ПРИМЕЧАНИЯ К «БЕСКОНЕЧНОМУ ТУПИКУ» 44 глава




 

 

Примечание к №411

Тут презрение к русским чистеньким простачкам, которых примитивно используют.

Но и глубже – просто непонимание и неприятие чужой культуры. С какой злобой писал Франк в «Вехах»:

«Русский интеллигент испытывает положительную любовь к упрощению, обеднению, сужению жизни; будучи социальным реформатором, он вместе с тем и прежде всего – монах, ненавидящий мирскую суету и мирскую забаву, всякую роскошь, материальную и духовную, всякое богатство и прочность, всякую мощь и производительность. Он любит слабых, бедных, нищих телом и духом, не только как несчастных, помочь которым значит сделать из них сильных и богатых, то есть уничтожить их, как социальный или духовный тип, – он любит их именно, как идеальный тип людей … Его влечёт идеал простой, бесхитростной, убогой и невинной жизни; Иванушка‑дурачок, „блаженненький“, своей сердечной простотой и святой наивностью побеждающий всех сильных, богатых и умных – этот общерусский национальный герой есть и герой русской интеллигенции … её идеал – скорее невинная, чистая, хотя бы и бедная жизнь, чем жизнь действительно богатая, обильная и могущественная».

 

 

Примечание к №402

«Мы отвергаем вздорную побасенку о свободе воли». (В.Ленин)

Или, как сказал Вл.Соловьёв в, конечно, неоконченных «Философских началах цельного знания»: «Мы не нуждаемся в произвольных утверждениях».

Вообще у Соловьёва с филологией швах. Он совершенно разрушает текст пытаясь имитировать музыкальную логику немецкого. Там же, страницей раньше:

«Истинная же логика … обращается к абсолютному первоначалу как настоящему центру, вследствие чего периферия нашего познания замыкается, отдельные части и элементы его получают внутреннее единство и духовную связь, и всё оно является как действительный организм, вследствие чего такая логика по справедливости должна называться органической».

Мир закругляется, но какими игольчатыми словами это написано. Немецкими (в русском смысле этого слова). Отказ от произвольного мышления привёл к произволу над словом.

Однако между Соловьёвым и Лениным есть качественное различие. Произвол Ленина носит хаотический, совершенно бессодержательный, нелепый характер. А произвол Соловьёва очень продуман и согласован, то есть является некоторой структурой, идеей (другое дело, что эта структура вступает в противоречие со структурой языка).

Сам Соловьёв прекрасно охарактеризовал суть колоссального отличия от Ленина, суть отличия философа от софиста:

«Сознание софиста говорило … внешнему бытию: я больше тебя, потому что я могу жить вопреки тебе, могу жить в силу своей собственной воли, своей личной энергии. Софистика – это безусловная самоуверенность человеческой личности, ещё не имеющей в действительности никакого содержания, но чувствующей в себе силу и способность овладеть всяким содержанием. Но эта в себе самодовольная и самоуверенная личность, не имея никакого общего и объективного содержания, по отношению к другим является как нечто случайное, и господство её над другими будет для них господством внешней чужой силы, будет тиранией».

 

 

Примечание к №373

Замолчав же, я стал слышать себя.

Неосознанно я начал писать эту книгу, когда мне было 17 лет. Я чувствовал, что трачу себя, и положил тогда произносить за день не более 100 слов. Я молчал неделями, месяцами и это создало моё "я".

 

 

Примечание к №410

я кашляю, и яркая струйка крови течёт по подбородку на пиджак

Чехов в 1894 году, уже получивший известность, уже заболевший туберкулёзом, написал рассказ «Чёрный монах», пожалуй единственное отчасти ирреальное своё произведение.

Герой рассказа магистр философии Коврин заболевает манией величия. Формой проявления болезни является встреча с неким «черным монахом», который убеждает молодого учёного в его гениальности. Потом наступает частичная ремиссия и Коврин прозревает:

«Он рвал на мелкие клочки свою диссертацию и все статьи, написанные за время болезни, и … бросал в окно, и клочки, летая по ветру, цеплялись за деревья и цветы; в каждой строчке видел он странные, ни на чём не основанные претензии, легкомысленный задор, дерзость, манию величия, и это производило на него такое впечатление, как будто он читал описание своих пороков; но когда последняя тетрадка была разорвана и полетела в окно, ему почему‑то вдруг стало досадно и горько…»

Он понял, что:

«чтобы получить под сорок лет кафедру, быть обыкновенным профессором, излагать вялым, скучным, тяжёлым языком обыкновенные и притом чужие мысли, – одним словом, для того, чтобы достигнуть положения посредственного учёного, ему, Коврину, нужно было учиться пятнадцать лет, работать дни и ночи, перенести тяжёлую психическую болезнь, пережить неудачный брак и проделать много всяких глупостей и несправедливостей, о которых приятно было бы не помнить. Коврин теперь ясно сознавал, что он – посредственность, и охотно мирился с этим…»

Но потом чёрный монах возвращается и начинается новый приступ безумия:

«Коврин уже верил тому, что он избранник божий и гений, он живо припомнил все свои прежние разговоры с чёрным монахом и хотел говорить, но кровь текла у него из горла прямо на грудь, и он, не зная, что делать, водил руками по груди, и манжетки стали мокрыми от крови … Он упал на пол и, поднимаясь на руки, … позвал: – Таня! Он звал Таню, звал большой сад с роскошными цветами, обрызганными росой, звал парк, сосны с мохнатыми корнями, ржаное поле, свою чудесную науку, свою молодость, смелость, радость, звал жизнь, которая была так прекрасна. Он видел на полу около своего лица большую лужу крови и не мог уже от слабости выговорить ни одного слова, но невыразимое, безграничное счастье наполняло всё его существо. Внизу под балконом играли серенаду, а чёрный монах шептал ему, что он гений и что он умирает потому только, что его слабое человеческое тело уже утеряло равновесие и не может больше служить оболочкой для гения».

Этой летней ночью в номере заграничной гостиницы, который он снимал вместе с женой, Коврин умер.

 

 

Примечание к №412

Молчание Ленина уже не русское.

Сергей Булгаков писал в «Философии имени»:

«Тот, кто измышляет имя по какому‑нибудь одному признаку, совершенно не знает, что здесь в действительности происходит, какой улов оказывается на крючке измышленной им клички, когда она начнёт вести существование как имя».

Что в действительности произошло при измышлении В.И.Ульяновым нового имени? Во‑первых, бросается в глаза псевдорусская форма слова «Ленин». Таких фамилий в России нет, и тем не менее она утрированно русская. Это некий гибрид Ленского и Онегина (437), предусматривающий поверхностную начитанность при полном художественном безвкусии. Во‑вторых, являясь псевдорусским, имя «Ленин» является и псевдоевропейским. Ленин – название города в средневековом Бранденбургском княжестве и вообще напоминает некоторые легендарные североевропейские имена (Мерлин).

Таким образом, псевдоним «Ленин» есть символическое обозначение псевдоморфозности его носителя. Ленин, с его утрированно национальной внешностью, по своему происхождению связан с русским народом весьма косвенно. Со стороны матери его дед – еврей Бланк, а бабка – дочь предпринимателя Грошопфа. А со стороны отца силён монголоидный элемент. В лучшем случае Ленин русский лишь на 1/4. И тем не менее такая характерная внешность. Дело в том, что облик русского человека сформировался от смешения древнеславянского расового типа с североевропейским и азиатским. Ленин же это смешение семита с немцем и монголоидом. Хотя один (и главный) из компонентов иной, всё же формально близкое соотношение породило удивительную похожесть на некоторый национальный русский тип. Эту похожесть понимал сам Ленин и всегда её обыгрывал именно не как русскость, а как ПОХОЖЕСТЬ на русского, то есть выступал в виде ряженого. В революцию 1905 года он ходил в косоворотке, фуражке и смазных сапогах, а после 17‑го сын действительного статского советника надел кепку. Задача России – внутренний синтез европейского рационализма и восточного мистицизма – нашла своё пародийное разрешение в личности Ленина, потомка еврея и калмыка, смеси семита и монгола – восточного варварства и совершенно опустошённого, доведённого семитским восприятием до абсурда западного логоса.

С.Булгаков говорил в уже цитированной выше книге:

«Переменить имя в действительности так же невозможно, как переменить свой пол, свою расу, возраст, происхождение и пр.»

Это верно. Но можно найти утерянное имя, исправить ошибку наименования. Если бы Ленин взял псевдоним Ульянов, то тогда были бы к нему приложимы следующие слова Булгакова:

«Псевдоним есть воровство, как присвоение не своего имени, гримаса, ложь, обман и самообман. Последнее мы имеем в наиболее грубой форме в национальных переодеваниях посредством имени, что и составляет наиболее обычный и распространённый мотив современной псевдонимии Троцких, Зиновьевых, Каменевых и подобных. Здесь есть двойное преступление: поругание матери – своего родного имени и давшего его народа, и желание обмануть других, если только не себя, присвоением чужого имени. Последствием псевдонимности для его носителя является всё‑таки дву– или многоимённость: истинное имя неистребимо, оно сохраняет потаённую свою силу и бытие, обладатель его знает про себя, в глубине души, что есть его истинное, не ворованное имя, но в то же время он делает себя актёром своего псевдонима, который ведёт вампирическое существование, употребляя для себя жизненные соки другого имени. Не может быть здорового развития для псевдонима, ни истинного величия и глубины при такой расхлябанности духовного его существа, денационализации, вороватости».

Мысль Булгакова удивительно верна, но в приложении к Ленину оборачиваема. Ленин уже сам по себе был псевдочеловеком, персонажем, и, следовательно, псевдоним и должен был стать его подлинным именем, а имя превратиться в псевдоним. Так и получилось: полный псевдоним Вл.Ульянова – Николай Ленин – не сохранился и к псевдонимной фамилии было присоединено живое имя и отчество. Получился человек без рода без племени. Но именно без русского рода и племени. Нерусский, но именно не русский, и следовательно, порождённый русской культурой. (442)

 

 

Примечание к №413

Это дворяне, офицеры, присягавшие на верность государю, с кодексом военной чести

Более того. Русская монархия была построена на романтике любви. В этом её отличие от западного типа, основанного на романтике чести. Следовательно, преступление декабристов это не столько даже замена чести бесчестием, сколько вытеснение любви ненавистью. И поэтому не в том дело, что их прожекты были юридически безграмотны и подрывали и без того недостаточное развитие правового начала, а дело в том, что они хотели разрушить неуловимую и никакими законами не фиксируемую ауру любви и добра, окружавшую личность русского монарха. И суд истории над декабристами должен быть прежде всего не юридический («ошибки»), а этический. И по этому суду прощения им нет. Ибо право – мера, любовь – безмерность. Ошибка в безмерности есть ошибка абсолютная, непоправимая, последняя. И в этом вот последнем пределе и последний, несчастный царь не ошибся. Беря без меры, он и отдал без меры, принёс себя как искупительную жертву за грехи России.

 

 

Примечание к №410

я плачу от жалости к себе

Я всегда завидовал людям, которые способны вызывать жалость, а потом хладнокровно утилизовывать её. (500) От отца я заимствовал русскую технологию придуривания, прибеднения. У него это было «искусством для искусства», у меня же более серьёзно и переходило в юродство. Пожалуй, и в центр идеи любви была поставлена идея жалости. Меня пожалеют, скажут: «Бедный Одиноков, мне тебя жалко», – и по головке погладят. И вообще «возьмут с собой». Но никогда это мне не удавалось. И я перестал – осталось рудиментарное прибеднение, как нечто ненужное, внутренне неоправданное, то есть атавизм. Я прибедняюсь по инерции и машинально. Но это и у всех русских:

– Прошу к столу.

Русский подскакивает:

– Что вы, что вы! я сыт!

– Нет, давайте, давайте.

– Ну разве за компанию посидеть, хи‑хи.

– Ну, а раз сели – надо есть.

– Нет, вы ешьте, ешьте, а я так, вот в уголке сушечку погрызу.

– Не‑ет, давайте борщ, потом второе… А вот и компотик.

– Что вы, я сыт, наелся до отвала у вас, из‑за стола не встану.

– Ну‑у, компот‑то надо: свежий, вкусный.

– Мне? Компот?! Нет! Он же хороший!!! И т. д.

Почему же у меня ничего не получалось? Ведь я действительно, в общем‑то, жалок, унижен. Пожалуй, тут две причины. Во‑первых, я относился к прибеднению слишком всерьёз, а во‑вторых, слишком легкомысленно, идеально. Сначала всё получалось отлично. Кто‑нибудь жалел меня, думал: ну вот Одиноков, какой несчастный и хороший человек. Надо ему помочь. Вот у меня рубашка старая. Она хорошая, но не модная уже, я в ней дома хотел ходить, а так она не очень мне нужна. Вот я ему отнесу её – пусть носит. Надо же поддержать человека, порадовать. И несёт эту рубаху, сияет весь:

– Я рубаху тебе подарить хочу!

– Что? А‑а, ну кинь её в угол, вон где тряпки лежат.

А когда потрясённый альтруист уходит уже, до меня вдруг в прихожей «доходит», но слабо, на 1/100:

– Да, вы это, значит, рубаху принесли. Ну что ж, это хорошо, вещь полезная.

Ну и все руки опускали. У меня психология короля в изгнании. (507)

 

 

Примечание к №190

Вот когда я серьёзно начну играть… А так это пока прикидка.

Соловьёв, только начав заниматься философией, писал своей невесте:

«Всё это только начальные, подготовительные занятия, настоящее дело ещё впереди, без этого дела, без этой великой задачи мне незачем было бы и жить, без него я бы не смел и любить тебя … Пока, в настоящем я ничто…»

Ну а «дело» ясно какое:

«Предстоит задача: ввести вечное содержание христианства в новую, соответствующую ему, то есть разумную безусловно форму. Для этого нужно воспользоваться всем, что выработано за последние века умом человеческим: нужно усвоить себе всеобщие результаты научного развития, нужно изучить всю философию.»

И тут же наивный вздох, дающий более ёмкую и краткую характеристику «делу» философа в осьмнадцать лет:

«Очень тяжело шагать через других и, МЕЧТАЯ О СПАСЕНИИ ЧЕЛОВЕЧЕСТВА (курсив мой – О.), по какой‑то злой иронии жизни быть невольно причиной чужого несчастья.»

Русачок‑простачок. Однако простачок с безумно‑звериным посверком в глазах. Спасение человечества намечалось проводить вовсе не проповедью. Милая девушка уже включена в Систему:

«Что касается моего мнения о способности женщины понимать высшую истину, то без всякого сомнения – вполне способна, иначе она не была бы человеком. Но дело в том, что по своей пассивной природе она не может сама найти эту истину, а должна получить её от мужчины. Это факт: ни одно религиозное или философское учение не было основано женщиной, но уже основанные учения принимались и распространялись преимущественно женщинами. Полагаю, что и при предстоящем перевороте в сознании человечества женщины будут играть важную роль».

И далее, уже прямо пародируя знаменитое письмо Чернышевского к Ольге Сократовне:

"А начнётся оттуда, откуда никто не ожидает (от сектантов, от раскольников (433). Кстати, Чернышевскому тоже приходила – или была всунута – в голову подобная мысль. Мережковский здесь совсем не оригинален. – О.). Скоро покажет мужик свою настоящую силу к большому конфузу тех, которые не видят в нём ничего, кроме пьянства и грубого суеверия (в этом мнении прежде и ты, мой друг, была грешна). Приближаются славные и тяжёлые времена, и хорошо тому, кто может ждать их с надеждой, а не со страхом".

Априори была та же чернышевская идея фикс. С этой идеей «спасения», ПО ПЛАНУ он начал заниматься философией. И всю жизнь его философия, в глубине‑то имевшая чисто утилитарное, не самодостаточное значение, валилась в ноль.

В общем Соловьёв это тот же Николай Гаврилович, только неудавшийся. Если Чернышевский это неудавшийся Ленин, то Соловьёв это неудавшийся Чернышевский (444). Чернышевский начал с главного, с того, к чему Владимир Сергеевич всю жизнь только подступал, не зная с какого края подойти. Соловьёв с его дворянством крутился, как кот вокруг горячей каши, а неотягощённый рефлексией разночинец Чернышевский программу выполнил на 100%. И энциклопедические труды, и счастливая любовь, и лавры писателя и пророка, и пост у штурвала России, и муки, страдание, крест. Правда, всё на семинарском уровне: не учёный, а наглый профан; не писатель, а автор «Что делать?»; не великий кормчий, а использованный простак; не крест, а производственная травма, полученная при постройке тысячепудового вечного двигателя. И наконец, увы, чернышевская «эвихь вейблихе» оказалась провинциальной шлюшкой.

Но ведь сущность важнее осуществлённости. И вот Соловьёв, существо вроде бы иного порядка разумения, пишет о своём брате по крови:

«Над развалинами беспощадно разбитого существования встаёт тихий, грустный и благородный образ мудрого и справедливого человека».

 

 

Примечание к №345

В процессе мифологизации образ Чехова претерпел сильные изменения.

Первый этап мифологизации от 900‑х до 30‑х годов. Чехов – полезный нытик, обличитель ужасов. Но была и другая сторона: запонки, трость, воротничок – идеал образованного недворянина, то есть преимущественно еврея. Как писал Розанов, «тайный пафос еврея – быть элегантным». Это ответвление послужило основой для второго этапа. Не пить водку из графина, не кидаться костями за столом, не замечать пролитого соуса. Это было необычайно актуально для 30‑х и особенно для 40‑х, когда победители Европы наконец надели шляпы и галстуки. Чехов был идеологически приемлем и просто социально близок «выходцам» и стал для советской элиты образцом элементарной воспитанности.

Наконец, третий этап, начавшийся с 50‑х годов. Чехов превращается в символ русской интеллигенции (445), а русский интеллигент в свою очередь наделяется всеми возможными положительными качествами. Он и справедливый, и добрый, и терпимый, и блестяще образованный, и домовитый, и честный. Из‑за необыкновенной ПУСТОТЫЧехова он стал удобной вешалкой для идеалов.

Из‑за этого и характерная для всех трёх этапов «евреизация» чеховского образа, превращение Чехова в кумира русского еврейства. Имитация «русского писателя» легче всего проходит при использовании чеховской маски. Характерно, что, например, Эренбург написал работу о Чехове, а в своих мемуарах постоянно позволял себе гротескные аналогии между Чеховым и советским еврейством.

Например, рассказывая о партаппаратчике Уманском, Эренбург заметил:

«Я знал, что есть у него в жизни большое чувство, что в 1942 г. он переживал терзания, описанные Чеховым в рассказе „Дама с собачкой“».

 

 

Примечание к №403

но в основе‑то лежит первичная мистическая интуиция

Была и «интуиция». На спиритических сеансах у Лапшина Соловьев встретился с профессором философии Московского (читай: Масонского) университета Памфилом Даниловичем Юркевичем. Соловьёв вспоминал:

«В мае 1873 г. он целый вечер объяснял мне, что здравая философия была только до Канта и что последними из настоящих великих философов следует считать Якова Бёме, Лейбница и Сведенборга».

Юркевич прочил Соловьёва в свои преемники. Его, малоросса по национальности, особенно прельщала украинская кровь Владимира Сергеевича. Ведь Соловьёв был потомком самого Сковороды (531). Примечательно, что Сковорода, первый философ из восточных славян, развивал идеи немецкого мистицизма, преклонялся перед Бёме и был весьма далёк от ортодоксального христианства.

 

 

Примечание к №255

евреи неожиданно для себя создали антиеврейский, анти‑семитский миф

Появление Ленина было предопределено, и появление не только в мистической, но и в самой что ни на есть реальной истории. Это материально воплощённая, живая провокация (шпион). И тоже в результате создание религии. Всё рассыплется, истлеет, а в подполье, через сто лет после смерти, к 2024 году останутся… И они миф создадут (671), который через столетия в самой неожиданной форме выступит. Как уже русская провокация, аналог еврейской, двухтысячелетней.

 

 

Примечание к №402

в Чернышевском, в этом лесном клопе, Набоков заставил нас увидеть человека

Если Набоков в Чернышевском увидел человека, то, возможно, в Ленине следует увидеть сверхчеловека.

 

 

Примечание к №406

Мы с отцом немножко, чуть‑чуть поджигали муравейник

Муравьи сами гасили огонь своими телами. Отец объяснял, очень хвалил: «Сам погибай, а товарищей выручай». Вообще объяснял устройство муравейника, заранее предсказывал поведение его обитателей. Он здесь выступал немножко Богом, и я был поражён столь сложной и мудрой игрушкой. Потом, уже в более старшем возрасте, я прочёл в журнале статью биолога Медникова о муравьях и мечтал вслед за ним разводить их дома, в специальных банках, опутанных сложной системой тянущихся к кормушкам нитей– муравьепроводов. Конечно, мечта была неосуществима, но я часто думал её. Однако тема муравьёв получила и своё материальное воплощение.

С пятилетнего возраста я был заворожён темой пластилина, но до пересечения с темой муравьёв игра ещё не получила своего законченного воплощения, строгой кодификации. А после муравьёв, тогда же, у отца в домике, я стал лепить их из пластилина и уничтожать, давить из пластилинового же пулемёта при помощи других муравьёв. Лепить я ещё совсем не умел и муравьёв изображал просто круглыми пластилиновыми шариками. Отец последил за азартным боем и «нехорошую игру» запретил. Однако через несколько месяцев, дома, я с фатальной предопределённостью вернулся к ней и продолжал играть до 17 лет, прекратив уже после смерти отца.

Игра постепенно усложнялась. Я научился лепить очень хорошо и быстро. Создавал из пластилина целые армии. Масштаб то увеличивался, и я лепил настоящих солдатиков со своей униформой, погонами, оружием, выдумывал сюжеты игр, их декорации. Иногда же масштаб уменьшался, и я людей изображал схематически, пяти или даже полумиллиметровыми шариками. Шарики выстраивались в колонны, каре, помещались в педантично вылепленные танки, самолёты и корабли, укрывались в вырытых в пластилиновой поверхности окопах, замках и целых городах. Вариации были бесконечные, все усложняющиеся. Я создавал морские и космические бои, осады крепостей, оборону и штурмы островов. Я лепил даже карты (Европы и др.) Здесь игра выходила на чисто схематический уровень и могла осуществляться умозрительно, при помощи цветных карандашей и ластика. Сюжеты брались из истории: древние греки, крестоносцы, немцы; или же выдумывались на ходу – люди иногда заменялись роботами, гигантскими крабами и осьминогами, и раза 2‑3 уже настоящими муравьями‑марсианами. Игра поглощала очень много времени и, в сущности, заменила мне всё: школу, общение со сверстниками, театр, кино. Вместе с книгами это была единственная отдушина, окно в мир.

Отказаться от игры было очень сложно. Вообще, раз в 1‑2 месяца у меня происходила «смена декораций» и я безжалостно сминал города, чтобы построить что‑то новое и населить новый мир новыми муравьями. Но отчётливо помню опустошение и стыд, с которым я уничтожал последний вариант игры – флотилию морских катеров, охотящихся друг за другом по доске‑морю. Собственно игру уничтожить было нельзя. Я и до их пор часто играю в уме, причём замысел, не осуществляясь, всё разрастается и разрастается. Я думаю, что, может быть, в свое время, на злорадно и радостно сбывшемся уровне, он ещё сбудется.

Да я и так играю. Все основные темы‑архетипы остались: чувство уюта, укрытия в штурмуемой пластилиновой крепости; граница и её пересечение. Чувство правил, кодекса и невозможность его нарушения. Способность создавать правила и рассчитывать ходы вперёд. Чувство времени и постепенного воссоздания замысла и т. д. Всё продолжается. Как через игру в пластилин можно представить всю мою жизнь от 5 до 17 лет, так игру в пластилин можно представить жизнью. Может быть, после 17‑ти настоящая игра только и началась.

 

 

Примечание к №411

Каждый русский … является маленьким Христом

Бердяев прекрасно в «Смысле творчества» писал о католичестве и православии:

«для католического Запада Христос объект, Он вне человеческой души, Он предмет устремлённости, объект влюблённости и подражания. Поэтому католический религиозный опыт есть вытягивание человека ввысь, к Богу. Католическая душа – готична. В ней холод соединяется со страстностью, с распалённостью. Католической душе интимно близок конкретный, евангелический образ Христа, страсти Христовы. Католическая душа страстно влюблена в Христа, подражает страстям Его, принимает в своем теле стигматы … В католичестве энергия переливается в пути исторического делания, она не остаётся внутри, так как Бог не принимается внутрь сердца, – сердце стремится к Богу на путях мировой динамики».

«Для православного Востока Христос субъект, он внутри человеческой души … В православной мистике невозможна влюблённость в Христа и подражание Ему. Православный опыт есть распластание перед Богом, а не вытягивание. Храм православный, как и душа, так противоположен готике … В православии нельзя сказать: мой Иисус, близкий, любимый. В храм православный и в душу православную нисходит Христос и согревает её … Православие – не романтично, оно реалистично, трезво. Трезвение и есть мистический путь православия. Православие – сыто, духовно насыщенно. Мистический православный опыт – брак, а не влюблённость… он не творит красоты. В православном мистическом опыте есть какая‑то немота для внешнего мира, невоплотимость».

Если европеец любит Христа и подражает ему, считает его своим идеалом, то русский считает себя Христом. Нелепо, безумно, и никогда ни один нормальный русский не признается в этом, но это так. Но как же жить «Христом» в миру? (839) Только за счёт тончайшего, веками вырабатываемого механизма глумливой адаптации. И что же тогда русский романтизм? то есть перенос на абсолютно чуждую почву западного мирочувствования? – Лишь форма издевательства над миром, над самим собой. Русский романтик это христосик, идиотик, дурачок. Сама идея романтизма так и ощущалась русскими.

 

 

Примечание к №373

Достоевский. «Хе‑хе». Все его трагедии с этим смешком

Соня надевает кающемуся Раскольникову на шею свой крест, а он:

«‑Это, значит, символ того, что крест беру на себя, хе‑хе!»

 

 

Примечание к №384

Набоков вспоминал о своём гувернёре‑еврее, которого он в мемуарах саркастично окрестил Ленским

Уже не в фантазии Набокова, а в реальности под псевдонимом Ленский скрывался основатель Екатеринославского Союза борьбы за освобождение рабочего класса Илья Соломонович (он же Эфроим Залманович) Виленский.

Следующим после Ленского гувернёром Набокова был некто Волгин, сын обедневшего симбирского помещика, впоследствии женившийся на одной из многочисленных набоковских родственниц. После революции Волгин стал комиссаром, а жену сдал в Соловки. В бытность гувернером Волгин поспорил с Володей на строчку «Евгения Онегина» и проиграл ему своё революционное оружие – кастет.

 

 

Примечание к №402

Я долгое время полагал, что всё отличие Ленина от Чернышевского только в том, что его «нашли»

То есть «нашли» и того и другого. Но Ленина нашли ещё раз, в Швейцарии, а о Чернышевском в Сибири забыли. Ну, попросили отпустить умирать в Астрахань, и всё. Но карьера Николая Гавриловича, разумеется, началась с «хороших ребят».

Набоков писал о Чернышевском:

«Некогда, в юности, у него было одно несчастное утро: зашёл знакомый букинист‑ходебщик, старый носатый Василий Трофимович, согбенный как баба‑яга под грузом огромного холщового мешка, полного запрещённых и полузапрещённых книг. Чужих языков не зная, едва умея складывать латинские литеры и дико, по‑мужицки жирно, произнося заглавия, он чутьём угадывал степень возмутительности того или другого немца. В то утро он продал Николаю Гавриловичу (оба присели на корточки подле груды книг) неразрезанного ещё Фейербаха».

Так не бывает. Тут Владимир Владимирович маху дал. Русский человек прирождённый материалист. Да и попробуй не быть в России материалистом. Как ударит под 40 градусов, поневоле материалистом станешь, все тряпочки какие ни есть на себя навернёшь. Раз русский за что‑то схватился, значит у него какая‑то идея, мыслёнка кривенькая есть. Это не так всё механически: вывалили книги на пол, а там в куче Фейербах, например, оказался. Ну, русский Ваня и стал его машинально читать. Нет, не так. Нет здесь и западного идеализма, то есть чисто познавательного интереса (да в этом случае Фейербах бы через три дня в печь полетел – нудно, пошло). Тут Фейербаха посоветовали ЛЮДИ. И русский – прирождённый предприниматель, прирождённый деловой человек – решил уцепиться за «полезную книжечку», чтобы с её помощью и самому полезным стать. Конечно ничего не получилось, потому что русский опять же прирождённый банкрот, но мысль была очень чёткая и утилитарная. Хитрая. Чернышевский дурак, дурак, а умный. Он посматривал, где что плохо лежит. Ему сказали – Фейербах. Он и стал фейербахианцем. Сказали бы – Гегель, он бы гегельянцем стал. Сказали бы – Конфуций, он бы стал конфуцианцем. Сказали бы – в лавке приказчиком, он бы – приказчиком. Главное, при лавочке, при деле. Зацепиться ногами, руками, ушами. Чтобы было с чего жить, где от мороза укрываться. Но при этой хитрости детское простодушие, мечтательность и никчёмность. Полная отдача себя «людям». Людям, в сущности, совсем незнакомым или «седьмая вода на киселе». (434)



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2023-02-04 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: