. Нам приходится постоянно дежурить у ее постели, ловя ее малейшее желание в надежде уменьшить ее страдания. Самое печальное, что мы не в состоянии исполнять все ее минутные капризы, потому что у нас совсем нет денег. Вот уже месяц как я не пишу, потому что у меня закончились краски. Но все это не имеет никакого значения. Что меня по-настоящему ужасает, так это вид моей несчастной жены, из которой уходит жизнь, а тяжелее всего — видеть ее мучения и понимать, что ты не в силах ничем ей помочь. Кровотечения у нее прекратились, но она теряет много жидкости; похоже, язва у нее зажила, но метрит и диспепсия[39]продолжаются. Живот вздут, ноги опухли, часто отекает лицо. И при этом постоянная рвота, от которой она задыхается. Она совершенно обессилела, и я не представляю, как она все это переносит. Если вы можете по моему описанию дать нам какой-нибудь совет, мы будем вам бесконечно признательны и исполним все досконально. Но я также обращаюсь, дорогой г-н Беллио, и к щедрости вашего кошелька. Лишняя сотня франков позволит мне купить холсты и краски, отсутствие которых не дает мне работать…»
Лето в Ветее клонилось к осени. Небеса опускались все ниже. По утрам над Сеной плыл легкий туман. Дети проводили время в саду. Марта и Бланш собирали созревшие плоды, а Сюзанна с Жаком рвали траву одуванчиков — ими кормили кроликов (Моне обожал рагу из кролика). Малышка Жермена, в простом крестьянском платьице, носила сухие хлебные корки в курятник — еще один источник пропитания для многочисленного и вечно голодного семейства.
Алиса теперь ни на минуту не отходила от постели Камиллы. Ночь прошла очень плохо. Они посоветовались с Клодом и решили: пора вызывать деревенского кюре, аббата Амори. На календаре значилось 31 августа.
Ждать священника долго не пришлось — его дом находился неподалеку от жилища умирающей. Он пришел принять последнее причастие, но для него нашлось и еще одно важное дело. Алиса, которая явно задавала тон в семье, потребовала, чтобы Клод и Камилла, в свое время не сочетавшиеся церковным браком, заключили союз перед Господом. Тогда им останется лишь ожидать христианской кончины.
В церковном архиве прихода Ветей хранится запись о том, что 31 августа 1879 года аббат Амори «обвенчал Клода Оскара Моне и находящуюся при смерти Камиллу Леонию Донсье». После этого он мог приступить к соборованию. Психологический эффект этого таинства широко известен. Даже самые тяжелые больные после него чувствуют облегчение.
И в самом деле, Камилле вроде бы стало чуть лучше. Правда, невероятная слабость не давала ей даже разлепить веки, но хотя бы она перестала плакать. Новый приступ, страшнее всех предыдущих, случился утром 3 сентября. Священный елей больше не действовал. Камилла выла от боли и призывала смерть. Смерть, которая настигла «Даму в зеленом», «Женщину в саду», «Японку», «Камиллу с собачкой» в Ветее в пятницу 5 сентября, в половине одиннадцатого утра.
«Несчастная страшно страдала, ее агония была долгой и ужасной, и она до последней минуты сохраняла ясность сознания. У меня сердце разрывалось, глядя, как она прощается с детьми», — писала Алиса[40]свекрови. Трудно отделаться от ощущения необычайности всей этой ситуации. Ведь в конечном счете Камилла скончалась на руках соперницы! Маловероятно, что она не догадывалась о тайной связи своего мужа с Алисой, и, как знать, может быть, ей не раз приходилось быть свидетельницей сцен, не предназначенных для посторонних глаз.
Сборами покойной — Камилле было 32 года — в последний путь занялась она же, Алиса. Моне тем временем вооружился гусиным пером — инструментом, которым он владел в совершенстве, — чтобы написать письмо доктору де Беллио. В нем он просил друга оказать ему еще одну, очередную, любезность — срочно посетить ломбард, выкупить любимый медальон Камиллы и как можно скорее прислать его в Ветей. Он хотел бы, поясняет автор письма, надеть это украшение ей на шею — пусть она унесет его с собой в могилу.
В последующие часы Моне полностью утратил контроль над собой. Его охватило лихорадочное возбуждение, которому он был не в силах противостоять.
…Известно, что историк Мишле, потерявший первую жену, через три месяца после похорон заставил выкопать тело, чтобы взглянуть на нее еще раз. Еще раньше нечто подобное совершил Дантон. Через неделю после погребения возлюбленной он раскопал могилу, извлек уже начавшее разлагаться обезображенное тело и стал «покрывать его страстными поцелуями, не желая отдавать червям». Нет, Моне не дошел до подобного безумия, но не смог устоять перед болезненным желанием принести в комнату умершей мольберт и запечатлеть на холсте (размером 90x68 см) ее безжизненные черты.
Позже во время одной из бесед с Клемансо он пытался оправдаться:
— Я вдруг осознал, что стою, уставившись на ее висок, и машинально ищу переход живого цвета в мертвый… Синий, желтый, серый, не знаю какой еще… Вот до чего я докатился. Все это происходило помимо меня, автоматически. Сначала шок и дрожь от созерцания этого цвета, а потом чистый рефлекс, бессознательное стремление делать то, что я привык делать всю свою жизнь…
Неудивительно, что это полотно, сегодня выставленное в Зале для игры в мяч, долгое время оставалось недоступным широкой публике.
Да, Моне повел себя как истинный художник, изучающий оттенки фиолетового, характерные для трупа, и превращающий лицо умершей в розовато-лиловую симфонию, но кисть его двигалась нервно, мазок местами ложился грубо, и мы не можем отделаться от мысли, что во всем этом было что-то от некрофилии.
Для организации похорон обратились в благотворительную организацию. Люди, работавшие в ней, входили в Братство милосердия и представляли собой добровольных гробовщиков. Согласно исторической традиции они носили яркие и пестрые одежды — в давнем прошлом, когда члены Братства занимались погребением умерших от чумы, их необычный наряд служил прохожим предупреждением: держись от нас подальше, не то заразишься. С той же целью каждый из них имел при себе «трещотку» — несложный инструмент, заставлявший непрерывно тренькать колокольчики, настроенные на две ноты — соль и ля. Членов Братства во все времена отличали личная отвага и благородство.
В воскресенье 7 сентября, около двух часов пополудни, погребальная процессия с прахом Камиллы медленно двигалась в сторону небольшого местного кладбища. Всего несколько сотен метров, отделявших погост от владения г-жи Элиотт. Кладбище располагалось на склоне невысокого холма, но добровольные помощники, несшие гроб, нисколько не запыхались, поднимаясь наверх, — бедняжка Камилла перед смертью совсем истаяла. В самом конце аллеи, тянувшейся вдоль кладбищенской ограды, их ждала вырытая в земле могила. Ни надгробия, ни памятника… Аббат Амори прочитал заупокойную молитву.
Пройдет немного времени, и могила Камиллы Донсье зарастет сорной травой, которую никто на свете не позаботится вырвать… Впрочем, нет. Мадлена Бландар — бывшая кухарка, а позже жена штукатура Огюста Ловре, навещая могилы родных, будет иногда заглядывать и сюда, к «бедняжечке госпоже Моне». Но все равно чугунная ограда вскоре покроется ржавчиной, а затем и вовсе рухнет. И тогда уже ничто не напомнит здесь о Камилле.
Заросли чертополоха да пара хилых елочек, выросших неизвестно как, — вот и все, что от нее осталось. Бедная Камилла!
Хорошо еще, что на могилах ее соседей по вечности пышно разрослась лаванда. И в ветреные дни душистые ветки ласково склоняются над ней, даря последнее утешение…
Глава 11
ЛЕД ТРОНУЛСЯ
Признаемся, мы немного сгустили краски. Все то время, что семья продолжала жить в Ветее, Марта, Бланш и Сюзанна («большие девочки», как называли их дома) регулярно заглядывали на кладбище и приносили упокоившейся Камилле букетики цветов. Весной 1881 года они посадили на ее могиле фиалки.
Но до прихода этой весны еще надо было пережить кошмарную зиму 1879/80 года. Мороз стоял жестокий. В тот год, как и в 1709, 1768, 1776, 1789-м, а также в 1859 и 1877 годах, Сена от самого истока в Лангре до устья покрылась толстым слоем льда. В такие редкие по суровости зимы ртутный столбик термометра мог за одну ночь упасть так резко, что река замерзала буквально за несколько часов, а плавающие по ней суда едва успевали добраться до гавани.
8 декабря 1879 года на Ветей обрушился снегопад. Толщина снегового покрова достигла 40 сантиметров! 10 декабря один из соседей, некий буржуа из Вернона, отметил, что температура упала до минус 25 градусов. Он же записал в своем дневнике, что «река[41]гонит кривые льдины».
