Последняя драма Гауптмана и комментарии к ней Струве 5 глава




Водевильная смесь игры с действительностью, развивающаяся в кабачке "Попугая", – только эхо событий, происходящих на улицах Парижа. Или, скорее, наоборот. Движение возволнованного народа, уличная борьба – тот же просперовский спектакль, только по расширенной программе...

Нам пришлось слышать мнение лица с тонким художественным вкусом, что в этом произведении видна кисть, достойная Шекспира. Пусть так. Но это Шекспир – драматического фельетона. Сколько нужно дерзости, или, говоря точнее, цинизма, чтобы позволить себе такую "сверхчеловеческую" точку зрения на грандиознейшее событие европейской истории.

(Как это ни курьёзно, "Зелёный Попугай" советскими театральными спецами был сопричислен к революционному репертуару – повсюду ставится как сущая революционная пьеса! – VI. 22. – Л.Т.)

Это – хула на человечество и его историю.

_ III

Жизнь – игра. А смерть? О, Шницлер слишком хорошо знает, что смерть не расположена играть. Страх смерти разлит тонким эфиром по всем произведениям Шницлера. Но в страшно сгущённом виде это чувство составляет основу новеллы "Смерть".

Вы помните рассказ Эдгара По[141]141 ("Колодезь и маятник"), посвящённый изображению приёмов инквизиционной казни. Несчастную жертву туго привязывают к ложу, а с потолка медленно спускается на неё маятник-нож, все увеличивая и ускоряя размахи своих качаний. Линия за линией, дюйм за дюймом – с неотвратимой постепенностью приближается стальной полумесяц к обреченному, терзая его слух зловещим свистом. А жертва ждет... Ждет, впившись воспаленными глазами в блестящее лезвие.

Сделайте теперь этот маятник невидимым, но столь же неумолимым, растяните безумные муки ожидания на год, на целый год, поставьте рядом с обреченным его возлюбленную, лишенную возможности помочь ему, – и вы получите содержание новеллы "Смерть".

Молодому чахоточному писателю остаётся не больше года жизни. И он и его возлюбленная знают об этом. И вот в ожидании неотвратимо надвигающегося маятника смерти они проводят вдвоём целый год – день за днем, месяц за месяцем... С поразительной тонкостью оттенков изображает Шницлер все колебания в их настроении, приливы и отливы надежды, все усилия ума, этого неутомимого софиста, примирить чувство с неизбежностью неизбежного... Какую тонкую паутину умозаключений ткёт из себя разум, чтобы опутать неистовствующий инстинкт жизни! Но достаточно одного взрыва не примиряющегося чувства – и от логической паутины не остаётся следа...

В сущности, ведь вся земля населена единственно только осужденными на смерть! – такова уловка, одна из уловок недремлющего софиста. Уловка? Только уловка? Разве в действительности это не так? Разве над всеми нами, да, над всеми, не качается слепой маятник смерти?.. все ближе, ближе, ближе... Мы не знаем лишь, когда именно он совершит свой последний, свой непоправимый взмах... Но ведь это будет, будет, будет...

С какой выразительностью вложил Беклин[142]142 этот кошмар ожидания в свой портрет! Художник с кистью в руках, в момент творческого экстаза, прислушивается к мелодии, которую скелет наигрывает над ухом на единственной струне скрипки... Символ понятен до ужаса. Жизнь, внешняя, прихотливая, разнообразная, манящая и отталкивающая, протекает в моментах творческой работы и в банальных встречах банального обихода... а сознание вечно живет двойной жизнью, прислушиваясь с мистическим ужасом к однострунной мелодии смерти... Ещё удар смычка, может быть, ещё и ещё, натянутая струна зазвенит в последней истоме и... порвётся... Мрак... небытие...

Страх смерти является непосредственным "героем" маленького рассказа Артура Шницлера "Из-за одного часа". Это собственно не рассказ, а философская сказка, слишком искусственная, чтобы быть художественной. Но она характерна для Шницлера, и мы прочитаем её. Умирает молодая женщина. Её возлюбленный, женой которого она была три года, молит Ангела Смерти даровать своей жертве ещё хоть час жизни. Только теперь он понял, как любил умирающую, – неужели же она уйдёт от него, не узнав об этом? Ангел Смерти отвечает: "То, что ты требуешь от меня, я только могу выпросить для тебя у другого, которому также уделён ещё только час жизни, не более". Время прекращает для больной своё течение и юноша с Ангелом отправляются на поиски за часом. Они встречают философа-отшельника, который всю жизнь считал небытие единственно желанным состоянием, присущим человеку. Но он отказывает им: быть может именно в последний час жизни ему удастся разрешить загадку мироздания. А кроме того... к чему торопиться? "Вечность, которая дарована людям в блаженном состоянии, достаточно длинна и без того". Это в нём страх смерти говорит таким лицемерным языком... Отказывают юноше и умирающий, которому остался ещё на долю час мучений, и дряхлая, слепая, всеми покинутая, старуха, и приговорённый к смерти преступник, которого через час взведут на эшафот, и молодая женщина в объятиях возлюбленного... В ответ на последнее предложение ангела юноша соглашается отдать всю свою остальную жизнь за час жизни для своей возлюбленной... Но она уже мертва. "Ангел, зачем ты обманул меня?" – восклицает несчастный в отчаянии. Но ангел не обманул его: под пластами любви и горя, там, на самом дне души, где копошатся подлинные чувства, ангел увидел и истинное, временно придушенное желание: жить, жить, жить... Мораль сказки? Ничто не излечит от страха смерти: ни философия, ни муки жизни, ни любовь...

И это верно, пока человек замыкается в душном подвале желудочно-половых эмоций да безыдейного эстетизма. Страх небытия – это как бы корректив, который "мудрая природа" вносит в жизнь узко-личных наслаждений. Когда изощрённая мысль бегает, как лошадь на корде, только вокруг вопросов индивидуального бытия, она неизбежно при каждом обороте натыкается на призрак фатального конца.

Только распахнув окно в широкий мир коллективных настроений, массовых задач, общественной борьбы, можно встряхнуться от кошмаров ожидания маятника смерти.

28. О Леониде Андрееве, "Восточное Обозрение" №129 от 05.06.1902

Когда присматриваешься к чисто вымытым и гладко выбритым физиономиям рассказов, повестей и романов, которые делают толстыми наши "толстые" журналы, когда пробираешься сквозь толпу наших молодых, подающих и начинающих оправдывать надежды, небезызвестных, почтенных, маститых и просто бездарных беллетристов, рождается мысль, что жизнь истощена, исчерпана до дна великими мастерами образного слова, что не осталось у неё явлений, комбинаций и положений, которые бы не подвергались уже творческой переработке, что вся художественная литература обречена на имитации и перепевы.

У лиц, на журнальных заставах критическую команду имеющих, естественно вырабатывается поэтому недоверчиво брюзжащий тон по отношению ко всем начинающим писателям: "видали!"..

Но приходит талант и кончиком своего пера поворачивает на несколько градусов заношенные факты и явления жизни вокруг их оси, бросает на них луч солнечного света с какой-нибудь неожиданной стороны, и приевшееся, набившее беллетристическую оскомину кажется полным нового захватывающего содержания.

Большому таланту прощается даже молодость – преимущество в иных делах, но не в литературе.

Вот почему, когда Леонид Андреев прошёл по литературному полю молодыми, но тяжелыми шагами, почтенные аристархи и даже злостные зоилы, за немногими исключениями, отчётливо приветствовали его своими критическими алебардами.

(Леонид Андреев. Рассказы. Издание второе. 1902. Книга посвящена Алексею Максимовичу Пешкову)

И Леонид Андреев не затерялся в пёстрой и всё же однотонной толпе своих "коллег". Он вышел со своим маленьким сборником в руках и сказал: я сам по себе!

И читатель отличил его и потребовал второго издания.

В небольшом томике собрано шестнадцать рассказов. Первый из них написан в июне 1899 года. Последний – в январе настоящего года. Рассказы, разумеется, разного достоинства, но все в один голос свидетельствуют, что г. Андреев "сам по себе". И свидетельство сие истинно.

Студент Сергей Петрович ("Рассказ о Сергее Петровиче"), которому не удавалась жизнь, но удовлетворительно удалась смерть, особенно терзался мыслью, что он только материал, только объект, только ступенька.

