Наконец, если вместе с простотой жизни мы обретаем также и любовь к справедливости, то тогда все будет готово к приходу новой весны искусств. Ведь если мы являемся работодателями, то как смеем мы платить любому человеку меньше денег, чем ему необходимо для скромного существования, и предоставлять ему меньше досуга, чем требует его образование и чувство собственного достоинства? А если мы — рабочие, то как мы осмеливаемся нарушать договор, который заключили, и вынуждать мастера бродить взад и вперед и выслеживать наши плутни и увиливание от работы? Или если мы — продавцы, то как же мы можем выставлять свои товары в ложном свете с целью взвалить на плечи других наши убытки? А если мы — покупатели, как можем мы платить за товар, который одного лишает покоя, другого разоряет, а третьего обрекает на голод? Или, скажу более, как мы можем пользоваться и наслаждаться вещью, на которой запечатлелись муки и тоска ее создателя?
Теперь, кажется, я сказал все, что хотел. Признаюсь, в этом нет ничего нового, но, знаете ли, опыт убеждает, что свою мысль следует высказывать не один раз — до тех пор пока вы не привлечете большое количество слушателей. Так пусть в моих словах вы уловите ту мысль, которую мне непременно нужно было внушить вам.
Как бы серьезны ни были ваши возражения, я уверен, что говорил сегодня перед аудиторией, в которой любые слова, сказанные как мои, из чувства долга и сердечной доброжелательности, оживят мысль и посеют добрые семена.
Во всяком случае, думающему человеку полезно встретиться лицом к лицу со своими собратьями и высказать им все, что не дает ему покоя; только так можно добиться, чтобы люди стали менее чужими друг другу, и только так можно избежать недопонимания — этой прискорбной причины бессмысленных конфликтов.
|
Но если кому-нибудь из вас могло показаться, что от моих слов веет отчаянием, то виной тому недостаточное красноречие. И вы должны помнить, что отчаяние, запечатав уста, вынудило бы меня молчать. Я же действительно преисполнен надежд.
Но разве можно указать время осуществления моих надежд и сказать, что оно наступит еще при нашей с вами жизни?
И все же я хочу по крайней мере воскликнуть — мужайтесь! Ведь удивительные, неожиданные и славные события произошли даже за время моей короткой жизни.
Да, несомненно, наше время удивительно и полно перемен, которые при неизбежном увядании старого и одновременном рождении нового в один прекрасный день принесут с собою новые радости для исполненной труда жизни. И люди со свободной душой и ясным взором вновь ощутят красоту мира и будут наслаждаться ею. Но если сейчас еще много тьмы, то по крайней мере не будем сидеть сложа руки, не будем глупыми изнеженными господами и не станем считать обычный труд для себя зазорным. Но будем лучше трудиться, как бравые парни, стремясь при тусклом свете свечи подготовить нашу мастерскую к завтрашнему рассвету — к тому завтрашнему дню, когда цивилизованный мир, чуждый алчности, конфликтов и разрушений, обретет новое искусство, славное искусство, творимое народом и для народа как радость его творца и потребителя.
Красота жизни
Propter vitam vivendi perdere causa
Ювенал{1}
Я выступаю перед вами в этот вечер, испытывая неловкость, какой не ощущал в прошлом году, ибо могу сказать вам мало нового, — разве что расширить уже сказанное тогда, осмелиться подать тот или иной практический совет или сформулировать свои мысли так, что они, возможно, станут для некоторых понятнее. Но мое сообщение остается, в сущности, тем же, что и в первую нашу встречу.
|
Если бы с искусством все обстояло благополучно или почти благополучно и в мире только немногие были бы им недовольны, то вы выслушали бы с некоторым удовольствием или, возможно, с пользой беседу старого доки от ремесла о судьбах народного творчества, о тех ловушках, которые подстерегают успех, и о легчайших способах добиться его, выслушали бы рассказ о мастерских, о приемах работы в них и о прочем. Это наверняка мог бы быть приятный разговор между друзьями и собратьями по ремеслу. Но мне кажется, что условий к тому у нас до сих пор еще не было. Мало того, может статься, что мы будем еще долго жить и все-таки не найдем подходящего момента для такого успокоительного разговора, для веселых рассказов о надеждах и тревогах наших мастерских. Во всяком случае, сегодня вечером я не могу этого сделать, но должен снова призвать приверженцев искусства к более отчаянной и яростной борьбе, нежели та безобидная борьба с природой, для которой рождаются все подлинные мастера и которая одновременно и создает и разрушает их жизни.