Нетрудно представить себе, во что превратилась жизнь семейства Моне-Ошеде в заснеженном Ветее. Дороги сделались непроходимыми. Клод больше не мог уезжать в Париж, чтобы продать очередную картину. С едой стало совсем худо. А тут еще детвора дружно заболела ангиной и — этого еще не хватало! — вдруг объявился недовольный Эрнест. Выбрал время, ничего не скажешь! Но если он и надеялся привести Алису в смущение, то просчитался.
Она уже прочно вошла в роль хозяйки дома. И Эрнест не имел к этому дому никакого отношения!
Правда, перед соседями Клод и Алиса старались соблюдать внешние приличия. Редкие посещения еще давали Эрнесту право считаться «настоящим мужем». При посторонних Алиса обращалась к Моне исключительно на «вы» и называла его «месье»; он отвечал ей тем же. Но на самом деле вся эта комедия мало кого вводила в заблуждение.
Эрнест умолял ее:
— Возвращайся ко мне!
— А что мы без него станем делать? — сухо отвечала она. — Что мы будем есть? Чем топить дом? — И добавляла: — Да, у нас мало денег, но он хотя бы работает!
Что касается Эрнеста, то он, долгие годы живший в роскоши и праздности, судя по всему, так и не осознал до конца, что полностью разорен и погряз в долгах. Если мать иногда давала ему какие-то деньги, он тратил их мгновенно, не задумываясь о том, что будет дальше.
Его донимали кредиторы. Кое-кто из них даже заявлялся в Ветей с требованием немедленно вернуть деньги и угрозами. Однажды, когда в столовой находилась только Марта, один такой заимодавец ворвался в дом и обратился к испуганной девочке:
— Господин Ошеде дома? Или мадам? Я хочу их видеть!
— Мама наверху, — пролепетала та. — Сейчас я ее позову…
— Сегодня я не в состоянии уплатить вам ничего, сударь, — спокойно объяснила вызванная дочерью Алиса, — потому что у меня ничего нет.
— Ах так! Ну вы обо мне еще услышите! И гораздо раньше, чем думаете! — побелев от ярости, крикнул тот.
И, бросившись к стоящему рядом пианино, схватил вазу с роскошным букетом цветов, которые так любил Моне, и грохнул ею прямо по клавишам.
— Нам потом пришлось ремонтировать инструмент, — гораздо позже с улыбкой вспоминала Марта.
Конец года в Ветее ознаменовался не только холодом, но и голодом. Хуже того: перед ними замаячила угроза выселения. Слишком уж они затянули с арендной платой за дом. Значит, надо писать! Надо продавать, и как можно быстрее! В списке покупателей фигурируют все те же имена — Беллио, певец Фор, Кайбот, Шоке. Верные поклонники. В доме теперь не осталось даже постельного белья — хозяин прачечной наложил «арест» на сданные в стирку простыни и не собирался их возвращать, пока не будут оплачены все счета.
Бакалейщик отказал в кредите. В сочельник 24 декабря 1879 года дети даже не стали выставлять свои стоптанные башмаки перед камином. Они понимали, что подарков ждать неоткуда. Камин, правда, еще топился, но лишь благодаря Алисе, которая лично заготавливала для него дрова. В отличие от хрупкой и слабенькой Камиллы она была женщиной сильной и крепкой. И умело орудовала пилой и топором.
— Видите, как хорошо, — шутливо говорил ей местный лесник. — Одними и теми же дровами вы греетесь дважды!
И Алиса щедрой рукой швыряла в ненасытный огонь все новые поленья. Еще бы, мороз на улице стоял страшенный. Достаточно сказать, что теперь ничего не стоило пешком добраться из Ветея до расположенного на противоположном берегу Лавакура, настолько прочный лед сковал Сену.
Моне использовал зимнюю погоду по-своему и написал небольшой цикл картин под общим названием «Снегопад».
Но вот настала ночь с 4 на 5 января. На протяжении трех-четырех последних дней стояла оттепель. И даже шел дождь, поэтому снег, как говорят жители гор, превратился в «суп».
Часы показывали пять утра. Вдруг раздался стук — кто-то колотил в ставни первого этажа. До обитателей дома донесся испуганный женский голос:
— Господин Моне! Господин Моне! Скорее! Идите сюда! Конец света!
Моне сразу узнал голос Мадлены, бывшей кухарки, а теперь просто соседки. Выскочив на улицу, он ничего не увидел. Зато он услышал. Со стороны реки доносился грохот, словно взвыли трубы Апокалипсиса. Грохот все нарастал. Пересиливая его, с левого берега, из Лавакура, доносились отчаянные вопли людей. Это был ледоход. Сена взломала свою ледяную тюрьму.
Из-за резкого потепления вода подо льдом пришла в движение, закипела, словно лава. Лед пошел трещинами. Огромные глыбы с адским грохотом неслись по реке. Но ее русло оказалось для этого слишком узким, и вот вода выплеснулась на берег, сметая на своем пути рыбацкие хижины и лодки, заливая поля и сады и заставляя насмерть перепуганных фермеров спасаться бегством.
— Это конец света, господин Моне! Это конец света! — всхлипывала Мадлена.
К семи часам утра, когда забрезжили первые лучи рассвета, понемногу стал вырисовываться масштаб разрушений. Люди взирали на результаты бедствия и считали погибших. Ибо без жертв не обошлось.
Ну а Моне уже стоял за мольбертом и, забыв обо всем на свете, писал льдины на берегу Лавакура. Впоследствии им суждено было послужить сюжетом почти двух десятков картин.
«У нас тут, дорогой господин Беллио, случился ужасный ледоход, — писал он в следующий четверг. — Я попытался кое-что из этого сделать, что и покажу вам в свой следующий приезд».
К разочарованию жителей деревни, уставших дрожать от холода, оттепель продлилась недолго. Глыбы льда, загромоздившие берега реки, не спешили таять. Действительно, листая местные газеты той поры, убеждаешься, что столбик термометра снова резко упал. Так, 24 января Т. Бутль, издатель газеты, выходившей в Верноне-сюр-Сен, то есть в четырех лье ниже по течению от Ветея, отмечал, что в тот день мороз достиг минус 13 градусов.
24 января! В тот холодный день парижская газета «Голуа» опубликовала статью, призванную разгорячить воображение читателей. Статья, выдержанная в жанре «объявления», вышла за подписью «Весь Париж» и явно имела целью внести раздор в лагерь импрессионистов. Как мы вскоре убедимся, писака, накропавший этот опус, располагал достоверной информацией. Итак, он сообщал — не без иронии, что Моне отказался участвовать в выставке своей группы, зато, не боясь обвинений в предательстве, согласился показать свои работы на Салоне во Дворце промышленности.
«Импрессионистская школа имеет честь сообщить вам о тяжелой утрате, понесенной ею в лице г-на Клода Моне — одного из признанных мэтров направления.
Панихида по г-ну Клоду Моне состоится 1 мая в 10 часов утра, на следующий день после открытия вернисажа, в церкви Дворца промышленности, в Салоне г-на Кабанеля. Просьба ко всем желающим воздержаться от появления на церемонии. De Profundis[42].
От имени главы школы г-на Дега: преемник покойного г-н Раффаэлли; мисс Кассат; г-н Кайбот; г-н Писсарро; г-н Луи Форен; г-н Бракмон; г-н Руар — бывшие друзья, бывшие ученики и бывшие соратники». Продолжение статьи выдержано в обманчиво сочувственном тоне: «Сорок лет; черные, спускающиеся на лоб волосы; густая борода; небольшая фетровая шляпа коричневого цвета, небрежно сдвинутая на затылок; неизменная трубка в зубах — таков портрет Клода Моне, выдающегося импрессиониста, в ближайшие дни намеренного дезертировать из дружественного лагеря». Читая дальше, мы понимаем, что в качестве информатора автор использовал кого-то из близкого окружения художника: «В настоящее время он живет в компании разорившегося мецената, который, собственно говоря, и разорился-то — какая любезность с его стороны! — приобретая по сногсшибательным ценам импрессионистские полотна недоучившихся художников, изгнанных из серьезных мастерских. Отныне, когда его любовь к искусству волей-неволей приобрела характер платонической, этот господин влачит свои дни в мастерской Моне, который его кормит, одевает, дает ему кров и… терпит его общество».
Реакция Моне не заставила себя ждать, что вполне объяснимо. Выбрав из своего арсенала самое остро отточенное гусиное перо, он пишет редактору «Голуа» крайне сухое письмо, в котором требует поместить в газете опровержение. Однако газета ограничилась тем, что в номере от 29 января опубликовала коротенькую заметку: «Г-н Клод Моне возмущен статьей, в которой наш сотрудник представил г-на Ошеде живущим на средства художника-импрессиониста, и обращается к нам с просьбой опровергнуть это заявление. Что мы и делаем».
