ПРИМЕЧАНИЯ К «БЕСКОНЕЧНОМУ ТУПИКУ» 43 глава




3. Версию «уточняет» Р.Бодуэн де Куртене, воспоминания которой даже Мочульский квалифицирует как «самые невероятные слухи». Биограф Соловьева пишет:

«Легенда разрастается в воспоминаниях Р.Бодуэн де Куртене. Она рассказывает, что после лекции какая– то „плотная фигура“ закричала: „Тебя первого казнить, изменник! Тебя первого вешать, злодей!“ Но этот голос потонул в воплях: „Ты наш вождь! Ты нас веди!“ Толпа два или три раза обносит Соловьева вокруг зала. Министр народного просвещения, присутствующий на лекции, советует лектору поехать к Лорис– Меликову. Соловьёв отказывается, говоря, что с ним незнаком. „Это не частное дело, а общественное, говорит министр, а то смотрите, придётся вам ехать в Колымск“. – „Что же, философией можно заниматься и в Колымске“, – отвечает Соловьев».

4. Л.З.Слонимский «вспоминает» более хитро. С одной стороны, последние слова лекции излагаются так:

«Соловьёв говорил медленно, отчеканивая отдельные слова и фразы, с короткими паузами, во время которых он стоял неподвижно, опустив свои удивительные глаза с длинными ресницами … Царь может их простить, сказал он с ударением на слове „может“, и после недолгой остановки, продолжал, возвысив голос: „Царь ДОЛЖЕН их простить“.

С другой стороны, эту совершенно неправдоподобную мелодраматическую стилизацию Слонимский смягчает, прямо обвиняя других очевидцев во лжи. По Слонимскому оказывается, что никаких «воплей» не было, что Соловьёва не «обносили» и не «качали».

5. Сам Соловьёв так излагает произошедшее в своей объяснительной записке к петербургскому градоначальнику Баранову:

«Заключение моей лекции было приблизительно следующее: „Решение этого дела не от нас зависит, и не нам судить царей. Но мы (общество) должны сказать себе и громко заявить, что мы стоим под знаменем Христовым и служим единому Богу – Богу любви…“ Из 800 слушателей, разумеется, многие могли неверно понять и криво перетолковать мои слова».

Вот КРИВО перетолковали. А надо было перетолковать ПРЯМО. Или вот поняли НЕВЕРНО. А надо было понять ВЕРНО. А был ли мальчик‑то? Врёт. Сам врёт, и все врут. Вокруг Соловьёва образовалось поле лжи. (Почему все воспоминания о Розанове сопоставимы?)

Вы вчитайтесь в эти «воспоминания». Это же нехороший, безнадёжно испорченный народ, народ, для которого самого понятия «правды», «факта» просто не существует. (487) «Что хочу, то и ворочу». Лепят «от фонаря» что попало. Фу, стыдно, неприлично. Когда читаешь, уши горят от стыда за этих людей.

В чём дело? Что случилось? Откуда это? Ну понятно, нужно было создать «мнение», давление на правительство. Это ясно. Раздули до истерики, как и дело с Засулич. Это хорошая, добротная работа по симуляции общественного мнения, якобы спонтанных «здравиц» и «гневных криков», многоэтажных аплодисментов и ледяного молчания. Всё это заунывное русское комедиантство, нашедшее своё логическое завершение в безнадёжной злобе и безнадёжной инсценированности московских процессов.

Всё это верно, но тут штришок: конфетно‑коробочная эстетика отечественного «романтизма». Н.Никифоров посещает Соловьёва на следующий день после лекции:

«При взгляде на него, я невольно отшатнулся – до такой степени было страдальческим выражение его лица. Особенно поразила меня небольшая прядка седых волос спереди. Она явилась в эту ночь. Стол был завален цветами, и Соловьёв писал письмо царю».