Приходят одни – художники, сильные и одаренные, и на Сергее Петровиче создают себе славу. Они оголяют его душу и жизнь его души, они описывают его горе так, чтобы люди плакали, и радость так, чтобы смеялись.

Приходят другие – критики и, пользуясь Сергеем Петровичем, как анатомическим и психологическим препаратом, рассуждают по написанному первыми, "откуда берутся такие, как он, и куда деваются, и учат, как нужно поступать, чтобы вперёд не было таких".

А он, Сергей Петрович, и для тех и для других только объект, только материал, только ступенька.

Отойдём, однако, в сторону от несчастного ученика Ницше (Сергей Петрович увлекался проповедью Заратустры) и поставим общий вопрос, можно ли на основании писаний Леонида Андреева разрешать "публицистические" проблемы: откуда берутся люди, подобные его героям? куда деваются? как поступать, чтоб их не было? или, наоборот: чтоб их было больше?

Ответом на эти вопросы будет... "Молчание".

Что-то страшное врезалось в жизнь Веры во время её пребывания в столице, искалечило её душу и отняло у неё радость существования. Безмолвно изнывает она в родном доме. Ни перед отцом-священником, ни перед матерью она не обнажает сочащихся язв своей души... Недолго, впрочем, они осаждают её расспросами: Вера бросается под поезд. Мать её разбита параличом. Остаётся старик-священник с мучительной загадкой: что сгубило Веру и вместе с нею жизнь всей семьи?

Тщетно вызывает старик образ унесённой дочери, чтобы добиться признания. Тщетно обращается он к несчастной матери, которую паралич лишил языка. Отовсюду отвечает ему молчание. Молчит дом, молчит сад... Даже весёлую жёлтенькую канарейку кухарка выпустила на волю, чтобы не томить в клетке "барышниной душеньки"...

Этот рассказ, на котором, к слову сказать, можно было бы демонстрировать законы художественного такта, этот рассказ – весь писатель, весь Леонид Андреев, каким он является теперь, на заре своей деятельности и своей славы.

Он почти совершенно устраняет объективную, социальную сторону жизни своих героев.

Он преднамеренно обрезывает большую часть проводов, связывающих их с внешним миром. Центр его художественного внимания – индивидуальная душа, преимущественно в моменты острого переворота, когда повседневные настроения освещены заревом необычного, трагического чувства, чаще всего – ужаса.

Лишь по имени назван в рассказе Петербург, убивший молодую девушку, бледной тенью проходит сама Вера, двумя-тремя штрихами – превосходными штрихами! – намечены добродушная старуха мать и крутой сребролюбец поп... В главном фокусе рассказа стоит душа отца Игнатия в момент краха семьи. Глазами ужаса озирается эта душа, ввергнутая какой-то безыменной слепой силой, каким-то разрушительным ураганом во тьму одиночества и молчания.

Здесь нет места публицистическому критерию: произведение не имеет общественных измерений. Оно всё, – с начала до конца, – цельный психологический "сгусток".

Вот почему, когда мы приступим к Леониду Андрееву с примерно указанными выше вопросами, ответом на них будет молчание.

Возьмём другой, менее сильный рассказ "В тёмную даль".

В "культурную" жизнь богатой семьи врывается, как порыв вихря через плохо закрытое окно, "он", блудный сын, высокий, сумрачный и загадочно-опасный, после безвестного семилетнего отсутствия.

Как и несчастная Вера, пришлец не отвечает на вопросы о своём прошлом. Он вырастает пред родной семьёй сильный, как стихия, и, как стихия, непонятный. Все интересы, радости и горести родных ему людей он замораживает холодом своего отрицания. Он ненавидит всю их жизнь "от самого дна и до самого верху", ненавидит и не понимает.

Кто он и что он, мы определённо не знаем, и не в нём суть. Смысл произведения в том невыносимом настроении острой тревоги, напряжённой смуты, которое он вносит в душу семьи. Всё дышит воздухом затаённой тоски и "суеверного страха", ледяной волной прокатывающегося по дому.

Изящные лепные безделушки от прикосновения его руки меркнут и превращаются в бездушные комки глины, краски тускнеют на незаконченной картине молоденькой сестры, безмолвствует говорливый рояль... А "он", суровый скиталец, внесший всё это потрясение, не понимаемый ими и непонимающий их, погружается снова в ту же тёмную зловещую неизвестность, которая на мгновение выбросила его.