Но в том, что касалось «предательства» затворника из Ветея, писака из «Голуа» нисколько не погрешил против истины. Пятая выставка импрессионистов действительно прошла с 1 по 30 апреля на улице Пирамид, и в ней приняли участие около 20 художников, в том числе Дега, Гоген, Кайбот, Гийомен, Лебур, Писсарро, Берта Моризо. Но Моне мы среди них не найдем! В эти дни он спешно заканчивал отделку двух полотен, которые намеревался выставить на официальном Салоне — разумеется, при условии, что жюри их примет. Речь шла о «Лавакуре» и «Льдинах».
Слишком холодные — так оценило жюри «Льдины» Моне. Правда, второе полотно все же получило его одобрение, несмотря на то, что под картиной значилось имя «беспокойного Моне», художника, имевшего репутацию «любителя распалять страсти».
30 апреля Клод на вернисаже не появился. Во-первых, он в очередной раз сидел совсем без денег, а во-вторых, всерьез опасался, что перед ним и в самом деле разыграют комедию с «похоронами», о которой писали газеты.
Когда он все-таки пришел на Салон, то обнаружил, что его «Лавакур» висит в 15-м зале, то есть возле самого входа, где ни один посетитель не задерживается, да к тому же под самым потолком, где картину просто не разглядеть. Впрочем, кое-кто ее все же разглядел. А именно маркиз де Шенневьер, бывший директор Школы изящных искусств, который в своем отчете о выставке, заказанном «Газет», написал: «Пронизанная светом атмосфера „Лавакура“ превращает все соседствующие с ним пейзажи, вывешенные в этом же зале, в темные пятна».
Напомним, что в те времена не существовало осветительных приборов направленного действия, которыми сегодня оснащают выставочные залы, и картина, висящая в темном углу, действительно казалась черным пятном — если, конечно, не светилась собственным светом.
Итак, всего одно полотно на Салоне? Но Моне не спешил расстраиваться по этому поводу. У него возник грандиозный план — организовать первую персональную выставку. Инициаторами этого замысла выступили три человека: издатель Флобера, Мопассана и Золя Жорж Шарпантье, недавно выпустивший первый номер иллюстрированной газеты «Ви модерн»; главный редактор этого издания Эмиль Бержера; наконец, критик Теодор Дюре, опубликовавший несколько брошюр, посвященных импрессионизму, и восхищавшийся творчеством Моне. Справедливости ради к их числу следует прибавить и четвертого, этим четвертым был Ренуар. Ведь это именно он познакомил Клода с Шарпантье и его женой Маргаритой, хозяйкой известного в артистических кругах Салона на улице Гренель, в доме номер 11. Она принимала у себя всех тех, о ком говорил Париж, начиная с писателей, которых издавал ее муж, и заканчивая политиками и художниками. Особенно она выделяла Ренуара. Впрочем, стоило ей познакомиться с Моне, как она стала и его горячей поклонницей.
Выставка открылась 7 июня в небольшой галерее на Итальянском бульваре, в доме номер 7 — там же, где помещалась редакция газеты, руководимой Бержера. Моне отобрал для нее 18 работ, в том числе «Льдины» (она же «Ледоход»), отвергнутые Дворцом промышленности. Еще один повод показать, что он чихал на мнение седобородых старцев из жюри! Составление каталога взял на себя Дюре. «Клод Моне, — говорится в нем, — это художник, который после Коро сумел привнести в искусство пейзажа больше всех новизны и оригинальности. Если классифицировать художников по степени их самобытности и непредсказуемости, то мы без колебаний отдадим Моне место одного из мэтров…»
22 июня Моне получил от Маргариты Шарпантье письмо следующего содержания:
«Милостивый государь! Я знаю, что мой муж горячо желает иметь вашу большую картину „Ледоход“, и мне хотелось бы преподнести ему ее в подарок, приобретя на собственные средства. Я терпеть не могу торговаться, особенно с человеком вашего таланта, но я не в состоянии уплатить за нее две тысячи франков. Поскольку вы ее еще не продали, может быть, вы согласитесь на мои условия: полторы тысячи франков, выплаченные в три приема?»
Позвольте, позвольте, уж не сон ли это? До сих пор Моне предлагал будущим покупателям свои работы за двести, сто, а то и за пятьдесят франков. И вдруг — две тысячи! И даже с учетом уступки г-же Шарпантье «Ледоход», написанный на берегу одного из рукавов Сены, станет его первой картиной, проданной так дорого.
Стоит ли говорить, что эти полторы тысячи франков пришлись как нельзя более кстати?
Во-первых, потому, что в узком кругу ценителей живописи немедленно разнеслась весть о том, что Моне начал высоко котироваться. Во-вторых, потому, что Алиса смогла оплатить несколько самых срочных счетов.