Перебарщивали. Постоянно перебарщивали. Это не простая ложь, хитрость, это ложь вдохновенная, хоть и по первоначальному толчку‑заданию, но вполне искренняя, с «художеством», с хлестаковским бессмысленным размахом. Совсем не по заказу. И Соловьёв удивительно соответствовал этой русской завитушечности. Он чувствовал кисельность русской реальности. Её расслабленность, сладкую, неприличную, даже непомышляющую о каком‑либо отпоре. Вот встать, крикнуть: «Да по‑олно! полно вам ВРАТЬ!!!» Нет, Хлестаков разбухает в киселе, куражится, а все только увертливо крутятся вокруг, подхватывают любую ложь на лету, только бы не упала, не разбилась. Как это Соловьев чувствовал! как чувствовал! Это тоже «русский из русских». В Германии или Англии этого ЖУЛИКА враз бы приструнили. А в родном отечестве он мог вести себя совсем нагло. И все удавалось. Поэтому Мочульский совершенно прав, когда говорит:

«Соловьёв осуществил свою личность, завещал нам свою трагически‑высокую жизнь, свою неразгаданную тайну. И сила, которой он загипнотизировал несколько поколений, исходила не столько из его писаний, сколько из него самого. В нём было загадочное обаяние, его окружала романтическая легенда; люди влюблялись в него с первого взгляда и покорялись ему на всю жизнь. Соловьёв стал знаменем, за которым шли, образом, который на пороге символизма сиял „золотом в лазури“. Он был не философом определённой школы, а Философом с большой буквы – и таким он останется для России навсегда».

Женственный истеризм и предательство русской мысли навечно были актуализированы в личности Соловьёва. Он необыкновенно усилил эти качества языка, всегда «шел навстречу».

На свете дивные бывают приключенья!

В его лета с ума спрыгнул!

Чай, пил не по летам.

– О! верно…

– Без сомненья.

– Шампанское стаканами тянул.

– Бутылками‑с, и пребольшими.

– Нет‑с, бочками сороковыми.

Соловьёв орал в русский язык. А язык аукался в Соловьёва. Взаимное орание становилось по ступенькам все громче и громче. А по сути – ДВОЙНАЯ ПРОВОКАЦИЯ.

Мартов в своих мемуарах вспоминал:

«Струве удалось познакомиться в корректуре со статьей Владимира Соловьёва … под заглавием „Наш грех и наша обязанность“… В ней автор изображает голод (начала 90‑х годов – О.) историческим наказанием за поведение русского общества в течение последнего десятилетия, причём, говоря об эпохе начала 80‑х годов, характеризует позицию общества, как рукоплескание „бессмысленным злодеяниям“. Такое выступление прогрессивного философа‑публициста против самой славной страницы русской истории, против эпохи террора, должно быть заклеймено студенчеством. Струве, волнуясь и заикаясь говорил о подвиге Желябова и Перовской и призывал нас сказать Вл.Соловьёву прямо, что мы считаем себя продолжателями их дела, и что то, что он называет бессмысленными злодеяниями, мы считаем „подвигами“. Эта мысль и была выражена в протесте, который он нам предлагал подписать, чтобы от имени передового студенчества вручить Соловьеву…

Финал нашей манифестации был комичен. Струве довёл дело до конца, и вместе с делегацией прочёл протест Вл.Соловьёву. Каково же было изумление, когда философ заявил, что протест основан на недоразумении, ибо, говоря о «бессмысленных злодеяниях», которым общество рукоплескало 10 лет назад, он имел в виду отнюдь не террористические меры, а еврейские погромы 1881–1882 гг. Именно наказанием за российскую дикость, выразившуюся в погромах, он и считает голод, явившийся следствием культурной отсталости деревни».

В этом эпизоде весь Соловьев. «А вы как думаете?» – «А как надо?» Александр Блок взял эпиграфом к своим «Скифам» строчки из стихотворения Соловьёва. Сама поэма, как известно, начинается так:

Мильоны – вас.

Нас – тьмы, и тьмы, и тьмы.

Попробуйте, сразитесь с нами!

Да, скифы – мы! Да, азиаты – мы,

С раскосыми и жадными очами!

Первоначально третья строка звучала иначе:

Да, жулики,

да, азиаты мы.

Жулики вы, господа. И всю поэму следовало бы назвать «Жулики». А поскольку Блок поэт лирический, интимный, то не «Жулики» даже, а «Жулик».

Воспел бы Соловьёв вслед за Блоком Брестский мир? – За коробку конфет (любил страшно). «Я плут – ничего не могу поделать!»

А все‑таки можно и обобщить – «Жулики». Я сам жулик. Наклеил фразы из воспоминаний о Соловьеве на клеточки кубика Рубика и давай его крутить туда‑сюда. Нехорошо, нечестно. Но тогда надо признать, что все воспоминания о Соловьёве это тоже «кубик Рубика». И сама жизнь Соловьёва такой кубик. Слишком легко трансформируются все факты его биографии. Может быть составить его цельную жизнь так же невозможно, как невозможно воссоздать биографию актера, исходя исключительно из анализа ролей, сыгранных им на сцене. Соловьёв это персонаж. Он чувствовал свою персонажность, выдуманность, но не страдал от этого, не пытался её разрушить, как Розанов, а, наоборот, ещё больше подыгрывал, радостно стараясь как можно плотнее вписаться в навязанное извне амплуа. А поскольку у нас жизнь и искусство не сплетены даже, а перепутаны, то это подыгрывание и ломание оказалось вовсе не безобидным, а в конце концов сбылось и, может быть, привело к последствиям страшным.

 

 

Примечание к №381

Советская власть совершает все ошибки

Молодой Мартов познакомился с Лениным. Вскоре он заметил, что в дружеском кругу Ульянова все зовут «Ляпкиным‑Тяпкиным». На вопрос о происхождении прозвища Мартову ответили: «А он у нас до всего своим умом доходит».

 

 

Примечание к №380

Как же этот «логичный человек» напугал евреев! Как они его боятся и ненавидят!

В 1945 году – единственный случай в мировой истории – добрались до личинок великого европейского государства. Все секретнейшие архивы Германии оказались на поверхности. Тут бы и анализ, тут бы и вскрытие подлинных причин произошедшего, всех хитросплетений и ходов, приведших Европу к чудовищной бойне 1914–1945 гг. И вот личинки куда‑то исчезли. (406) Быстро и незаметно, за одну ночь были спрятаны. Где документы? Где секретные архивы? Просочился мизер – например, документальные свидетельства о шпионстве Ленина. Но даже это не было обыграно. Так, «факт». Историю фашизма ещё и не начинали писать. Боятся.

 

 

Примечание к №405

И вот личинки куда‑то исчезли.

Ещё об отце в пионерлагере. Он работал там художником, и у него был отдельный домик. Ма‑аленький, в одно окошко. А вокруг сосны огромные. И в маленьком домике – папа. Внутри пахло табачным дымом, красками и печеньем. Я часто приходил к нему и оставался даже ночевать. В домике жил попугайчик. Он залетел в нашу квартиру неизвестно откуда (так ли, отец?), и я его поймал. И мы его в лагерь взяли. Рядом с домиком была огромная муравьиная куча (мне выше головы). Мы с отцом немножко, чуть‑чуть поджигали муравейник (428) с одного конца и потом сразу гасили. А муравьи вытаскивали свои яички, куколки, личинки. Спасали. И мы собирали для попугая, он очень любил. Потом отец уехал на несколько дней в Москву, а за попугаем просил присмотреть старших ребят. Дал корм, ключ от домика. Но никто за ним не смотрел. «Забыли». И он умер. А мне отец сказал, что он попугая ребятам в лесную школу отдал. Отец с 5 лет внушал мне мифологию Лесной Школы. (435) Есть‑де такая лесная школа за городом. И там ребята живут «на свежем воздухе». И вместе со зверюшками учатся. И так там спокойно, тихо. Никто ни на кого не ругается, не сердится, а все дружат и играют, помогают друг другу. И попугайчику там хорошо.

Отец, когда попрощался со мной, хотел по лестнице вниз до «скорой помощи» дойти, но врач запретил, сказал, что на носилках надо. А носилок не было, или нельзя было их развернуть на лестничной клетке – не помню. И тогда взяли одеяло и отца в него положили и понесли вчетвером.

Отец лёг, руки сложил на животе и стал смотреть в потолок. Должно было как‑то торжественно получиться. Но когда одеяло подняли с четырёх концов, то в середине оно прогнулось и получилось, что отец как бы в мешке. Его несут по лестнице, а он лицом ко мне и жалкими собачьими глазами на меня смотрит. Из мешка. И стесняется, всё взгляд отводит. И я тоже.

«В Лесную Школу».

 

 

Примечание к №393

(немцы) решили поставить на иррационализм. Именно решили, высчитали

Тут тоже гнездится разрушительное противоречие фашизма. Точный логический вывод из совершенно внелогичных, абсурдных, отрицающих всякую логику постулатов.

Фашизм авантюристичен – это больная воля, большевизм рассудочен – это больная мысль. В центре. Однако на второй, обслуживающей ступени, ступени интерпретации, мысль в Рейхе была сильнее. Общий уровень интеллекта был выше. Но центр (по уму) выше в России. Гитлер шёл ва‑банк и не мог остановиться, всегда играл на повышение. СССР всегда в конце концов останавливался у самого края, не зарывался. Возможно, тут причина и во второй ступени. У немцев больная воля неслась вниз в инерционной логике, а у нас вязла в примитивизме, дробилась в спасительную бесцельность. Нацизм был слишком целесообразен и разумен, чтобы выжить.

Гегель видел в Наполеоне воплощение мировой идеи. Гитлер это Гегель в роли Наполеона. Гейден совершенно не понял, что «индуктивная беспомощность» Гитлера не является личным изъяном, а выражает изъян национальный и поэтому оборачивается по принципу резонанса колоссальным преимуществом. Более того. Иррациональность постулатов Гитлера является таковой лишь при очень поверхностном анализе. Конечно, индуктивные умозаключения Гитлера явно проигрывают по сравнению с железным ходом его дедукции. Но дело в том, что индуктивная часть его взглядов есть результат мистической интуиции, а не эмпирических наблюдений. (Хотя семитскому уму Гейдена это и не может представляться иным образом.)

Бердяев ещё во время первой мировой войны писал в статье «Религия германизма» (одна из немногих несомненно удачных работ этого мыслителя):

«Германец ощущает хаос и тьму в изначальном, он очень чувствует иррациональное в мировой данности … Но он не потерпит хаоса, тьмы и иррациональности после совершённого его волей и мыслью акта. Где коснулась бытия рука германца, там всё должно быть рационализировано и организовано … Отсюда рождаются непомерные притязания, которые переживаются немцем как долг, как формальный, категорический императив … Он колет глаза всему миру своим чувством долга и своим умением его исполнять. Другие народы немец никогда не ощущает братски, как равные перед Богом, с принятием их души, он всегда их ощущает, как беспорядок, хаос, тьму, и только самого себя ощущает немец, как единственный источник порядка, организованности и света, культуры для этих несчастных народов … Германец охотно признаёт, что в основе бытия лежит не разум, а бессознательное … Но через германца это бессознательное приходит в сознание (ср. Юнга! – О.), безумное бытие упраздняется и возникает бытие сознательное, бытие разумное…»

И там же, в конце статьи:

«Германские идеологи даже расовую антропологическую теорию об исключительных преимуществах длинноголовых блондинов превратили в нечто вроде религиозного германского мессианизма… Немцы не довольствуются инстинктивным презрением к другим расам и народам, они хотят презирать на научном основании, презирать упорядоченно, организованно и дисциплинированно».

 

 

Примечание к №396

Соловьёвство злокозненно и вредно.

Неудача славянофильства – в потере приоритета. Соловьёв не захотел опираться на национальную философскую ТРАДИЦИЮ. Академическое послушание Соловьёва было направлено не в ту сторону. Это было послушание строптивого ученика, который ночи напролёт читает толстую хрестоматию для срезания и уличения своего учителя. Конечно, это характерная черта, о чём сказал Достоевский в «Карамазовых» (Красоткин).

Сказал об этом и Хомяков:

«У нас есть юноши, недавно вышедшие из школы, потом юноши, трудящиеся в жизни, более или менее, по своему школьному направлению, или по наитию современных мыслей, потом есть юноши седые, потом юноши дряхлые, а старцев у нас нет. Старчество предполагает предание, – не предание рассказа, а предание обычая. Мы всегда новенькие, с иголочки; старина у народа … Всякая наша личная прихоть, а ещё более всякая полудетская мечта о каком‑нибудь улучшении, выдуманная нашим мелким рассудком, дают нам право отстранить или нарушить всякий обычай народный, какой бы он ни был общий, какой бы он ни был древний».

Конечно, это относится не только к народным обычаям и преданиям, но и к преемственности и послушанию вообще.

Положим, отсутствие интеллектуального послушания можно было бы отнести за счёт философской неискушённости, молодости русских в ХIХ веке. Но так ведь можно доказать всё что угодно. Не лучше ли сказать прямо: русские в ХIХ и ХX вв. показали себя нацией глупой. По крайней мере, придурковатой, взбалмошной. Это видно и по политической истории, и по истории духовной. Увы, мы глупы. За весь ХIX век и за начало ХХ (о более позднем времени лучше и не говорить) ни одного гениального поворота, ни одного гениального решения, гениальной коррекции. Иногда проблеск таланта. Но и в реальной, и в идеальной истории России постоянное и монотонное нарастание ошибок. Десятки, сотни, тысячи. Корабль России разваливался на ходу. И разваливался именно в тех местах, где требовалось серьёзное, нешуточное напряжение ума. Там где чувство, интуиция, на авось часто проскакивало и кажется появлялось нечто изумительное, поражавшее воображение. Но в чисто интеллектуальной области – ошибки, ошибки и ошибки.

 

 

Примечание к с.26 «Бесконечного тупика»

«Куда же тут Гегель со своим „синтезом“. Привёл в Берлинскую полицию. Розанов говорит ему: Не‑хо‑чу»". (В.Розанов)

Чердынцев, написав свою книгу, испытывал удивительное чувство освобождения и сбывания своей мечты. (517) В таком странном состоянии он пошёл загорать в берлинское предместье, и там у него украли одежду. Как во сне он шёл домой по городским улицам. И тут хлынул ливень. Счастливого голого Чердынцева остановил полицейский и оштрафовал за хулиганство:

"«Фамилия и адрес», – сказал полицейский, кипя.

«Фёдор Годунов‑Чердынцев», – сказал Фёдор Константинович".

Полицейский заорал: «Перестаньте кривляться!»

 

 

Примечание к №373

Бесстрастное лицо, чёрный костюм

Юношеские фантазии: Я сижу, а рядом девушки стоят и шепчутся: «Маш, посмотри, дурачок какой‑то». И тут я кашляю, и яркая струйка крови течёт по подбородку на пиджак (419). И так быстро, много. Весь пиджак спереди облит. Очень хорошо видно красное на чёрном. Я подымаюсь и, слегка сгорбившись, опираясь о стену, иду внутрь длинного коридора. А «они» смотрят с ужасом вслед. И я плачу от жалости к себе (422).

У меня много таких фантазий было – одна другой мрачнее. Однако рассудком я понимал их нелепость и даже записал в дневнике, что основная ошибка в том, что я слишком серьёзно отношусь к любви (465). На самом деле это очень весело и вообще игра. Неслучайно влюбленные всё время шутят, смеются. Уже начало ритуала заигрывания основано на рассмешении‑растормошении объекта.

 

 

Примечание к №347

Лишь на достаточно примитивном уровне это проявляется как «издевательство» или «скромность».

Осип Мандельштам рассказывал о своём товарище юности Борисе Борисовиче Синани (сыне известного психиатра и эсера):

«Как глубоко понимал Борис Синани сущность эсерства и до чего он его, внутренне, ещё мальчиком перерос, доказывает одна пущенная им кличка: особый вид людей эсеровской масти мы называли „христосиками“ … – очень злая ирония. „Христосики“ были русачки с нежными лицами, носители „идеи личности в истории“ – и в самом деле многие из них походили на нестеровских Иисусов … На политехнических балах в Лесном такой „христосик“ отдувался и за Чайльд‑Гарольда, и за Онегина, и за Печорина … Мальчики девятьсот пятого года шли в революцию с тем же чувством, с каким Николенька Ростов шёл в гусары: то был вопрос влюблённости и чести».

Тут презрение к русским чистеньким простачкам, которых примитивно используют (416). «Вы‑то куда полезли, дурашки». Но более интересно другое, сказанное невольно: и Онегин, и Печорин оказываются манифестациями центрального персонажа, который не 50, а 950 лет усваивался русским сознанием. Подмечено не просто детское честолюбие и детское же желание понравиться, столь развитое в «русачках», а форма, в которой все это проявлялось. Каждый русский, хочет он этого или не хочет, является маленьким Христом (429), который пришёл в мир всех спасать. Это тайная, интимная мечта любого русского. Даже у умнейших, серьёзнейших русских так это ясно, так видно. Разве Достоевский с его, по леонтьевскому определению, «розовым христианством» это не «христосик»? «Я приду в мир, буду всем помогать, писать полезные книги. И увидят все, что это хорошо и станут жить дружно. И настанет рай». – Мечта Достоевского, мечта Толстого, мечта Чехова. Неважно, что это не говорится прямо (хотя, в сущности, и говорится), всё видно с одного взгляда.

Достоевский, громадный ум, это в себе постепенно изживал и почти изжил. (Опять Леонтьев об этом писал, как Достоевский от романа к роману ближе к трагедии христианства подходил.) Никаких тысячелетних царств благодати, никаких милленаризмов, а смирение, молитва, безысходная грусть и смерть. Но даже в «Карамазовых» писатель так и не избавился от остатков юношеского прекраснодушия.

С русскими играет злую шутку излишняя пронизанность всей культуры христианством, когда даже юношеское тщеславие и бахвальство подёргивается флёром религиозного смирения.

Например, у Бердяева это проявилось отчётливейше. Что он говорил в «Смысле творчества», произведении, написанном накануне мировой войны и опубликованном накануне революции? – «Каждый из нас, плохой христианин, не научившийся ещё как следует крестить лоб, не стяжавший себе почти никаких даров, универсально живёт уже в иной религиозной эпохе, чем величайшие святые былой эпохи, и потому не может просто начинать сначала христианскую жизнь.

Каждый из нас получает двухтысячелетнее христианство».

По мысли Бердяева, ортодоксальных христиан «гложет бессильная зависть к прошлому», они охвачены «религиозной трусостью». Дерзать надо, дерзать. Модернизировать отсталое православие, «воскресить через мистерию распятия розу мировой жизни»:

«Не со смиренным послушанием должен обратиться человек к миру, а с творческой активностью».

«Дерзновенен должен быть почин в осознании предчувствуемой творческой жизни и беспощадным должно быть очищение пути к ней. И ныне человек, робеющий перед творческой задачей, и из ложного смирения отказывающийся от творческого почина, упоенный пассивным послушанием, как высшей добродетелью, – не выполняет своего религиозного долга».

Ещё цитатка:

«Превращение Голгофской правды искупления в силу враждебную творческому откровению о человеке есть грех и падение человеческое, рождающее мировую религиозную реакцию, задержку всеразрушающего конца мира, создания нового неба и новой земли. Н.Фёдоров гениально дерзновенно говорил об условности апокалиптических пророчеств и считал Апокалипсис угрозой для малолетних».

Тебе пайку дали, а ты не ешь всю (506), поделись с умирающим. Соблазн соседа по нарам продать за пачку махорки – а ты не соглашайся, молись. А подыхать будешь, отойди хорошо, не крича и проклиная, а прощая всех, покаявшись, или просто заползи в угол и кончись тихо. Хоть так. А если вырвался, убежал из ада, не забывай об оставшихся и покинутых, понимай, что совершил страшный, неискупимый грех.

 

 

Примечание к №402

Минимальный радиус разрушительной оборачиваемости, равный нулю, наблюдается в мышлении Ленина.

Это выламывание из логоса. Молчание Ленина уже не русское (420). Это молчание клоуна. Клоун, раскрашенный, в жабо и с дурацкой карликовой гармошкой в руках, ломяще упорным волчьим взглядом смотрит на зрителя. И зритель ощущает СЕБЯ клоуном.

В своей политической деятельности Ленин всегда прятался за спины «товарищей» и почти никогда не спорил, не вступал в полемику живьём, глаза в глаза. Стоял сзади и смотрел: «туда умного не надо»:

«Бывает иногда, что опытные и осторожные политические деятели … посылают вперёд, вроде как на разведки, молодых и неосторожных вояк. „Туда умного не надо“, говорят себе такие деятели, предоставляя юнцам выболтать кое‑что лишнее, чтобы таким путём позондировать почву».

Ленин полное небытие. Собеседник с ним говорит, а он молчит, ждёт, когда тот выговорится и, дав на себя материал, бессильно повиснет сдувшимся воздушным шариком. Собеседник сжимается, а Ленин раздувается до циклопических размеров, разрастается во вселенную, превращается в нечто величественное, зловеще‑бесконечное.

 

 

Примечание к №399

Декабристы, эти гнусные кровавые черви

Первым пунктом программы декабристов было полное уничтожение царской семьи, включая грудных детей. Предусматривалась даже посылка секретных агентов в Европу для убийства находящихся там великих княжон. Это дворяне, офицеры, присягавшие на верность государю, с кодексом военной чести (421), выросшие в стране с чисто монархической формой правления и соответствующим воспитанием. Если с цареубийства хотели НАЧАТЬ, то что же говорить о дальнейшем, о судьбе народа русского? Да они и швырнули уже несколько тысяч. Солдатиков, скотинку серую «за Константина и жену его Конституцию». То есть тут пробы негде ставить. Это гады, мразь. Да, декабрист Вадковский кредо очень ясно высказал:

«Если партия („организация“) прикажет, я убью отца, мать, брата и сестру».

Императрица Мария Фёдоровна писала:

«Как ужасно было читать донесение (по делу декабристов – О.), какая злоба, сколько жестокости у одних из этих несчастных! какое ослепление у других, и в то же время какие смешные проекты! Ум человеческий беспомощен, если он не обосновывает свои суждения на религии и на морали, которая есть следствие религии; он теряется и делается способным на всё».

Герцен, кажется, сказал, что интеллектуальная атмосфера в России резко упала после удаления из культурного общества декабрьских заговорщиков. Надо полагать, что если бы Марии Фёдоровне раздробили череп прикладом, оная температура скакнула бы вверх градусов на 40. Конечно, Пестеля на верёвочку, а Пушкина в Петербург – ну как тут не упасть интеллектуальной атмосфере? Правда, Александр Сергеевич был на короткой ноге с многими бунтовщиками. Но, зная нрав Пушкина и нрав, например, Пестеля, можно легко представить дальнейшую судьбу поэта в Русской республике. Как своего, первым бы и прирезали (шибко умный). Ведь на следствии выяснилось, что Пестель хотел сразу же после прихода к власти вырезать партию Муравьёва. (Мария Фёдоровна, когда узнала об этом, со стоном писала в дневнике: «Боже мой, что это за люди!»)

Люди, конечно, были как на подбор. Один из декабристов вспоминал о Пестеле:

«Для возбуждения в нижних чинах своего полка неудовольствия против императора Александра I он подвергал их жесточайшим наказаниям (440), при которых обыкновенно изъявлял притворное сожаление к истязуемым, уверяя их, будто жестокость ему предписана свыше. «Пусть думают, – говорил он, – что не мы, а высшее начальство и сам государь причиною излишней строгости».»

Что ж, после восстания в масонских агитках так и провернули.

 

 

Примечание к №392

И вдруг «Что такое хорошо и что такое плохо».

Считается, что с точки зрения формальной включение Маяковского в число основателей советской культуры («социалистического реализма») произошло, в общем, случайно. Действительно, какой же Маяковский реалист! Как один из зачинателей контркультуры, он скорее является контрреалистом, антиреалистом. «Я люблю смотреть, как умирают дети», – классический пример эпатажа. Но дело в том, что после революции экстравагантные чудачества Маяковского стали бытом, государственной практикой:

– На детишек‑то все смотреть любят. Вон николашкиного гадёныша придавили. Жалко, что на плёнку не сняли, как он под штыком вертелся!

Внезапно сверхоригинальность оказалась банальностью. Если бы Маяковский выдержал роль скандалиста до конца, он после революции должен был бы искренне писать: «Я люблю смотреть, как веселятся дети». Но, во‑первых, с точки зрения вообще искусства это неинтересно, во‑вторых, молодость прошла и хотелось чего‑то серьёзного, с самоваром и женой, да, в‑третьих, скандалиста после революции могли и шлёпнуть, а скандалист, чувствующий запах керосина, – самое прилежное существо на свете. И всё‑таки «Что такое хорошо…» написано. Вещь по форме реалистичная, но по содержанию‑то антисоветская.

 

 

Примечание к №355

Евреи оказались лицом к лицу с народом без правительства.

Наиболее болезненное, наиболее часто цитируемое место из «Вех»:

«Между нами и нашим народом – иная рознь. Мы для него – не грабители, как свой брат, деревенский кулак; мы для него даже не просто чужие, как турок или француз: он видит наше человеческое и именно русское обличие, но не чувствует в нас человеческой души, и потому он ненавидит нас страстно, вероятно с бессознательным мистическим ужасом, тем глубже ненавидит, что мы свои. КАКОВЫМЫЕСТЬ, нам не только нельзя мечтать о слиянии с народом, – бояться его мы должны пуще всех казней власти и благословлять эту власть, которая одна своими штыками и тюрьмами ещё ограждает нас от ярости народной».

Необычная, диссонирующая с общим настроением сборника фраза. Неслучайно в последующих изданиях к ней прилагалось заглушечное примечание. Тем не менее мысль очень глубока и прозорлива. Следует учесть только, что её автор – еврей Гершензон. Случайно (внешне) вырвалось у него глубокое прозрение, основанное не столь же глубокой ненависти к чужому народу, управлять которым собрались те, кто скрывался под туманным эвфемизмом «русская интеллигенция». Глубокая ненависть и страх. Изначальное недоверие, ожидание неизбежной расправы. Ни один русский разынтеллигент всё же не написал бы так, ибо никакой НЕНАВИСТИ к себе со стороны народа не чувствовал и чувствовать не мог. За что же мужику ненавидеть выучившегося поповича или мужицкого же сына? Только уважение, в худшем случае – зависть. Откуда и ненависть к образованным евреям, если народ с ними просто не сталкивался, «не замечал»? Пока евреи были евреями, им ничего не грозило. Но они «любили» чужое стадо и захотели стать его пастырями. Без знания народа, без знания искусства управления им. Гершензон невольно ужаснулся, вздрогнул: «Что же мы делаем? Куда и зачем мы идём? Мы – русские ПО ОБЛИЧИЮ». По‑моему, это единственно серьёзная, единственно взрослая страница «Вех». Не по содержанию. Содержание‑то комично: «мы свои», «наш народ». По тону.



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2023-02-04 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: