Речь здесь идет не только о «практике», но и вообще о рационализме, то есть и о рациональном мышлении. Это видно из другого «листа», уже частично цитированного мной ранее:
"Ум, положим, – мещанишко, а без «третьего элемента» все‑таки не проживешь. Надо ходить в чищеных сапогах; надо, чтобы кто‑то сшил платье… Пусть Спенсер чванится перед Паскалем. Паскаль должен даже время от времени назвать Спенсера «вашим превосходительством», – и вообще не подать никакого вида о настоящей мере Спенсера".
Кукольная, мещанская Россия была неизбежна. Это было некрасивое и неуютное, но неизбежное будущее. Не могло же в XX веке существовать общество, целиком состоящее из художников, писателей, артистов и прочих «симпатичных шалопаев». (Розанов писал: «Симпатичный шалопай – да это почти господствующий тип у русских»). Пускай Бердяев растет, развивается. Возникнет новая русская культура. Культура посредственная, но необходимая. Русь трудовая, Русь думающая и работающая. И пускай на ней не будет «позолоты времен», пускай не будет золотого века и века серебрянного, пускай не будет русского православия, а будет медная «штунда».
"Штунда – это мечта «переработавшись в немца» стать если не «святою» – таковая мечта потеряна – то, по крайней мере – хорошо выметенной Русью, без вшей, без обмана и без матерщины на улице… С «метлой» и «без икон» Русь – это и есть штунда… Штунда – это все, что делал Петр Великий, к чему он усиливался, что он работал, и что ему виделось во сне; штунда – это все «Вехи». Если бы Петр Великий знал тогда, что она есть, или возможна, знал ее образ и имя, он воскликнул бы: "Вот! вот! Это!! Я – только не умел назвать! Это делайте и так верьте, это самое!! (С сокр. из «Опавших листьев»)
|
Но русской штунды, «рационального православия» не получилось и получиться не могло. Это было ясно уже по биографии Белинского (266), этого вечно пьяного ничтожества, который, черпая сведения о мировой философии из застольных бесед с «ребятами», вышел однажды «облегчиться» на улицу и стал орать на Гегеля. Хуже: вся последующая история русской мысли есть всяческое обсасывание и сублимация мировоззрения этого «калаголика». Посмотреб Белинский на проходившую мимо молочницу, через 30 лет труд – «Взгляд Белинского на женский вопрос в России». Посмотрел в другую сторону – на околоточного надзирателя – вот и подпольная брошюрка. Зашел в лавку – гигантская монография «Белинский и развитие отечественной промышленности». И так было до тех пор, пока, как сказал Розанов, не началась «очищающая еврейская работа над русской литературой». Когда пришли Флексер‑Волынский, Гершензон, Абрамович. Когда пришел Айхенвальд.
"который – хоть и тяжело в этом сознаться русскому – написал все‑таки прекрасные «Силуэты русской литературы» и положил «прямо в лоск», – благодаря изяществу стиля – "первого мерзавца русской критики – Белинского) (Из письма Розанова от 26.10.18)
И точно так же пришел еврей в торговлю, в промышленность, пришел в политику, в науку. Медленно, тяжело, накренилась Россия и рухнула. Не получилось «жидовства» и «американизма»… И русские так и ходят не в сапогах, а в дырявых валенках.
* * *
В истории любого народа есть времена роковые и провиденциальные. Зачастую они выглядят, в общем, локально, невнушительно, но по своей внутренней структуре как бы намечают, предсказывают развитие данного мира на десятилетия, а то и на столетия вперед.
|
В русской истории одним из таких наиболее плотных временных отрезков является 1825 год. Несомненно, это некое закругление русской истории. С одной стороны – конец длительного периода дворцрвых смут, с другой – начало трагического раскола русского общества.
Само по себе «декабрьское восстание» смешно. Да, трагедия, но трагедия неудавшаяся, то есть, фарс. Но постепенно этот фарс приобрел колоссальные размеры и превратился со временем в настоящую трагедию. 150‑метровая «девушка с веслом» – это уже не смешно, а страшно. Русская история после 1825 года – это разбухание и наливание кровью декабрьского водевиля.
Комизм восстания в его нелепости. Люди годами готовились, создавали инфраструктуру, распределяя роли в будущем правительстве. И вдруг, при фантастически удачном стечении обстоятельств, – позорный провал. Все было приготовлено. Яблоко не только сорвали, но очистили от кожуры и даже разрезали на аккуратные дольки. И вдруг: один думал «то», а оказалось; другой же думал наоборот, третий просто испугался, а четвертый вообще «шел в комнату, попал в другую». Кучка кретинов, собравшаяся управлять огромным государством, не смогла совершить даже первого и наиболее элементарного акта, причем акта, по своему характеру наиболее близкого и знакомого военным.
Розанов об этом сказал коротко, зло и верно:
"Александр Македонский с 30‑тысячным войском решил покорить Монархии Персов. Это что нам, русским: Пестель и Волконский решили с двумя тысячами гвардейцев покорить Россию… И пишут, пишут историю этой буффонады. И мемуары, и всякие павлиньи перья. И Некрасов с «русскими женщинами».
|
От восстания декабристов легко провести логическую прямую к отречению Николая II, которое, как известно, началось с того, что прибывший к царю Гучков страшно испугался и пролепетал требование об отречении, тупо уставившись в пустой угол. Уже из этой «мизансцены» будущее России просматривалось как сквозь ноябрьский сад.
Но наиболее важна здесь не русская недотыкомка как таковая, а ужасная неправда, начавшаясяя с декабря 1825 года и приобретшая потом поистине вселенские масштабы (281). Я читал документы, материалы следствия по делу декабристов, мемуары. И все ждал: ну хоть кто‑нибудь скажет. Ведь это так просто:молоденькие офицеры. И уж как им хочется денег, женщин, а главное – власти. Это же так просто, естественно; и повторяется на протяжении тысячелетий. Военные после блестящих походов по Европе – как кони норовистые, застоявшиеся в стойле. И воспитаны к тому же на монархических и военно‑кастовых традициях, на наполеоновской эпопее. Неужели же «никому не хотелось»? Ну понятно: демагогия, политика… Но так, чтобы для себя, может быть, в интимных записях каких‑то? – Ничего подобного!
Набоков, гениально реконструировавший в «Даре» мир русского интеллигента (284), ядовито заметил, что в сибирских письмах Чернышевского постоянно присутствует высокая и не совсем верная нота: «Денег, денег не присылайте!» Вся история нашего революционного движения – это именно «денег не присылайте!»
«Мы ничего, мы скромные, добрые. Нам самим лично ничего не надо. Это мы из чисто альтруистических целей, для общества стараемся. Для вас, гады». Последнее слово, как почти неизбежный срыв, у всех). Пестель заявил на допросе, что после победы политической и социальной революции в России он намеревался «удалиться в Киево‑Печерскую лавру и сделаться схимником». Конечно, это не просто демагогия! Это вопиющее игнорирование даже самомалейших попыток интроспекции. Очень органичное мировосприятие – политики, не хотящие власти! Так чего же, господа хорошие, лезете сюда?! Это не слепота даже, а «так устроены». Нет глаз. Более того, с глазами‑то вся конструкция и разваливается. Тут важно именно не смотреть на себя, не понимать, что в известный момент с тобой произошла страшная и постыдная метаморфоза.
«Грегор Замза проснулся и внезапно почувствовал, что превратился в отвратительное насекомое». Пестель – это как раз насекомое. Но если кафкианский герой понимал свое положение и, обвыкнув со временем, даже полюбил лазать по стенам и потолку, оставляя за собой липкие, слизистые следы, то Пестель, даже когда его хитиновй панцирь хрустнул под сапогом николаевской России, так и не понял, какой фантастической гадиной он был.
Вот любопытный документ из его наследия: «Краткое умозрительное обозрение (!) Государственного правления». Одним из пунктов программы переустройства будущей России является
«переименование майоров во второстепенные подполковники, подполковников – в первостепенные подполковники, генерал‑майоров – во второстепенные воеводы, а генерал‑лейтенантов – в первостепенные воеводы.»
А власть не нужна, чины не нужны, вообще ничего не нужно, ведь как мы помним, истинной целью Пестеля являлся монастырь.
Однако размах был гораздо шире. Одним из пунктов внешне‑политического отдела «Русской правды» являлось ни много ни мало как «содействие евреям к учреждению особенного, отдельного государства в какой‑либо части Малой Азии». Это «содействие» мыслилось Пестелем в виде помощи эмиграции двухмиллионного русского еврейства и прямой военной поддержки, то есть войны с Турцией. В пятом томе «Всеобщей истории еврейского народа», написанной русским сионистом С.М.Дубновым, сказано, что непосредственные контакты с еврейством осуществлялись, в частности, через декабриста Григория Абрамовича Переца, крещенного сына петербургского миллионера. Тот же Григорий выдвинул и идею создания независимого еврейского государства в Крыму.
Но, разумеется, автор «Русской правды» и будущий схимник был не только напрямую связан с перербургскими евреями, а и принимал живейшее участие в деятельности масонских лож (декабризм – это и есть локальное ответвление масонского движения), контактировал с польским подпольем, был своим человеком в греческой мафии, чьи головорезы наводнили юг России, и т. д.
А вот биография другого русского с нерусской фамилией – Ивана Васильевича Шервуда (отец – обрусевший англичанин). Шервуд случайно узнал о готовящемся восстании и предупредил Государя. Хотя его сообщение запоздало, он был награжден Николаем I и к его имени было по высочайшему повелению, прибавлено слово «Верный». Как пишет один современник – Шервуда в обществе, даже петербургском, не называли иначе как Шервуд‑Скверный, …товарищи по военной службе чуждались его и прозвали собачьим именем Фиделька". Фиделька‑Верный! Ату его! ату!
Может быть, причина неприязни – во всегда жалкой роли доносчика? Но всеми обожаемый Пестель во время следствия стучал со страшной силой, оговаривая в том числе и ни в чем неповинных людей. Его стукотню даже не успевали записывать – ломались перья, так что по степени трусости и подлости он дал своим соратникам‑авантюристам, тоже не отличавшимся стойкостью, 10 очков вперед.
Может быть, дело в масонской мафии, которая всеми силами выгораживала опальных повстанцев и топила честных офицеров и чиновников? Тот же Шервуд был постепенно оттерт от царя и умер почти в нищете, а приговоренный к смерти Трубецкой «хранил гордое терпенье» в своем сибирском особняке с «вышколенными лакеями, французскими гувернерами и роскошным выездом».
Но и это, по‑моему, не причина, а следствие. А причина в страшной, тотальной и беспросветной лжи. И декабризм был только началом, еще где‑то наивным и девственно‑невинным. Были там все‑таки и остатки устаревшей дворянской чести и родственные симпатии, прорывающиеся через кору демагогии. По крайней мере, дальше было гораздо хуже:
«Пришел вонючий „разночинец“. Пришел со своею ненавистью, пришел со своею завистью, пришел со своею грязью. И грязь, и зависть, и ненависть имели, однако, свою силу и это окружило его ореолом „мрачного демона отрицания“, но под демоном скрывался просто лакей. Он был не черен, а грязен. И разрушил дворянскую культуру от Державина до Пушкина. Культуру и литературу» («Опавшие листья»)
Отличие Пестеля от Чернышевского в том, что он все же был сворее черен, чем грязен. Пестель – черный человек. Чернышевский – грязная кукла, паяц.
Пресловутая «правдивость» русской интеллигенции – это страшная, грубая ложь (326), не ложь‑следствие, а ложь ограниченная, изначальная и, следовательно, совершенно не прошибаемая.
Вчитайтесь в в кристально честного и простого Аристотеля:
"… в большей части случаев те, кто принял к себе чужие национальности при основании государства или позднее, испытывали внутренние распри… Государственный строй изменяется и без распрей, вследствие происков… Так вследствие беззаботности, когда позволяют занимать высшие должности людям, враждебно относящимся к существующему государственному строю… Производятся же государственные перевороту путем либо насилия, либо обмана. Иногда, обманув народ, производят перевороты с его согласия… Демагоги, желая подольститься к народу, начинают притеснять знатных и тем самым побуждают их восстать, либо требуя раздела их имущества, либо отдавая доходы их на государственные повинности; то они наводят на богатых изветы, чтобы получить возможность конфисковать их имущество… Начинают распри и производят
Я выписал, почти не выбирая, взяв первое попавшееся. Какая античная простота и искренность! И какое откровение для русского уха! «По‑русски» это звучит некрасиво, «неприлично». «Об этом не говорят». В России все тихо. Русская социология – это нечто вроде викторианского пособия «О счастливом браке», то есть книга, где о браке есть все, за исключением одного малозначительного аспекта, который и составляет подлинную подоплеку брачных отношений. «Это стыдно, это неприлично». Но что делать, социология – это и есть нечто вроде «философской физиологии». Негрубой и нециничной социологии и быть не может уже по самой специфике предмета. Как же можно, например, говорить о политэкономической мифологии, если не принять заранее самоочевидный постулат: рабочий – это как правило свинья, а работодатель – порядочный человек. Это же просто, естественно и вытекает из самой сути сведения социальных отношений к отношениям экономическим. Как пишет Аристотель:
«люди, имеющие больший имущественный достаток, чаще всего бывают и более образованными и более благородного происхождения».
Это так ясно, что общество, отрицающее в своей массе такую самоочевидную истину, просто больно.
Само по себе происхождение политэкономического мифа и его аберрация достаточно ясны. Ницше писал:
"Аристократическое уравнение ценностей (хороший = знатный = прекрасный = счастливый = любимый Богом) евреи сумели с ужасающей последовательностью вывернуть наизнанку и держались за это зубами бездонной ненависти (ненависти бессилия). (376) Именно «только несчастные – хорошие; бедные, бессильные, низкие – очень хорошие; только страждущие, терпящие лишения, больные, уродливые – благочестивы, блаженны, только для них блаженство. Зато вы, вы, знатные и могущественные, вы на вечные времена злые, жестокие, похотливые, ненасытные, безбожные, и вы навеки будете несчастными, проклятыми и отверженными» («Генеалогия морали»)
Замутив с самого начала ложью родник античного мышления, русские как бы сказали: «Хотим быть евреями. Хотим убить царя и продать Россию». Ницше задел евреев одним боком, но ударил в центр христианства. (378) Христианство в чистом виде – это и есть стремление к небытию, к боли и смерти. Христос стоял перед дилеммой: или жить в этом мире и бороться со злом, но потерять святость, или умереть на кресте и святость сохранить, дав тем самым миру идею святости. Идея святой Руси – это идея смерти и сохранения святости. Принятие античного логоса Аристотеля – это отказ от святости, но сохранение русского мира. С другого бока к этому же подошел Розанов в «Апокалипсисе нашего времени». Это сложнейшая тема, требующая отдельного рассмотрения. Сейчас же важно отметить, что русское христианство, не уравновешенное секулярным сознанием (вся Россия стала секулярной и западнической, но лишь количественно; никакой качественно близкой христианству секулярной культуры создано не было), породило революционный нигилизм. Розанов сказал, что «идеи сильнее царств». Поэтому он предвидел, или по крайней мере чувствовал, развертку в реальность мифологии русской интеллигенции, с одной стороны, и мифологии русского еврейства – с другой. Несчастные, бесчестные, низкие, больные и уродливые верили в то, что они хорошие, благочестивые и блаженные, и они стали хорошими, благочестивыми и блаженными. А знатные, могущественные и т. д. верили в собственную ничтожность и стали ничтожными. Каждому – свое!
Отец Бердяева – кавалергард, представитель знаменитого дворянского рода, мать, урожденная княжна Кудашева – дочь французской графини Шуазель. Родственниками Бердяевых были графы Браницкие, являвшиеся одновременно и родственниками царской семьи. Теткой Николая Александровича была светлейшая княгиня Ольга Валериановна Лопухина‑Демидова, дружившая с императрицей Марией Федоровной и ненавидевшая монархистов из «Союза русского народа» за их «плебейский характер». Сам же Бердяев писал в своих воспоминаниях:
«Я рано почувствовал разрыв с дворянским обществом, из которого вышел; мне все в нем было не мило и слишком многое возмущало. Когда я поступил в университет, это у меня доходило до того, что я более всего любил общество евреев, так как имел, по крайней мере, гарантию, что они не дворяне и не родственники… Я до такой степени терроризировал мою мать тем, что она никогда не употребляла слова жид, что она даже не решалась говорить еврей и говорила „эзраелит“.»
Прошли годы, десятилетия. Бердяев умер в изгнании. Развеялось по миру и исчезло в лагерях русское дворянство. Бывшие обитатели местечкового захолустья стали великим народом России – самым образованным, самым культурным, самым влиятельным. Русские же оскотинились, превратились в свиней. Русская интеллигенция получила долгожданное моральное право на априорное отрицание и власти и самого русского государства. Она получила себе такое правительство и такой народ, которые в прошлом веке породила ее злобная фантазия.
Чехов писал в письме к Суворину:
«Из книг, которые я прочел и читаю, видно, что мы сгноили в тюрьмах миллионы людей, сгноили зря, без рассуждения, варварски; мы гоняли людей по холоду в кандалах десятки тысяч верст, заражали сифилисом, размножали преступников…»
Как Чехов мого написать такую нелепость? «Видно из книг», – а почему не из действительности? «Сгноили в тюрьмах миллионы», – откуда такие бредовые цифры? И что значит "миллионы людей "? Что, просто хватали и швыряли в кутузки совершенно невинных граждан? «Сгноили зря», – это вообще двусмысленное выражение: что же, если «не зря», то значит можно? И что, так уж специально вот сифилисом заражали? Где? Когда?
А хотелось Чехову, чтобы все было именно так. И вот он тогда – скромный, добрый, прогрессивный – грохнул бы томом «Сахалина» по столу, да так, чтоб весь земной шар содрогнулся. Это уже вам не А.П.Чехов, сочинитель, а пророк, «совесть нации». Конечно, мечта, фантазии. И, добавим, мечта мелкая, меленькая, одним словом, «журналистская», «писательская» («Мииру провалиться, а мне об этом написать».) Но мечта. А Розанов писал:
"Жизнь – раба мечты. В истории истинно реальны только мечты. (396) Они живучи. Их ни кислотой, ни огнем не возьмешь. Они распространяются, плодятся, «овладевают воздухом», вползают из головы в голову. Перед этим цепким существованием как рассыпчаты каменные стены, железные башни, хорошее вооружение. Против мечты нет ни щита, ни копья. А факты – в вечном полинянии".
Стилистическая фигура из чеховского письма – «мы сгноили в тюрьмах миллионы людей» – приобрела в контексте последующей истории России кровавый оттенок, оттенок буквальности. Да, вы сгноили миллионы…
«Революция – символ разбитых надежд». Почему же, все сбылось, все получилось. Именно этого и хотели. Утопии сбываются. Как сказал Бердяев, самое страшное в том, что утопии сбываются.
Ложь декабризма росла как на дрожжах. (399) Чем больше говорили русские, чем больше получали свободы для словоговорения, тем больше и наглее они лгали. Идея «народного благоденствия» приобретала все более абстрактный и высокопарный оттенок… по мере того, как страсти становились все грубее, реальнее и злобнее. До геркулесовых столпов это дошло в большевизме: абстрактные, наукообразные формы, купание в параграфах, циркулярах и протоколах, и звериное упорство в глазах: "Миру провалиться, а мне чаю пить! (400) " Какое разительное отличие от фашизма, по‑немецки романтичного и откровенного!
* * *
Мышление русского похоже на заевшую пластинку. (402) Если дать ему выговориться, то вы с удивлением увидите, что через определенный промежуток времени он начнет повторяться. Его мысль описывает круг и вновь и вновь возвращается в исходную точку.
С французской ясностью этот процесс представлен в работах Бердяева. Бердяев всегда говорил, что пишет быстро, хорошо и сразу набело, никогда не перечитывая написанного. Странная глухота этого человека дала нам практически чистый слепок русского устного мышления.
Конечно, диаметр логического круга сильно колеблется, так как зависит от уровня развития говорящего. Пластинка может начать повторяться через три дня, а может и через пять минут. В последнем случае ее диаметр равен поросячьему пятачку, да и содержание мало отличается от хрюканья и визга. Но как бы то ни было, важно одно: мышление русского замкнуто и отстранено от его подлинной сущности. Если западный человек живет в мышлении, то русский – осуществляет себя через мышление. Отсюда интересная закономерность: чем абстрактнее и туманнее русская речь, тем конкретнее и яснее цель, которую пытаются достигнуть с ее помощью.
Нельзя сказать, что русские не понимают дефектности своего вербального бытия. По крайней мере, они ее чувствуют и даже как‑то пытаются скорректировать. Страшным усилием воли русский все приподнимает, приподнимает логическую линию повествования и в результате (иногда) игла логоса не возвращается в исходную точку, а проходит на волосок над ней. Тогда русская рожица топорщится в довольной улыбке: «Диалектика». Вот где истоки отечественного гегельянства, которое, таким образом, является скорее уж антигегельянством.
Гегель интересен в философии, в самом процессе мышления, и неинтересен в жизни (филистер). Русский философ всегда интересен как личность, его же мышление пусто и плоско в отрыве от внутренней подоплеки. Розанов сказал, что в Соловьеве интересен чертик, который сидел у него на плече, когда тот плыл на пароходе по Балтийскому морю, философия же его так… (403)
У Гегеля никаких чертиков, я думаю, не было. Он их и в глаза не видел. Но когда читаешь его «Науку логики», то чувствуешь запах серы. Гегель иррационален в рационализме. Русский иррационализм глубже, он под рационализмом. Под русским рационализмом, поверхностным и плоским. Говоря иначе, гегелевский рационализм объемен и объем его есть иррациональная экзистенция. Его тайна – словесна и выразима. Это инфернальное противоречие. Русская православная тайна – невыразима, и эта невыразимость уютна, сладка. Божественна. Вот почему все‑таки русское мышление уютнее. Оно, конечно, ограниченно. Это маленькая улитка, переползающая лезвие бритвы – грань, отделяющую бытие от небытия. (Улитки действительно обладают этой странной особенностью – переползают через вертикально поставленную бритву как ни в чем не бывало.)
Розанов любил сравнивать людей с червяками. И сам он был розовым червячком, вылезшим погреться на солнышко. Но червячок этот был с художеством, с «завитушкой». Червяк «с завитушкой» – это и есть улитка. Улитка умна, и спираль ее раковины – символ мудрости. Розанов часто прятался в раковину своего мозга, своего ума. Но спираль – это не только символ ума, но и символ иронии. Недостаток Гегеля в том, что он не почувствовал страшного комизма спиралевидного хода мысли. А прихотливая спираль явно иронична. Ирония уклончива, но целесообразна, не ходит прямо, но достигает цели кратчайшим путем. Улитка розановского мозга была закручена спиралью иронии. Русская мысль иронична (остраннена и отстранена). Русская философия в стволе соловьевства – совершенно, прямо‑таки по‑немецки, неиронична. Возможно, русские, как всегда, переборщили и отнеслись к философии слишком серьезно, по‑варварски серьезно.
* * *
Философствование начинается со смеха Демокрита: ничего нет, а есть пустота и атомы. Это очень оптимистическая философия. Подозрительно оптимистическая. Пессимист – это хорошо информированный оптимист. Поэтому Демокрит выколол себе глаза. Сенека пишет:
«Каждый раз, как Гераклит выходил из дому и видел вокруг себя такое множество дурно живущих и дурно умирающих людей, он плакал, жалел всех… Демокрит же, как говорят, напротив, без смеха никогда не появлялся на людях…»
У Демокрита не было глаз. Они ему не были нужны: существуют атомы и пустоты. Атомы – невидимые частицы, тем более невидима пустота. В этой пустоте и звучал смех Демокрита.
Гераклит же – это конец философского познания. Гераклит мог бы сказать: «Ничего не существует кроме мнений и пустого пространства; все прочее есть томы». Мир состоит из бесплотной и мнимой материи и плотных осязаемых идей‑мнений. Эти идеи движутся в пустоте, то есть хаотически перемещаются относительно друг друга, иногда сталкиваются. Вот и все. При этом вселенная Демокрита сморщивается до мельчайшего, микроскопического мнения. Так кончается философия. Философия кончается поэтическим плачем Гераклита: «Все течет, все изменяется». Это тоже отрицание философии. Но не юношески беззаботной, не материалистическое, не априорное, а апостериорное.
Но этот печальный опыт дает людям зрение. Трагедия русского сознания в его рассыпанности. Русский изначально имеет внутреннее зрение, но не понимает этого. Соловьев внешне, на людях, смеялся (его полемика с декадентами и т. д.), а внутренне, наедине с собой, плакал. И сам не понимал, что с ним происходит. Этот человек испортил свое идеальное зрение немецкими очками. А Розанов сказал:
"Пусть все кипит в противоречиях. Безумно люблю кипение. Куда же тут Гегель со своим «синтезом». Привел в Берлинскую полицию. Розанов говорит ему: Не‑хо‑чу. (409) Я, в сущности, вечно в мечте. Я прожил потому такую дикую жизнь, что мне, в сущности, «все равно как жить». Мне бы «свернуться калачиком, притвориться спящим и помечтать». И вот тут развертывается мой «Нос». Царства, история, тоска, величие, о, много величия: как я любил с гимназичества звезды. Я уходил в звезды. Странствовал между звездами. Часто я не верил, что есть Земля. О людях – «совершенно невероятно» (что есть, живут). Памятник Розанову не надо ставить. Но надо поставить памятник «Носу» Розанова. Человек беспределен. Самая суть его – беспредельность, и выражением этого служит метафизика. «Все ясно». Тогда он скажет: «Ну так я хочу неясного». Напротив, все темно. Тогда он орет: «Я жажду света». У человека есть жажда «другого». Бессознательно. И из нее родилась метафизика. Да. Вот стихи еще. Они тоже метафизичны. Стихи и дар сложить их – оттуда же, откуда метафизика. Человек говорит. Казалось бы довольно. «Сказал все, что нужно». Вдруг он запел. Это метафизика, метафизичность". (С сокр. из «Мимолетного»)
Розанов сказал, что стиль – это то, куда Бог поцеловал вещи. Стиль – это чутье, а чутье – это прежде всего ирония: подразумевание света в темноте и тьмы при свете. Достоевский в высшей степени обладал этим даром. Соловьев – тоже. Но он хотел существовать в рацио, в плоском рациональном мире России, и потерял иронию (глубину), потерял чутье, потерял стиль. Поэтому в монологах Порфирия Петровича больше философии (розановской «метафизики»), чем в 8‑ми томах «Сочинений Вл. Соловьева». Соловьев бормотал на русско‑немецком воляпюке какие‑то туманные пророчества с сионистским переливом, а Достоевский в «Преступлении и наказании» сказал крепко, ясно, ядрено, как осиновый кол вбил:
"Читали, читали вашу статеечку, г‑н Раскольников. «Человек я или тварь дрожащая?» Как же‑с, дело молодое. Только зачем же так сразу, кхе‑кхе, с топором‑то‑с? Вот вы черту переступить решили, ну‑те‑с, а положим, я агент Немецкого Генерального Штаба. Я сказал так, для «антиресу», кхе‑кхе, фантазия‑с, одним словом. Что делать, буффон, буффон‑с. Но вот положим, пришел к вам человек‑с… «оттуда». И тут надо бумажки, документики кое‑какие… достать‑с. А? А мы вам капитал‑с для помощи «страждущему человечеству». И доставим, голубчик, в лучшем виде… В пломбированном вагоне‑с".
Вот вам конец декабризма, конец его столетней истории.
Русская история в своих корнях бессловесна. Быть историком России может только человек с феноменальным чутьем, смотрящий внутрь слов. В то, не что сказано, а как сказано. Содержание для русского не важно. Важна манера, тембр голоса, интонация, жесты, оговорки, запинки. Тогда чувствуешь человека. Сенатская площадь сама по себе заурядна. Тональность ее трагична. Настолько трагична, что, осознав это, можно только, как сказал бы Розанов, «или дать кому‑нибудь в физиономию или разрыдаться»
* * *
Набоков, хулиганя в «Других берегах», писал перед началом очередного изгиба повествования:
«Я собираюсь продемонстрировать очень трудный номер, своего рода двойное сальто‑мортале с так называемым „вализским“ перебором (меня поймут старые акробаты), и посему прошу совершенной тишины и внимания»