Когда я окидываю взглядом эту аудиторию и думаю о тех, кого она представляет, меня невольно до глубины души волнуют и горести жизни образованных людей и та надежда, которая пробивает себе путь через эти горести. И я не могу не обратиться к вам с призывом, выполняя этим свой долг. Давайте встретим лицом к лицу ту недавно назревшую опасность, которая угрожает цивилизации и которую она сама же и породила. Опасность эта состоит в том, что люди, в борьбе добывая богатства для сильнейшей части человечества, лишают весь человеческий род всяческой красоты. Опасность и в том, что наисильнейшие и мудрейшие представители человечества, стремясь к полной власти над природой, уничтожают ее естественные и наиболее распространенные дары и таким образом порабощают и простых людей и друг друга — ив конце концов втянут мир в новое варварство, еще более подлое и в тысячу раз более безнадежное, чем прежнее.
|
Среди моих слушателей, уверен, есть люди, которые откликнулись на этот призыв, и приняли его близко к сердцу, и ежечасно борются за дело, к которому я зову.
Я могу сказать вам только одно: если какое-либо из моих слов обескуражило вас, мне жаль, что я его произнес. Но показать вам врага и крепость, которую мы должны брать штурмом, это не означает уговаривать вас спасаться бегством. Не уговаривал я вас и бездействовать в пустыне из-за того, что на пути к земле обетованной вам встретится множество бедствий и, возможно, сама смерть. Так знайте же, что перед нами — надежда, и ничто из сказанного мною не может отнять ее у вас. Но в разгаре сражения один из воинов может предупредить своего соратника о надвигающейся с той или другой стороны опасности. И именно как такое предупреждение я и прошу воспринять мои, возможно, и недостаточно обдуманные слова.
Однако, кажется, среди вас найдутся такие, в ком поднимется полуосознанное недовольство, кто подавлен окружающей жизнью, сбит ею с толку, встревожен гнетом, но не знает, в какой стороне искать исцеления, хотя и хочет найти его. Ну, что же, мы, глубоко понимающие вашу тревогу, верим, что можем помочь вам. Правда, мы не можем тотчас же успокоить вас и поначалу даже еще более усложним вашу жизнь. Но мы подскажем выход из тупика, и тогда в гуще дел, которые вам нужно выполнить, утверждая себя и других на новом пути, вы надолго забудете ваши беды, думая о том добре, которое эти беды не затрагивает и ради которого вы будете бороться.
Но среди вас есть также люди (и, полагаю, их большинство), которых отнюдь не тревожат сомнения в правильности пути, каким движется мир, и которых не вдохновляет стремление усовершенствовать этот путь. По их мнению, судьба цивилизации проста и совсем обычна; она не возбуждает ни удивления, ни надежд, ни страхов. Путь цивилизации кажется им похожим на восход и заход солнца: подобно солнцу, цивилизация не может отклоняться в сторону, и ничто не побуждает этих людей ни вмешиваться в ее движение, ни жаловаться на ее курс, ни пытаться направлять его. Такой взгляд на мир не лишен благоразумия и смысла. Без всякого сомнения, мир в дальнейшем будет идти своим путем, движимый импульсами, которых мы не можем учесть и на которые не можем повлиять. Но, по мере того как он набирает силу для своего путешествия, необходимой пищей для него будет жизнь всех нас со всеми нашими устремлениями. И мы, борцы, возмущенные тем, что временами кажется усиливающейся слепотой цивилизации, и те, другие, которые верят в плавный поступательный прогресс, — мы все цивилизацией вскормлены и все, я не сомневаюсь, так или иначе будем использованы, чтобы содействовать ее развитию. Но, может быть, тем, кто считает себя единственными преданными поборниками прогресса, небесполезно будет узнать о нашем существовании. То, что они не слышали о нем, не прикончит нашего движения, но будет совсем не плохо, если они призадумаются, узнав о бремени, которое несут, не они, но которое тем не менее реально и достаточно весомо для кое-кого из их ближних, помогающих, кто бы они ни были, создавать грядущую цивилизацию.
Предупреждение, что теперешнее развитие цивилизации погубит красоту жизни, — звучит резко, и я хотел бы смягчить свою мысль, но не могу, так как говорю то, что считаю правдой.
Вероятно, не многие осмелятся утверждать, что красота жизни — нечто несущественное, и все же большинство образованных людей поступает так, словно ее и нет, уродуя жизнь и себе и будущим поколениям. Ведь красота и связанное с ней искусство — если употребить это слово в его самом широком смысле — есть, я утверждаю, не добавочный элемент в человеческой жизни, не то, что люди могут по своему выбору принять или отбросить, но объективная необходимость, если мы намерены жить, как повелела нам природа или, иными словами, если хотим оставаться людьми.
Теперь я спрашиваю вас, как раньше не раз спрашивал себя, много ли людей в цивилизованных странах получают хоть какую-нибудь долю этой жизненной необходимости?
Думается, ответ на этот вопрос подтвердит мои опасения, что современная цивилизация не остановится перед тем, чтобы растоптать всю красоту жизни, это грозит лишить нас звания людей.
Ну а если кто-нибудь станет утверждать, будто так было всегда, будто всегда царило грубое невежество, которое ничего не знало, да и знать не хотело об искусстве, — то я отвечаю сразу же, что если это и было, то было всегда неправильно и что мы обязаны, коль скоро осознали зло, от него по возможности избавиться.
Вероятно, покажется странным, что, вопреки стараниям, на которые мир обычно себя обрекал и за которые цеплялся, словно они священны и благостны, большинство людей далеко не всегда было равнодушно к искусству.
Теперь мы хорошо осведомлены о тех периодах истории искусства, от которых остались многочисленные памятники; и, сопоставляя их с наследием времен, от которых до нас дошло меньше сведений, мы можем судить об искусстве всех эпох и не можем не прийти к выводу, что вплоть до самых недавних дней все, к чему притрагивалась рука человека, было воистину прекрасным.
В те времена люди, которые что-либо создавали, приобщались к искусству, так же как и те, кто пользовался изделиями человеческих рук, — иными словами, все вообще люди так или иначе соприкасались с искусством.
Но кое-кто спросит: стоит ли стремиться к этому? Разве всеобщее распространение искусства не остановит прогресса в других областях, не помешает практической деятельности мира? Не изнежит ли это нас? И если нет, то не окажется ли слишком властным, не произведет ли на свет и нечто другое, над чем люди также должны будут ломать себе голову?
Что же, я потребовал необходимого места для искусства, места, ему присущего. Тогда оно само совершенно естественно установило бы в мире закон гармонии, соответствующий общим законам жизни. Я знаю, есть люди, чрезмерно обеспокоенные внешними проявлениями красоты, становящейся слишком серьезной силой среди других жизненных сил. Мне кажется, что если бы таким людям пришлось создавать видимый мир, они поостереглись бы выращивать красивым пшеничный колос, чтобы он, чего доброго, не оказался несъедобным.
По-видимому, искусство действительно сможет стать доступным всем людям только при условии, если не будет оглядываться на себя и будет прежде всего непосредственным. Тогда оно и всеобщему физическому труду помешает не больше, чем красота всех форм и явлений природы вечной ее работе. Так, во всяком случае, было во времена, о которых я только что говорил. Искусства же, созданного сознательными усилиями отдельных особо одаренных личностей, стремившихся выразить свое мировоззрение в наиболее совершенной форме, — такого искусства, за исключением кратких и удивительных периодов, и тогда было, возможно, не больше, чем теперь. Впрочем, я уверен, что даже для этих людей усилия создать красоту были тогда не столь мучительны, как теперь. Но если в ту пору было не больше великих мыслителей, чем теперь, то было зато бесчисленное множество счастливых тружеников, чья работа действительно выражала и не могла не выражать какую-то самобытную мысль, а потому была содержательной и прекрасной. Теперь, разумеется, у более индивидуального творчества нет возможностей стать всеобщим достоянием. Оно утомляет нас своими излишествами, то шумно заявляя о себе, мешает высокообразованным людям должным образом участвовать в какой-либо другой деятельности человечества. Да, индивидуальному искусству трудно существовать; в наши дни оно может быть только плодом подсознательной деятельности, воплощением недостатков незрелых умов. Истощая таланты, оно станет все меньше влиять на человеческие души, если только не будет окружено народным творчеством, к которому некогда были причастны все люди и в которое, когда искусство по-настоящему возродится, они будут постоянно и просто вносить свою долю, и ни одному человеку это не помешает заниматься тем, хорошим или дурным, — чем ему захочется.
И подобно тому как я верю, что искусство, творимое народом и для парода на радость его создателя и потребителя, будет скорее содействовать, чем препятствовать, развитию других областей жизни, точно так же я твердо убежден, что высокое искусство, создаваемое только великими умами и чудесно одаренными руками, не может существовать без искусства народного. Я верю, что современный период, когда высокое искусство существует, а народное погружено, можно сказать, в дремоту или поражено недугом, — это период переходный, который в конце концов должен завершиться либо полным поражением, либо полной победой искусств.
Ибо если некогда все ремесленные изделия сознательно или бессознательно делались красивыми, то теперь их можно подразделить на два вида: предметы художественные и нехудожественные, и ни одна вещь, сделанная человеческими руками, не может не относиться к тому или другому виду: она либо красива и потому облагораживает, либо безобразна и потому унижает. Вещи нехудожественные чрезвычайно воинственны — существуя, они наносят ущерб искусству, и их теперь такое множество, что изделия художественные мы вынуждены разыскивать, в то время как те, безобразные, стали привычными спутниками нашей повседневной жизни. Так что если те, кто понимает и ценит искусство, захотели бы только развивать свои таланты, наслаждаться высокими достижениями культуры и жить счастливо вдали от всех людей и презирая их, у них ничего бы из этого не вышло. Им бы казалось, что они живут словно во вражеском окружении и на каждом шагу их что-то подстерегает, оскорбляет их тонкие чувства, раздражает их изощренный вкус. Они должны разделять всеобщее беспокойство — и этому я только рад.
Таково положение: с самой зари истории до самого последнего времени искусство — это, по замыслу природы, утешение человека — выполняло свое назначение.
Все люди соприкасались с ним, и оно делало тогда жизнь, как говорят, романтичной, — оно, а не разбойники бароны и недоступные короли с их иерархией вассалов и прочей ерундой. Искусство росло и росло, оно было свидетелем, как хирели империи, и хирело вместе с ними, снова становилось здоровым и стало, наконец, таким великим, что, кажется, поистине покоряло все и диктовало свою волю материальному миру. Затем, в период наибольшего оживления, какое когда-либо знала Европа, наступили перемены. Это было время таких больших и таких разнообразных надежд, что люди его назвали эпохой Возрождения. Что касается искусств той поры, то я отказываю им в этом имени. Мне представляется, что великие люди, которые жили тогда и покрыли славой звание художника, были, скорее, плодами старых установлений, а не семенем новых. Да, то было время бурное и полное надежд, и многое, что и для будущих времен принесло свои плоды, родилось тогда впервые. Но странно и поразительно, что, начиная с тех дней, когда время, полное бесконечной неразберихи и неудач, в целом последовательно уничтожило привилегии и исключительность в других сферах, искусство превращалось в исключительную привилегию немногих. Так было отнято у народа его прирожденное право на искусство, причем ни те, кто причинил это зло, ни те, кто потерпел эту утрату, не ведали, что творят.
Да, не ведали, совершенно не понимали, но мы-то понимаем, и в этом не только наша боль, но и наша надежда.
Когда померк яркий свет так называемого Ренессанса, — а померк он совершенно неожиданно, — искусство охватил смертельный недуг. Возрождение предпочитало озираться назад, на прошедшие времена, и людям тех дней мнилось, будто они видят там совершенное искусство, которое представлялось им непохожим даже по своему типу, а не только по степени совершенства на более примитивное и прямолинейное искусство их отцов. Они жаждали подражать этому совершенству; только это искусство представлялось им настоящим, а остальное казалось ребяческим. Их энергия была так удивительна, а успехи настолько велики, что умам посредственным, но, без сомнения, не великим мастерам, казалось — совершенство уже достигнуто, а раз достигнуто, что тогда следует делать? Дальше идти некуда, нужно спокойно стоять на месте. Но это тоже невозможно.
И искусство вовсе не стояло на месте в завершающий период Ренессанса, но с ужасающей быстротой устремилось вниз и рухнуло у самого подножия вершины, где, словно бы околдованное, долго пребывало в самодовольстве, почитая себя равным искусству Микеланджело, хотя это было искусство людей, забытых всеми, за исключением торговцев их картинами.
Это произошло с искусствами, которые были сферой индивидуального творчества. Что же касается народного искусства, то в тех странах и местностях, где преимущественно развивались искусства более высокие, оно постепенно скатывалось по наклонной плоскости вместе с последними. В странах, расположенных особняком, например в Англии, оно еще испытывало на себе влияние более ранних и более счастливых времен и как-то продолжало еще жить некоторое время, но жизнь в нем едва теплилась и была, так сказать, лишена внутренней логики. Оно не могло сопротивляться давлению меняющихся условий. Меньше всего это искусство могло дать что-нибудь новое, и еще до начала этого столетия оно вообще испустило дух. Все-таки, пока оно, хоть и старчески бессильное, было живо, оно еще что-то значило для повседневной жизни и, несомненно, удовлетворяло какие-то стремления к красоте. А когда оно умерло, люди долго не догадывались об этом, и не знали, что появилось вместо него, что вползло, так сказать, в его мертвое тело: то было псевдоискусство, которое производится машинами, хотя эти машины иногда называются людьми и несомненно становятся ими вне рабочих часов. Но еще задолго до того, как в искусстве исчезли признаки жизни, оно пало столь низко, что все его проявления встречали величайшее презрение со стороны любого мало-мальски здравомыслящего человека. Короче говоря, весь цивилизованный мир забыл, что некогда существовало искусство, создаваемое народом и для народа как радость и производителя и потребителя.
Но теперь, мне кажется, сама неожиданность такой перемены должна утешать нас и внушать, что этот обрыв в золотой цепи — всего лишь случайность. Ибо подумайте, сколько тысячелетий прошло с тех пор, как первобытный человек кремневым осколком вырезал на кости изображение мамонта, которого он видел, или же оленя, который медленно поднимал украшенную тяжелыми рогами голову, когда к нему незаметно подкрадывался человек. Подумайте о многих веках, миновавших вплоть до времени, когда потух блеск итальянского Возрождения! И прошло лишь два столетия, как незаметно умерло народное искусство, которым мы пренебрегли.
Но странно также, что сама эта смерть совпала с рождением чего-то нового, ибо из глубины отчаяния возникли новые надежды, освещенные факелом французской революции. И то, что увяло вместе с искусством, поднялось заново и уверенно возвестило свое рождение. Возродилась прекрасная серьезная поэзия{2}, и английский язык, превращенный раболепствующими рифмоплетами в жалкий жаргон, смысл которого, если там вообще есть смысл, нельзя определить без перевода, заструился простым, ясным и чистым потоком под влиянием музыки Блейка{3} и Колриджа{4}. Пусть имена этих поэтов, по времени самых ранних среди нас, напомнят о перемене, которая произошла в литературе со времен Георга II{5}.
С этой литературой возродилась романтика, то есть человечность, и забила также ключом любовь к романтичной природе — любовь, которая безусловно жива в нас и по сей день вместе с желанием ближе узнать жизнь наших предков. Глубочайшее выражение всех этих чувств и стремлений вы найдете на страницах Вальтера Скотта{6}. Его творчество может также служить любопытным примером того, как иногда одно искусство по сравнению с другим медлит с возрождением. Так, автор, написавший утонченно, свободно и естественно «Сердце среднего Лотиана», считал себя, кажется, обязанным стыдиться своей любви к готической архитектуре и готов был каяться в этой любви. Он чувствовал в этой архитектуре романтику, она рождала в нем приятные ощущения, но он как-то не понял, что это — искусство: ведь его всегда учили, что искусством можно признавать лишь то, что сделано знаменитыми людьми на основе академических правил.
Вряд ли нужно подробно говорить о том, что с той поры изменилось. Вам хорошо известно, что в одном из наших главных искусств, в живописи, произошел переворот. Поистине нелегко рассказывать о своих личных друзьях — нет, своих учителях{7}. И все же я не могу не упомянуть об этих людях. Думается, во всей истории искусства ни одна группа художников на, казалось бы, пустом месте не сделала большего, чем кучка живописцев, которая вывела английское искусство из состояния, в коем оно находилось, когда еще, бывало, мальчиком я посещал выставки Королевской Академии.
Говоря о том, что произошло со времени, когда искусство, как мы надеемся, явно повернуло на благотворный путь, я проявил бы неблагодарность, если бы не назвал имя Джона Рёскина. Я столь многому научился у Джона Рёскина, что постоянно чувствую, как в моих словах эхом отдаются его идеи. Это правда, что его несравненный английский язык и удивительное красноречие всегда, чего бы он ни касался, завоевывали ему слушателей во времена, когда еще не был утрачен вкус к литературе. Но, разумеется, образованную публику он подчинял своему влиянию потому, что красноречиво и выразительно высказывал то, что уже волновало умы. Он не написал бы того, что вышло из-под его пера, если бы его читатели не были в какой-то мере подготовлены. Точно так же и художники не могли бы начать борьбу против банальности и бездарности, царивших в искусстве тридцать лет назад, если бы у них не было надежды, что придет время, и они сумеют пробудить в публике понимание.
Итак, мы видим, что произошли следующие отрадные перемены с момента того перелома: появилось несколько художников, словно бы подхвативших прекрасную традицию, прерванную два столетия назад; появились образованные люди, способные понять их; кроме всего этого, у людей их круга возникло смутное недовольство обступающим их пошлым безобразием.
Это, по-моему, говорит об успехе, которого мы достигли с той поры, как в нашей стране погибло народное искусство. Вспоминая наше тогдашнее положение, я готов утверждать, что мы прошли немалый путь, и хотя мы должны еще выиграть битву, уже есть люди, готовые к ней.
Право, было бы странно и позорно для нашего века, если бы это было не так. Ведь и любой век бывал обуреваем своими заботами, любой век встречал на своем пути лишь ему присущие безрассудства. Перед каждым веком встает и его собственная задача, на которую указывают верные приметы времени: глупо и малодушно, если сыновья какого-либо века заявляют: мы ничего не намерены делать, ибо эти беды возникли не по нашей вине, и мы не хотим тратить силы на попытки бороться с ними. Таким образом, они оставляют для своих сыновей груз более тяжкий, чем те смогут поднять: непосильность этого груза их искалечит и изуродует. Не так поступали наши отцы, которые, трудясь с утра и до поздней ночи, оставили нам страну, исполненную поразительно бурной жизненной энергии, — ее мы называем современной Европой. Не так трудились и те, кто подготовил для нас нынешнее время, столь щедрое новшествами и надеждами.
Если б люди давали прозвища столетиям, то столетие, которое вступает теперь в завершающий период, было бы названо столетием коммерции. Но я далек от недооценки проделанной им работы: оно сокрушило многие предрассудки и преподало множество уроков, которые мир пока слишком медленно усваивает; оно обеспечило свободу многим людям, которые в иное время были бы рабами — физическими, или духовными, или теми и другими одновременно. И если это столетие еще не установило на земле мир и справедливость, на что мы так горячо надеялись еще в середине века, то у многих по крайней мере оно пробудило искренние порывы к миру и справедливости. У него была масса добрых дел, но большинство этих дел, как, впрочем, и следовало ожидать, плохо выполнено: опрометчивость обычно сопровождала его энергию, а слепота — его торопливость. И, возможно, следующему столетию останется достаточно, чтобы исправлять промахи этой опрометчивости и избавляться от рухляди, торопливо сваленной в одну кучу. Но даже и мы в оставшиеся десятилетия нашего века можем кое-что сделать, чтобы навести порядок в своем жилище.
Вы живете в большом и знаменитом городе, у которого в этот коммерческий век оказалась масса дел. Ваши достижения всем видны, но многим, и безусловно больше всего вам самим, очевидна и цена, которую вы за них заплатили. Не скажу, что эта цена слишком высока. Едва ли, например, Англия и мир согласились бы получить вместо сегодняшнего Бирмингем 1770 года. Если, однако, вы не хотите, чтобы ваши достижения обратились пародией, то вы не вправе довольствоваться ими или без конца громоздить друг на друга достижения такого же рода. Ничто не заставит меня поверить, что нынешнее бедственное положение вон той вашей Черной страны{8} невозможно изменить и что оно — просто необходимое условие вашей жизни; ее бедствия возникли и продолжают расти из-за вашего безрассудства, а ведь, я уверен, и сотой доли энергии, затраченной на их создание, было бы достаточно, чтобы от них избавиться, Если бы мы не были слишком склонны соглашаться с неизменной мудростью изречения: «после нас хоть потоп», то вскоре не праздным сном стала бы наша надежда на то, что ваши милые поля и холмы могли бы снова радовать глаз, и для этого даже не понадобилось бы изгонять их жителей. И разве понадобилось бы сметать разрушительным ударом те собачьи конуры, которые во множестве понастроил коммерческий век в этих когда-то очаровательных йоркширских долинах с их пологими холмами и плавными реками — долинах, достойных вновь покрыться чудесными жилищами людей?
Но люди не хотят брать на себя заботы или тратить деньги, чтобы осуществить эти перемены, потому что не ощущают убожества, среди которого живут, потому что они деградировали и перестали быть людьми; они утратили мужество, так как искусство исчезло из их жизни.
И снова я скажу, что в этом отношении и богачи и бедняки обокрали самих себя. В наши дни вы можете встретить утонченного и высокообразованного человека, который путешествовал и по Италии, и по Египту, и вообще повсюду, который может довольно учено (а иногда и довольно причудливо) рассуждать об искусстве. Он досконально знаком со всеми тонкостями искусства и литературы прошлого, но без тени недовольства относится к дому, который, как и все его окружение, попросту страшно вульгарен и отвратителен: все его образование ничему его в этом вопросе не выучило.
Истина же в том, что в искусстве, равно как и в иных сферах, утонченное образование немногих не помогает даже им подняться над злом, сопровождающим невежество громадных масс населения. И бескультурье, которое столь мощными пластами отложилось в низах и проклятием легло на наши улицы, на облик домов бедноты, дает о себе знать и среди тех, кто способствовал накоплению этого бескультурья, даже если и не соскабливать с них шелуху самовлюбленной утонченности. Это бескультурье находит себе отличное дополнение в монотонности и пошлости буржуазных кварталов и в удвоенной монотонности и не меньшей пошлости аристократических жилищ.
Да, именно так и должно быть, и все это понятно и вполне объяснимо. Но богачи при их возможностях могут переехать в другие дома, как только они ощутят нужду в этом. Но переедем ли и мы в другие дома вместе с ними? Переедем ли мы все? Есть ли у нас для этого средства?
Что можно противопоставить порокам цивилизации, если не дальнейшее развитие цивилизации? Но не думаете ли вы, что в той же Англии развитие цивилизации дошло до логического конца?
Когда начнутся какие-нибудь перемены, — а это может произойти быстрее, чем думает большинство людей, — то, без сомнения, просвещение будет развиваться и качественно и количественно. И, возможно, если XIX век должен быть назван коммерческим веком, то XX век может оказаться веком просвещения. Теперь общепризнано, что образование не завершается окончанием школы. Однако можно ли по-настоящему просвещать людей, которые по своему образу жизни походят на машины и имеют возможность думать только в немногие часы отдыха, которые, короче говоря, тратят большую часть своей жизни на труд, неспособный развивать ни их тело, ни душу? Вы не сможете ни воспитывать людей, ни делать их культурными, если не сумеете приобщить их к искусству.