И так почти везде. Два-три замечательных по энергии и меткости реалистических штриха создают "материальный" остов, внутри которого Леонид Андреев производит свой поразительный психологический эксперимент: внешний стихийный удар родит в груди его героев взрыв необычайного, "героического" чувства, которое, как вспышка магния, освещает убаюканную жизнью душу ненормальным, но ослепительно ярким светом.

Роль слепой силы, высекающей из дремлющей души сноп пламени, играет у Андреева чаще всего смерть.

Это слишком понятно. Какому строгому статистическому учёту мы ни подвергали бы её жертвы, какими биологическими, метафизическими или мистическими системами мы ни пытались бы примирить с ней своё сознание, смерть всегда обойдёт эти "уловки", всегда сумеет застигнуть врасплох и сотрясти души трепетом ужаса. А это и есть тот психологический эффект, которого ищет Л.Андреев.

Смерть фигурирует в первом по порядку рассказе "Большой шлём".

Четыре человека играют в винт, играют лето и зиму, весну и осень. Три раза в неделю собираются они, чтобы подышать несколько часов жгучим воздухом картёжного азарта. Эти четыре партнёра – четыре разные души, четыре индивидуальности, различно относящиеся к игре и к картам.

Живее всех толстый Николай Дмитриевич Масленников. Он больше всех рискует и чаще всех проигрывает. И в этом постоянном единоборстве Николая Дмитриевича с фатумом винта, большой бескозырный шлём стал для него предметом самого сильного желания. Долго, уж несколько лет, Масленников ждёт его, лелеет грёзу о нём.

И вот, в один из вечеров, на руках у Масленникова оказывается весь причт, какой полагается для "большого шлема в бескозырях", кроме пикового туза. Если этот туз в прикупе, тогда...

Николай Дмитриевич протянул руку, но покачнулся, повалил свечку и упал на пол. "Когда приехал доктор, он нашёл, что Николай Дмитриевич умер от паралича сердца, и, в утешение живым, сказал несколько слов о безболезненности такой смерти".

Масленников умер, и черные крылья ужаса распростерлись на некоторое время над комнатой, в которой люди сосредоточенно играли лето и зиму, весну и осень.

"Одно соображение, ужасное в своей простоте, потрясло худенькое тело Якова Ивановича... (один из игроков).

Но ведь никогда он не узнает, что в прикупе был туз, и что на руках у него был верный большой шлём. Никогда!"

Поистине замечательный штрих. Смерть как абстракция слишком универсальна, чтобы наше бедное сознание могло овладеть ею во всём её объёме. Её надо расколоть раньше на тысячи конкретных подробностей, и Леонид Андреев делает это, как виртуоз.

"Якову Ивановичу показалось, что он до сих пор не понимал, что такое смерть. Но теперь он понял, и то, что он ясно увидел, было до такой степени бессмысленно, ужасно и непоправимо. Никогда не узнает! Если Яков Иванович станет кричать об этом над самым его ухом, будет плакать и показывать карты, Николай Дмитриевич не услышит и никогда не узнает, потому что нет на свете никакого Николая Дмитриевича".

В одном из рассказов ("На реке") Леонид Андреев призывает стихию (наводнение), чтобы внести в душу своего героя не тяжёлое чувство ужаса, а, наоборот, радостную деятельную симпатию, нервно напряжённую любовь. Великое всеуравнивающее начало мощным дуновением очистило на время грудь маленького человека от сора мелких счетов, дрязг и обид...

Люди, как бы омытые стихией, кажутся новыми и интересными. И машинист Алексей Степанович, целый день подававший помощь затопленному речным разливом селению, тут только впервые понял, что любит людей и солнце, и радость этого чувства кружила ему голову, как вино, и озаряла душу смеющимся светом.

В "Рассказе о Сергее Петровиче" г. Андреев мимоходом замечает, что черты знакомого лица кажутся новыми и интересными при зареве пожара.

То, что зарево делает с лицами, порыв кратковременного, но всезахватывающего чувства делает с душами. Они становятся "новыми и интересными".

Мы слишком привыкаем к себе. Мы страшно близоруки – физически, интеллектуально и морально.

Только то, что нас окружает, кажется нам естественным и разумным. Сколько насилия нужно нам сделать над этим рутинёром – сознанием, чтобы заставить его поверить, что наши антиподы способны ходить "вверх ногами". И так везде, и так во всём!

Повторяю. Мы слишком привыкаем к себе. С детства нас приучают считать "ненормальным" всё то, что выходит за пределы бюджета обывательской души.

Чтобы переоценить наши "нормальные" ценности, нужно представить их в непривычной перспективе, осветить необычным светом, измерить неожиданным масштабом. Нужно привести их на очную ставку с ценностями иного порядка. Так, великий Свифт[143]143 отправил своего Гулливера сперва к лилипутам, потом к великанам.

Леонид Андреев ставит наши обыденные, наши затрапезные, наши "нормальные" чувства лицом к лицу с какой-нибудь могучей эмоцией. Он освещает мерзость душевного запустения сверкающей молнией ужаса, отчаяния, отваги, вообще порыва.

Дух зловещего беспокойства врывается в размеренную жизнь богатой семьи вместе с демонической фигурой скитальца-сына ("В темную даль").

Уверенная рука смерти ложится на одного из игроков в самый интересный момент игры, и ужас просветляет на миг глаза у людей, которые в состоянии нравственного гипноза предавались винту лето и зиму, весну и осень ("Большой шлём").

Суровая тайна уносит в могилу Веру, и над домом священника, где весело щебетала канарейка, нависают угрюмые тучи молчания ("Молчание").

Молодое полуобнажённое истерзанное тело девушки опрокидывает в юном, хорошем, нежном студенте Немовецком все установившиеся понятия и чувства, отбрасывает его "по ту сторону" человеческой, простой и понятной жизни и превращает его на миг в дикого лесного самца ("Бездна").

С удивлением и испугом озирается на пройдённый путь купец Кашеваров, почувствовавший над собою дыхание могилы. И чужой, незнакомой представляется ему словно во сне прожитая жизнь, и полными нового и глубокого содержания кажутся ему все старые слова: водка, жизнь, здоровье... ("Жили-были").

Восторгом любви к жизни и людям затрепетала ожесточенная душа машиниста Алексея Степановича, облагороженная столкновением со стихией-разрушительницей ("На реке").

Даже в существовании маленького чиновника Андрея Николаевича, "отсиживающегося" у своего окошка от жизни и от того страха, который идёт вместе с нею, был героический момент, когда любовь взбудоражила и окрылила его подёрнутую тиной душу ("У окна"). Мимоходом заметим, что повесть эта, самая ранняя из помещённых в сборнике, написана с мастерством, наводящим на мысль, что автор овладел секретом творца "Шинели".

Указанный художественный приём, представляющий основную черту теперешней творческой индивидуальности Леонида Андреева, не исчерпывает, однако, всего художественного материала, вошедшего в сборник его рассказов.

У него есть "Набат", семь превосходных страничек в духе тонкого "импрессионизма"; автор передаёт на них только настроение, то ужасное настроение, которое создаётся нашими летними пожарами, когда свирепый огонь-пожиратель гонит впереди себя таинственные угрюмые слухи о тёмных поджигателях и безнадёжно вопит медным языком набата. Каким прекрасным эпиграфом к этому очерку могла бы служить часть известной поэмы Эдгара По о колоколах.

Вот несколько строк в красивом переводе г. Бальмонта.

Слышишь воющий набат,
Точно стонет медный ад!
Эти звуки, дикой муки, сказку ужасов твердят,
Точно молят им помочь.
Крик кидают прямо в ночь,
Прямо в уши темной ночи.
Каждый звук
То длиннее, то короче,
Выкликает свой испуг,
И испуг их так велик,
Так безумен каждый крик,
Что разорванные звоны, неспособные звучать,
Могут только биться, виться, и кричать, кричать, кричать...

Есть у Леонида Андреева рассказ "Ангелочек", трогательная повесть о неясном, но лучезарном идеале, на миг озарившем жизнь чахоточного неудачника-отца и озлобленного мальчика-сына... Увы! идеал, имевший форму ангелочка, был сделан из воска и, повешенный на нитке у печи, ночью растаял. Прекрасная иллюзия превратилась в жалкий, бесформенный слиток...

Есть небольшой рассказ "В подвале" – талантливая вариация на неоригинальную тему: ребенок, шестидневный малютка, вносит своим неожиданным появлением улыбку радости и смутного, но чарующего призыва в души подвальных обитателей: вора, проститутки и одиноко умирающего, затравленного жизнью человека.

Есть у него "Смех", – более анекдот, чем рассказ; "Валя", – скорбная история мальчика, который от одной мамы перешёл по решению суда к другой; "Петька на даче", – несколько страниц, написанных чеховскими красками; "Ложь", – под влиянием, или, точнее, под гнетом Эдгара По.

Леонида Андреева уже сравнивали с Эдг. По, с этой "планетой без орбиты". Сравнение, вообще, говоря, поверхностное. Сопоставьте, напр., "Молчание" Андреева с "Безмолвием" По: два самостоятельных творческих микрокосма, при однородности темы. Только в неудачной "Лжи" г.Андреев как бы сознательно пытается вступить в больное царство По (ср., напр., с рассказом последнего "Сердце-предатель").

Всё это мы обойдём, чтобы остановиться на странном произведении "Стена".

Она стояла непоколебимо, эта безжалостная, глухая к людским страданиям стена. Тщетно пытались двое прокаженных (проказой бессилия) разбить её ударом своих грудей... Тщетно призывает один из них толпу: голос его гнусав, дыханье смрадно, и никто не хочет слушать прокаженного.

Вышла старуха мать.

– Отдай мне моё дитя! – молила она стену.

– Отдай мне моего сына! – сказал суровый старик.

И всякий стал требовать от стены брата или дочь, сестру или сына. Но стена презрительно безмолвствовала в сознании своей силы.

Тогда прокляли её тысячекратным проклятием и яростно ударили в неё множеством напряженных грудей. Кровь брызнула до туч, но стена стояла непоколебимо, спуская "с плеч своих пурпуровую мантию быстро сбегающей крови", и у фундамента её скоплялись горы трупов. "Но, умирая каждую секунду, мы были бессмертны, как боги". И снова и снова живой поток ударялся о стену. Тщетно!.. Усталый, он отхлынул, а стена осталась.

– Пусть стоит она, – взывал прокаженный, – но разве каждый труп не есть ступень к вершине? Нас много, и жизнь наша тягостна. Устелем трупами землю: на трупы набросим – новые трупы и так дойдём до вершины. И если останется только один, он увидит новый мир.

Увы! никто не внимал ему. Эта безучастность ужасна, но, пожалуй, ещё ужаснее мысль, высказанная раньше другим прокажённым: "Это дураки. Они думают, что там (за стеной) светло. А там тоже темно и тоже ползают прокажённые и просят: "убейте нас".

Вы видите, что здесь символы расплываются в сложные аллегории, и художественное произведение, переставая быть художественным, переходит в шараду. Впрочем, может быть, здесь виноват не автор, а его тема. Не будем, однако, вдаваться в "толкования", которые могут оказаться натянутыми и даже... "превратными".

Реалист ли Леонид Андреев? Да, реалист, если этим словом хотят обозначить не какие-нибудь специальные приёмы, но лишь то, что автор не лжёт против жизни. Да, реалист. Но его правда – не правда конкретного протоколизма, а правда психологическая. Андреев, употребляя выражение старой критики, "историограф души" и притом души преимущественно в моменты острых кризисов, когда обычное становится чудесным, а чудесное выступает как обычное...

Слабый мыслью и скудный душою Сергей Петрович, поклоняющийся силе и дерзости, неспособен стать ни выше распорядков общежития, ни ниже их, "так как не мозг, а чужая неведомая воля управляла его поступками".

И сознав это, Сергей Петрович видит один выход из жизни, внушённый ему Заратустрой, – страшный и таинственный, зато безукоризненно верный: смерть. Но и тут, когда возмутившийся неудачник поднял знамя самоосвобождения от жизни и почувствовал "горделивую радость раба, ломающего оковы", неведомая сила вдохнула ему в душу страх смерти и таким путём удержала ещё хоть на несколько часов его восставшее "я" в своих чугунных объятиях. "Равнодушная, слепая сила, вызвавшая Сергея Петровича из тёмных сил небытия, сделала последнюю попытку заковать его в колодки как трусливого беглеца"...

Ницше, которому поклонялся Сергей Петрович, знает, что это за сила.

"Орудие твоего тела, брат мой, твой малый разум, который ты зовешь "духом", маленькое орудие и игрушка твоего большого разума.

"Я", говоришь ты и гордишься этим словом. Но важнее, – чему ты не хочешь верить, – твоё тело и его большой разум; он не говорит "я", но делает "я".

"Позади твоих мыслей и чувств, брат мой, стоит могущественный повелитель, неведомый мудрец – зовется он Само. В твоем теле живёт он, твоё тело есть он".

Таковы истины, которым учит Заратустра, страшные истины, которые Леонид Андреев мог бы поставить эпиграфом к своему поразительному рассказу "Бездна". Заратустра не первый провозглашает их, г. Андреев не первый переливает их в живые образы. Но как Ницше придал этим трагическим истинам оригинальную, ему – и только ему – принадлежащую формулировку, так и Л.Андреев сумел найти для них свои собственные, ему "божьей милостью" дарованные, краски и приёмы творческого воплощения...

Сознание "Я" тот же конституционный король, который говорит красивые тронные речи, устраивает торжественные парады, занимается блестящим "представительством", но – увы! – не правит... Эту задачу выполняет Тело, Бессознательное, Само...

Вдруг, как вихрь, как безумие, как смерть, врывается Бессознательное в размеренную, расчищенную работу сознания, и летят осколки построений разума, его истин и его софизмов...

Великое Само хочет жить и отстраняет от уст Сергея Петровича пузырек с ядом, явившийся, как необходимейший результат правильного ряда силлогизмов.

Великое Само хочет любить и погружает воспитанного, культурного Немовецкого в бездну оголённого инстинкта.

И у этого, отупевшего от бессознательной сутолоки существования, купца Кашеварова, с презрительным недоумением глядевшего на всех, кто ценит жизнь, вырастает в последние минуты из глубин Бессознательного истерический порыв к бытию и купец плачет рядом с кротким любвеобильным дьяконом, плачет о солнце, которое так славно и радостно светит "в Саратовской губернии", плачет о вечной тьме, которая вскоре охватит его, о милой жизни и жестокой смерти...

Со стыдом, с ужасом присматривается и прислушивается "Я" к недисциплинированной, необузданной работе повелительного Само... Разум разбит, но он воспрянул. Его лозунг – всё тот же сократовский[144]144 лозунг познания: "Исследуем вопрос". И он исследует. Опытным жестом он набрасывает аркан на само Бессознательное и делает его предметом эксперимента и теории.

Рядом с познающей мыслью в ту же область стучится искусство. Оно овладевает неисследованными стихиями души и, живя в них и дыша ими, пробуждает в слушателях, зрителях, читателях – неопределённые, почти мистические, но могучие тяготения. Неопределённые и мистические, как страх смерти, парализующий волю и мысль, как животный порыв полового чувства, бешено разрушающий крепостные валы обыденной морали.

Отсюда, из тех же таинственных глубин, вырастает мистика и метафизика Души. Страх смерти – отец этого эфирного создания, и бездна Бессознательного – его мать. В настоящее время мистика для нас только предмет изучения; метафизика настойчиво, но тщетно пытается снова сделаться предметом интеллектуальной веры (верой мы так бедны!), и только искусство владеет секретом тех душевных клавиш, на которых играли некогда мистика и метафизика.

Бессознательное не любит света и шума. Оно говорит полным голосом лишь в атмосфере одиночества и молчания.

Когда внешняя (социальная) жизнь личного "Я" напрягает каждый фибр, как часовую спираль, натягивает каждый нерв, как струну, тогда Бессознательное дремлет, урча время от времени голосом несытого пса. Оно ждёт, когда "Я" устанет от внешнего шума и с сомнением заглянет внутрь себя.

Может быть лучшая обстановка для процветания Бессознательного – одиночная камера. Сдавленный её стенами Луи Огюст Бланки[145]145, этот вулкан социального творчества, временно потухал и дымил метафизикой "вечного возвращения".



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2022-09-06 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: