Глава, в которой Цю Луна трижды прерывают; Чарли Фрост стоит на своем, а Су Юншэн, ко всеобщему удивлению, называет подозреваемого.
В тот самый момент, когда Гаскуан, распрощавшись с Эдгаром Клинчем, довольно неучтиво хлопнул парадной дверью «Гридирона», Дик Мэннеринг и Чарли Фрост как раз сходили с парома на каменистый берег в Каньере. Комиссионер Харальд Нильссен стремительно приближался к тому же месту пешком; он только что миновал деревянный указатель, сообщающий, что до поселения осталось полмили; разом воодушевившись, он резко ускорил шаг, не забывая, впрочем, сбивать тростью мокрую траву вдоль обочины. Все трое, конечно же, направлялись в каньерский Чайнатаун, дабы побеседовать по душам с китайским златокузнецом Цю Луном – которого в этот самый момент застало врасплох (как вскорости застанет врасплох еще раз) появление совершенно нежданного гостя.
Название «Чайнатаун», присвоенное небольшому скоплению палаток и сложенных из камня лачуг в нескольких сотнях ярдов вверх по реке от каньерских участков, не вполне соответствовало истине: ведь, хотя почти все здешние жители происходили из провинции Гуандун и по большей части из Гуанчжоу, все вместе взятые они едва ли составляли целый город – на тот момент в так называемом Чайнатауне жило только пятнадцать китайцев. В этом крохотном поселеньице дом Цю Луна выделялся статной трубой из шамотной глины. Кирпичная печка, от которой отходила труба, была сконструирована как миниатюрный кузнечный горн, оснащенный чугунным тиглем и выступающей глиняной полкой, и стояла посреди единственной комнаты; на этой-то полке Цю Лун спал ночами, согреваясь на кирпичах, что все еще удерживали в себе тепло дневной плавки. Когда он плавил недельную выработку руды, он клал в топку древесный уголь: ведь, при всей его дороговизне, пылал он жарче кокса. Однако сегодня тигель и кузнечные мехи оставались не у дел, а в топке, сложенные решеткой, медленно горели дрова.
|
Цю Лун был широкогрудым здоровяком внушительных габаритов и недюжинной силы. Глаза его, скругленные во внутренних уголках, сужались к щекам; лицо казалось почти квадратным. Улыбаясь, он демонстрировал очень неполный ряд зубов: недоставало двух резцов, а также и передних нижних моляров. Эта щербатая улыбка наводила на мысль о ребенке, у которого выпадают молочные зубы, – к такому сравнению вполне мог прибегнуть и сам Цю Лун, от природы наделенный критическим взглядом, живым умом и склонностью к едкой иронии, каковую тем более охотно обращал на себя самого. Всякий раз, заговаривая о себе, он рисовал портрет довольно-таки жалкий – и эта шутливая манера тем не менее представляла в ложном свете чрезвычайно уязвимую самооценку. Ибо Цю Лун все свои поступки оценивал, исходя из своего личного мерила совершенства, над которым непрестанно работал; как следствие, никакие предпринятые усилия его не удовлетворяли, равно как и результаты таковых, и в целом он тяготел к пораженчеству. Этих тонкостей его характера подданные Британской короны по достоинству оценить не могли: их общий с Цю Луном словарь насчитывал от силы восемьдесят или сто слов; однако среди своих соотечественников он был известен циничным юмором, меланхолическим темпераментом и упрямым упорством в служении недостижимым идеалам.
|
В Новую Зеландию он приехал по контракту. В обмен на стоимость билета туда и обратно из Гуанчжоу Цю Лун согласился уступить львиную долю своих заработков на золотом прииске корпоративному фонду. По условиям контракта, жестким и немилосердным, Цю Лун получал сущие гроши, и однако ж, он продолжал трудиться не покладая рук. Его мечтой – увы, нереальной! – было вернуться в Гуанчжоу с семьюстами шестьюдесятью восьмью шиллингами в кармане; на это, решил Цю Лун, он будет жить до конца дней своих. (Точная сумма была выбрана им как доброе предзнаменование – на кантонском диалекте она звучала как «вечное богатство», – а также по причине личных пристрастий, ведь Цю Лун работал особенно хорошо, когда видел конкретную цель.)
Отец Цю Луна, Цю Чжуан, был в Гуанчжоу городским стражником. На протяжении всей своей трудовой жизни он расхаживал взад-вперед по городской стене, надзирал за тем, как отпирают и запирают ворота, и бдительно следил, чтоб носильщики сменяли друг друга в должной очередности. Работа у него была важная, хоть и рутинная, и мальчишкой Цю Лун оправданно гордился положением отца. В торговых войнах последних лет, однако, относительная престижность должности Цю Чжуана сколько-то потускнела. Когда в 1841 году Гуанчжоу брали приступом, город понадеялся на свои укрепления – как выяснилось, зря. Британские солдаты заполонили бастионы, далеко превосходя численностью войска династии Цин, и китайская оборона пала. Британцы взяли город, Цю Чжуан, наряду с сотнями сотоварищей, угодил в плен – и все они были отпущены лишь при условии, что Гуанчжоу согласится открыть порт для торговли.
|
Вполне понятный стыд, что Цю Лун испытывал в связи с неоднократной капитуляцией города (ведь за последующие два десятка лет британские солдаты захватывали Гуанчжоу не менее четырех раз), стократно усугублялся жгучей обидой за отца. От пережитого позора Цю Чжуан так и не оправился. Старик умер вскорости по завершении второй войны, а до тех пор ему довелось трижды стоять под прицелом британской винтовки.
Цю Лун предпочитал не задумываться, что сказал бы отец, увидев его сейчас. Цю Чжуан отдал свою жизнь и честь, защищая Китай от непомерных претензий Британии; со дня смерти его не прошло и восьми лет, а Цю Лун – вот он, здесь, в Новой Зеландии, наживается на том самом обстоятельстве, что его отец и его страна тщетно пытались предотвратить. Он спал на чужой земле, добывал золото (золото, не серебро!) и львиную долю своего ежедневного заработка отдавал британской компании, в которой никогда не сможет занять руководящего поста. Подводя итог этим предательствам, Цю Лун испытывал неловкость не столько из-за сыновнего стыда, сколько из-за всеобъемлющего чувства освобождения. Оглядываясь назад, на затянувшийся кризис собственной жизни (ибо именно так он жизнь и воспринимал, как если бы его самость всегда балансировала на острие выбора – но какого именно выбора, он не знал, эта неопределенность не имела начала как такового, равно как и зримого конца), Цю Лун ощущал лишь собственную отчужденность: от своей работы, от желаний отца, от обстоятельств, при которых его страна и его семья претерпели позор. Ему казалось, он просто не умеет чувствовать.
Но в одном Цю Лун оставался верен памяти отца. Он ни за что не притронулся бы к опиуму и не позволял употреблять его в своем присутствии и тем, кого он любит. В этом наркотике Цю Лун видел символ вопиющего размаха западного варварства по отношению к его собственной цивилизации и пренебрежение жизнью китайца перед лицом мертвящих западных ценностей – прибыли и алчности. Опиум стал для Китая предостережением. Это теневая сторона западной экспансии, ее темная составляющая, как инь для ян. Цю Лун частенько говаривал, что человек, лишенный памяти, лишен и дара предвидения, и шутливо добавлял, что цитировал эту истину много раз и намерен продолжать цитировать, не меняя в ней ни слова. Любой китаец, берущий в руки трубку, в глазах Цю Луна был предателем и глупцом. Проходя мимо курильни опиума в Каньере, он отворачивался и сплевывал на землю.
Тем большей неожиданностью будет для нас опознать в нынешнем собеседнике Цю Луна не кого другого, как Су Юншэна, – именно он, хозяин каньерской опиумокурильни, продал Анне Уэдерелл порцию опиума, что едва не стала причиной ее смерти двумя неделями раньше. (Непререкаемый запрет Цю Луна на Анну Уэдерелл не распространялся: девушка частенько навещала его после курильни – тело ее под воздействием наркотика делалось мягким и податливым, а связная речь уступала место стонам. Но Цю Лун никогда не видел орудий ее пагубной привычки, хотя немало наслаждался ее последствиями; если бы она хоть раз достала наркотик в его присутствии, он бы выбил смолу из ее руки. Во всяком случае, так он себе внушал. А за этим расплывчатым притязанием стояло еще одно, не выраженное словами, убеждение: за Анниным пагубным пристрастием стоит некая высшая справедливость.)
Су Юншэн и Цю Лун друзьями никогда не были. И когда нынче первый постучался к Цю Луну, моля соотечественника о помощи и гостеприимстве, тот впустил его не без внутреннего трепета. У них двоих, насколько мог судить Цю Лун, общего было не много: вот разве что место рождения, язык да пристрастие к западной шлюхе. Цю Лун предположил, что Су Юншэн хотел бы потолковать насчет третьего пункта, ибо за последние дни Анну Уэдерелл кто только не обсуждал и кто только не перемывал ей косточки. То-то Цю Лун удивился, когда гость объявил, что сведения он принес касательно двоих мужчин: некоего Фрэнсиса Карвера и Кросби Уэллса.
Су Юншэн был лет на десять моложе Цю Луна. Брови его, едва очерченные, характерным образом приподнимались, выражая легкое удивление. Глаза были большие, нос широкий, а губы изящно изгибались купидоновым луком. Изъяснялся он с большим воодушевлением, зато, когда слушал, лицо его оставалось неподвижно-бесстрастным; в силу этой привычки он слыл человеком мудрым. И он тоже был гладко выбрит и носил косичку; хотя на самом-то деле Су Юншэн славился своими антиманьчжурскими настроениями и на империю Цин плевать хотел; его прическа была подсказана не политическими убеждениями, а привычкой, усвоенной с детства. Одет он был, опять-таки подобно хозяину дома, в серую хлопчатобумажную рубаху и немудрящие штаны, поверх которых обвязал вокруг пояса черную шерстяную куртку.
Цю Лун в жизни не слыхивал ни о Фрэнсисе Карвере, ни о Кросби Уэллсе, но понимающе покивал, шагнул в сторону и пригласил гостя в дом, настаивая, чтобы Су Юншэн уселся на почетное место у самого очага. Он подал на стол самые лучшие яства, что только нашлись в доме, наполнил чайник и извинился за скудость угощения. Торговец опиумом молча ждал, пока хозяин не завершит хлопоты. Затем он низко поклонился, восхвалил непревзойденную щедрость А-Цю и отведал каждое из блюд, выставленных перед ним, одобрительно отозвавшись о каждом. Покончив с формальностями, Су Юншэн заговорил об истинной цели своего прихода, изъясняясь, как всегда, в живом, поэтически приподнятом стиле, щедро приправленном пословицами, суть которых была неизменно прекрасна, но не всегда вполне понятна.
Так, он начал с замечания, что на вековом дереве всегда найдутся сухие ветви, что лучшие солдаты воинственностью не отличаются и что даже самые отборные дрова могут испортить печку, – эти мысли, преподнесенные подряд одна за другой, вне какого бы то ни было упорядочивающего контекста, Цю Луна изрядно озадачили. Вынужденный напрячь ум, он довольно ядовито заметил, что к безмену всегда прилагаются гири, – давая понять с помощью очередной пословицы, что речам гостя недостает последовательности.
На сем мы вмешаемся и перескажем историю Су Юншэна, в точности воспроизведя события, о которых он желал поведать, но не стиль его повествования.
* * *
В Хокитику А-Су заглядывал нечасто. Он почти не покидал своей хижины в Каньере, что была обустроена как модный салон: диваны-кровати у каждой стены, повсюду подушки, стены задрапированы тканями, дабы удерживать и вбирать в себя тяжелый дым, кольцами поднимающийся над трубками, над жаровнями, над спиртовыми лампами и над печкой. Курильня опиума производила ощущение непоколебимой устойчивости, и впечатление это еще усиливалось благодаря духоте и теплу здешней спертой атмосферы; только здесь А-Су привык чувствовать себя вполне комфортно. Однако ж за последние две недели он съездил к устью реки никак не менее пяти раз.
Утром 14 января (где-то за двенадцать часов до того момента, когда Анна Уэдерелл едва не распростилась с жизнью) А-Су получил весточку от Джозефа Притчарда о том, что в аптеку только что доставлена на продажу долгожданная партия опиума. Собственные опиумные запасы А-Су почти иссякли. Он надел шляпу и тотчас же отправился в Хокитику.
В Притчардовой аптеке он приобрел полфунта смолы и заплатил золотом. Уже выйдя на улицу – обернутый в бумагу брикет надежно покоился на дне наплечной сумы, – он ощутил прилив особого летнего настроения, каким хокитикское утро дарило его куда как нечасто. Сияло солнышко, ветер с Тасманова моря придавал воздуху солоноватую, пикантную остроту. В уличных толпах ощущалось что-то радостное и яркое; А-Су переступил через сточную канаву, и проходящий мимо старатель приподнял шляпу и улыбнулся ему. Воодушевленный этим случайным жестом, А-Су решил ненадолго отложить возвращение в Каньер. Он с часок пороется в ящиках старьевщиков, что торгуют грузом с затонувших кораблей, на Танкред-стрит – в качестве подарка себе, любимому. А после, пожалуй, можно в лавке купить шмат мяса: дома суп сварить.
Но на углу Танкред-стрит А-Су застыл как вкопанный: от его праздничного настроения не осталось и следа. В конце улицы стоял человек, которого А-Су уже больше десяти лет как не видел и кого, вплоть до этой минуты, увидеть вообще не надеялся.
Со времен последней встречи его старый знакомец очень сильно изменился. Годы обезобразили его надменное лицо, а за десять лет в тюрьме его грудь и руки нарастили внушительную мышечную массу. Зато поза осталась знакомой: он стоял, чуть развернув плечи и подбоченившись, как в добрые старые времена. (Как странно, размышлял А-Су позже, что жесты и мимика остаются прежними, в то время как тело меняется, ветшает и понемногу сдается старости: как будто жесты – это и есть подлинный сосуд, ваза для цветка-тела. Ибо то был Фрэнсис Карвер собственной персоной: красовался, чуть выдвинув бедра и ссутулившись, – в другом подобная осанка показалась бы расхлябанной. Но такова была сила личности Карвера и весь его облик, грозный, мрачный и внушительный, что он вполне мог позволить себе презреть предписанную манеру держаться, которая для иных, в силу их заурядности, обязательна.) Карвер, полуобернувшись, окинул взглядом улицу, и А-Су отскочил в сторону, за пределы его поля зрения. Прислонился к стене бакалеи, к грубо оструганным сосновым доскам, и подождал минуту, унимая неистовое сердцебиение.
Цю Лун до поры ничего не знал об истории взаимоотношений Су Юншэна и Фрэнсиса Карвера, но на тот момент А-Су в детали вдаваться не стал. Просто объяснил хозяину дома, что Фрэнсис Карвер – убийца, а он, Су Юншэн, поклялся в отместку лишить Карвера жизни. Сообщил он об этом так беззаботно, как если бы давать клятву отомстить врагам было делом в высшей степени заурядным; на самом-то деле беспечность эта подсказывалась болью: он не любил распространяться о горьких подробностях приватного прошлого. А-Цю, чувствуя, что перебивать не время, только покивал, но относящиеся к делу факты сохранил в памяти на будущее.
А-Су продолжил рассказ.
Он постоял так несколько секунд, прижавшись лбом к шершавой обшивке стены бакалеи. Когда его дыхание выровнялось, он осторожно подобрался к углу дома посмотреть на Карвера еще раз – ибо наконец-то наяву увидеть лицо, которое силой воображения воскрешаешь в самых что ни на есть мстительных снах, это редчайшее, всепоглощающее наслаждение, а ведь Су Юншэну Карвер являлся во сне в течение почти пятнадцати лет. Ненависть китайца к недругу в возрождении не нуждалась, ведь он сам возрождал и оживлял ее каждую ночь, но теперь, при виде Карвера, А-Су внезапно захлестнула волна ярости, непривычной и неуправляемой: китаец в жизни не ненавидел этого человека так сильно, как сейчас. Будь при нем пистолет, он бы сей же миг выстрелил негодяю в спину.
Карвер беседовал с молодым маори, хотя по их позам А-Су догадался, что эти двое близкими друзьями не являются: они стояли на некотором расстоянии один от другого, скорее как компаньоны, нежели приятели. Разговора как такового А-Су не слышал, но, судя по его быстрому и отрывистому стаккато, они торговались; туземец-маори решительно жестикулировал и то и дело отрицательно мотал головой. Наконец о цене, похоже, договорились: Карвер вытащил кошелек и отсчитал несколько монет в протянутую ладонь туземца. Он, по-видимому, купил некие сведения; теперь заговорил туземец-маори – и говорил долго, сопровождая речь утрированными телодвижениями. Карвер повторил услышанное, чтобы лучше запомнить. Маори согласно покивал и что-то добавил. Наконец они пожали друг другу руки и разошлись в разные стороны: туземец-маори – на восток, к горам, а Карвер – на запад, к устью реки и к причалам.
А-Су прикинул, не последовать ли за Карвером на безопасном расстоянии, но решил, что не стоит: ему не хотелось бы спровоцировать встречу с этим человеком, пока должным образом к ней не подготовится. В настоящий момент он не при оружии, а у Карвера наверняка при себе нож найдется, а то и огнестрельное что-нибудь: глупо подступаться к врагу, будучи в невыгодном положении. Вместо того А-Су кинулся вдогонку за туземцем-маори – тот как раз направлялся обратно в долину Арахуры ставить ловушку на птиц, закупившись в хокитикской скобяной лавке несколькими ярдами крепкой лески, а заодно и галетами – раскрошить на приманку.
А-Су нагнал молодого человека в следующем квартале и схватил его за рукав. И принялся уговаривать пересказать ему содержание разговора с Карвером, даже монету достал, давая понять, что готов за это заплатить. Те Рау Тауфаре мгновение бесстрастно глядел на него, затем пожал плечами, взял монету и пустился в объяснения.
За много месяцев до нынешнего дня, поведал Тауфаре, Фрэнсис Карвер предложил ему денежное вознаграждение за любые известия о человеке по имени Кросби Уэллс. Вскоре после того Карвер возвратился в Данидин, а Тауфаре – в Греймут; дороги этих двоих больше не пересекались. Но случилось так, что Тауфаре действительно познакомился с тем самым человеком, которого разыскивал Карвер, и со временем Кросби Уэллс стал его близким другом. Мистер Уэллс, добавил Тауфаре, живет в долине Арахуры; в прошлом старатель, с недавних пор он целиком отдался постройке лесопилки.
(Тауфаре медленно говорил и выразительно жестикулировал; он, по-видимому, привык общаться при помощи рук и мимики и после каждой фразы делал паузу – убедиться, что его правильно поняли. А-Су обнаружил, что и впрямь отлично воспринимает смысл, притом что английский язык для обоих не был родным. Он шепотом повторял про себя имена и названия: долина Арахуры, Те Рау Тауфаре, Кросби Уэллс.)
Тауфаре объяснил, что вплоть до нынешнего утра – утра четырнадцатого января – с Карвером вообще не виделся. Еще и получаса не минуло, как он углядел Карвера в хокитикском порту и, вспомнив о предложении, сделанном много месяцев назад, решил, что вот она – неплохая возможность подзаработать. Он подошел к Карверу и объявил, что может сообщить ему известия о Кросби Уэллсе за определенную цену, если давнее предложение по-прежнему в силе, – а по-видимому, так оно и было. Они сошлись в цене (два шиллинга), и, едва монеты перешли из рук в руки, Тауфаре рассказал собеседнику, где живет Кросби Уэллс.
В том, что А-Су смог понять из повествования Тауфаре, не обнаружилось ничего, что могло бы пригодиться китайцу прямо сейчас; тем не менее он преучтиво поблагодарил туземца за полученные сведения и распрощался с ним. А затем возвратился в Каньер, где на солнечном пятачке перед входной дверью его уже дожидалась Анна Уэдерелл. Внезапно проникшись к ней нежностью (а любое напоминание о невзгодах прошлого переполняло А-Су покаянными чувствами в отношении настоящего), он подарил девушке свежую порцию в пол-унции, отрезав ее от брикета смолы, приобретенного у Притчарда не далее как нынче утром. Она завернула подарок в обрывок марли и засунула за ленту шляпы. Тогда А-Су зажег лампу, и они легли вместе и проснулись лишь тогда, когда с наступлением сумерек в воздухе повеяло прохладой; на том Анна распрощалась, а А-Су задумался об ужине.
Златокузнец А-Цю, которому все это излагалось очень быстро, осознал, что его впечатление от гостя стремительно меняется. А-Цю никогда не питал к А-Су особого уважения: тот вечно драпировался в колдовские завесы своего вонючего дыма, избегал общества других людей, проматывал скудные доходы в игорном доме, где молча бросал кости да неизящно плевал на пол. Сейчас, глядя на А-Су, А-Цю думал, что ошибался, столь решительно ставя крест на репутации «шляпника». Сидящий перед ним человек теперь казался – каким? Добродетельным? Принципиальным? Все не то. Говорил он пылко, и ощущалось в этом пыле некое милое очарование и едва ли не простодушие. А-Цю, к вящему своему изумлению, осознал, что неприязни к гостю вовсе не испытывает. Ему льстило, что А-Су нынче ищет его общества и его доверия, и это удовольствие побуждало его к отзывчивости; более того, А-Цю до поры не догадывался о цели его прихода, и потому услышанная повесть изрядно его заинтриговала. На некоторое время он позабыл о своем неодобрении в том, что касалось ремесла А-Су и тошнотворного запашка дыма, пропитавшего одежду и волосы гостя.
А-Су умолк и положил в рот ложку соевого творога. Еще раз похвалил блюдо и вернулся к рассказу.
Ночью 14 января, сразу после встречи Фрэнсиса Карвера с Кросби Уэллсом, «Добрый путь» снялся с якоря, о чем А-Су несколько дней пребывал в неведении. Он оставался в Каньере, планируя логистику своего грядущего преступления. Он чтил этикет, и ему очень хотелось, чтобы смерть Карвера была должным образом обставлена; однако ж пистолета у А-Су не было, равно как и ни у кого из его соотечественников, насколько он знал. Придется его тайно приобрести и самостоятельно научиться им пользоваться. Он только что потратил всю сумму, вырученную за золотой песок, на опиум из Притчардовой аптеки, и других денег в его распоряжении не было. Не попросить ли кого-нибудь из приятелей о ссуде? А-Су как раз обдумывал этот вопрос со всех сторон, когда из Хокитики пришли новые нежданные новости: Анна Уэдерелл предприняла неудачную попытку покончить с собой.
При этом известии А-Су чрезвычайно расстроился, хотя по зрелом размышлении понял, что не верит услышанному. Он решил, что в последней партии Притчардова опиума наверняка содержался яд. Аннин организм давно привык к наркотику, и доли унции явно недостало бы, чтобы девушка потеряла сознание на много часов и ее невозможно было привести в чувство. А-Су вернулся в Хокитику следующим же утром и тотчас же обратился к судовому агенту Притчарда, Томасу Балфуру, прося разрешения срочно с ним переговорить.
Так уж вышло, что именно этим самым утром (16 января) Балфур обнаружил, что упаковочный ящик с личными вещами Алистера Лодербека пропал из хокитикского порта; в результате грузоперевозчик был немногословен и крайне рассеян. Да, у «Судоперевозок Балфура» есть договор с Притчардом, однако Балфур к его грузам никакого отношения не имеет. Пожалуй, А-Су стоит обратиться к поставщику Притчарда: это брутального вида здоровяк, коренастый, крепко сложенный, со шрамом на щеке и угрюмого нрава. Звать – Фрэнсис Карвер. Может, А-Су с ним знаком?
Потрясенный А-Су по возможности не выдал своих чувств. Он спросил, как давно Карвер и Притчард стали компаньонами в бизнесе? Балфур не знал, но – поскольку Карвер с весны прошлого года показывался в Хокитике нечасто – предполагал, что сотрудничество этих двоих продолжается по меньшей мере с того времени. Странно, продолжал Балфур, что А-Су никогда с Карвером не сталкивался, раз они друг с другом знакомы! (Ибо это наглядно явствовало из выражения лица А-Су.) С другой стороны, не так уж и странно, учитывая, как редко Карвер удалялся от побережья и как редко А-Су бывал в городе. Неужто он знает Карвера еще со времен Кантона? Да? Ну что ж, в таком случае и впрямь досадно, что они опять разминулись! Да-да, разминулись; мистер Карвер только что снялся с якоря. Два дня назад, если на то пошло. Какая жалость! И ведь наверняка он в Кантон поплыл, а значит, не скоро в Хокитику вернется.
Когда А-Су дошел в своем рассказе до этого момента, закипел чайник. А-Цю снял его с печки и заварил чай. А-Су помолчал, наблюдая, как чаинки медленно опускаются на дно его чашки и скапливаются там. После долгой паузы он продолжил.
Принимая предположение Балфура как данность – что Карвер отбыл из Хокитики в Кантон и назад приплывет лишь через несколько месяцев, – А-Су возвратился в Каньер обдумывать свой следующий шаг. От туземца-маори Тауфаре он знал, что перед самым отплытием Фрэнсис Карвер допытывался о некоем Кросби Уэллсе. Пожалуй, стоит обратиться к этому Кросби Уэллсу и расспросить его. Из недолгой беседы с Тауфаре ему запомнилось, что Уэллс живет в долине Арахуры, в нескольких милях вверх по реке от побережья. Китаец отправился туда и обнаружил, к вящему своему разочарованию, что хижина стоит пустая: отшельник умер.
На протяжении всей последующей недели А-Су внимательнейшим образом следил за новостями, касающимися Уэллсовой собственности, не без оснований полагая, что смерть отшельника каким-то образом связана с отплытием Карвера. Это занятие поглощало его в течение почти восьми дней, пока этим самым утром, 27 января, если быть точным, он не сделал два открытия, немало его удививших.
А-Су уже собирался было сообщить о причине своего визита, как вдруг прогремел выстрел, – китаец вздрогнул от неожиданности, и с расчищенного участка перед дверью А-Цю донеслись крики:
– А ну выходи, подлый китаеза! Выходи и держи ответ как мужчина!
А-Су отыскал взглядом А-Цю. «Кто?» – молча вопросил он, и А-Цю ущипнул себя за губу, изображая отвращение: «Мэннеринг». Но в глазах его плескался страх.
В следующее мгновение полог из мешковины рывком отдернули и в проеме воздвигся Мэннеринг с револьвером в руке.
– Ишь расселись у горна – козни строят, не иначе! Оба, значит, тут замешаны, да? О тебе-то я был лучшего мнения, Джонни Су! Чтоб ты – да стал мараться в таком дерьме? Вот уж точно желтая угроза!
Он шагнул в хижину – несколько менее угрожающе, нежели ему бы хотелось, поскольку при такой низкой притолоке ему пришлось пригнуться, – одной мускулистой ручищей обхватил А-Цю за пояс и приставил дуло смит-вессона к его виску. А-Цю застыл неподвижно.
– Итак, – произнес Мэннеринг, – я слушаю. Что у тебя там за делишки с Кросби Уэллсом?
Мгновение А-Цю не двигался вовсе. Затем качнул головой – еле-еле, поскольку ощущал, как на висок давит револьверное дуло. О Кросби Уэллсе он не знал ничего, сверх того немногого, что услышал только что от А-Су, а именно что тот жил отшельником в долине Арахуры и недавно скончался. Следом за Мэннерингом в комнату проскользнул бледный как смерть Чарли Фрост, а минуту спустя ворвалась колли по кличке Холли, мокрая насквозь. Она обежала тесное помещение по периметру, шумно пыхтя, и пару раз хрипло гавкнула, но никто и не подумал на нее шикнуть.
– Хорошо же, – промолвил Мэннеринг, так и не дождавшись ответа. – Я тогда по-другому спрошу, идет? Скажи мне вот что, Джонни Цю. А что Кросби Уэллс делал с четырьмя тысячами фунтов золота с «Авроры»?
А-Цю оторопело хмыкнул. Золото с «Авроры»? – недоумевал он. Никакого золота с «Авроры» не существует! «Аврора» – это же участок-пустышка! И уж кому о том знать, как не Мэннерингу!
– Вот-вот! В банке из-под муки – доверху! – прорычал Мэннеринг. – Втиснуто в мехи. И в заварочный чайник. И в ящик для мяса. Ты меня понял, да? Четыре тысячи фунтов чистого золота!
А-Цю сосредоточенно свел брови: английский он понимал постольку-поскольку, но знал слово «золото», и «Аврора», и «тысяча», и было совершенно ясно, что Мэннеринг стремится вернуть какую-то потерю. Должно быть, речь идет о золоте из Анниных платьев, подумал А-Цю, – о том самом золоте, что он обнаружил однажды днем: приподнял оборку – а она тяжелая, битком набитая самородками; это золото он по-тихому «отсасывал» – неделя за неделей, выдергивая нитки, по одному шву зараз, пока девушка спала тут, на кирпичной полке этой самой печи: растущая полусфера ее беременности поднималась и опадала в лад дыханию; а если вдруг кончик иголки ненароком задевал ее кожу, Анна бормотала что-то неразборчивое. На протяжении недель и месяцев, последовавших за этим неожиданным открытием, китаец переплавлял металл и каждый брусок помечал клеймом с названием участка, с которым был связан контрактом, – то есть «Авроры», – прежде чем нести его на приемный пункт в Каньере…
– Четыре тысячи фунтов! – бушевал Мэннеринг; Холли возбужденно залаяла. – Эта распроклятая «Аврора» – пустышка, распроклятый отвал, вот что она такое! Я об этом знаю! Стейнз об этом знает! Сплошь пустая порода эта ваша «Аврора»! А теперь говори как на духу. Ты напал на жилу на «Авроре»? Золотоносный пласт раскопал? Отыскал пласт, плавил себе втихую золотишко и прятал в хижине у Кросби Уэллса? Говори, черт тебя дери! Уймись, Холли! Уймись!
Именно к руднику «Аврора», и ни к какому другому, А-Цю был привязан контрактом: по его условиям китайцу дозволялось извлекать прибыль только из руды, добытой на этом участке. Переплавив золото, извлеченное из Анниных платьев, и пометив каждый брусок словом «Аврора», он нес слитки на приемный пункт при лагере, дабы их взвесили и положили в банк. Однако, когда на первой неделе января опубликовали квартальную отчетность по «Авроре», потрясенный А-Цю обнаружил, что золото так и не было помещено в банк как прибыль с участка. Кто-то обчистил сейф на приемном пункте.
Мэннеринг посильнее ткнул А-Цю револьвером в висок и вновь призвал китайца к ответу, изрыгнув несколько ругательств, слишком непристойных, чтобы увековечить их на бумаге.
А-Цю облизнул губы. Для того чтобы во всем признаться, ему недоставало знания английского; он с грехом пополам припомнил несколько известных ему английских слов.
– Беда, – выговорил он наконец. – Совсем беда.
– Это точно, что беда, черт тебя раздери! – заорал Мэннеринг. – А сейчас я тебе еще не такую беду устрою. – Он ударил А-Цю по щеке рукояткой револьвера и вновь приставил дуло к его виску, больно свернув ему голову на сторону. – Так что лучше поразмысли-ка хорошенько о своих бедах, Джонни Цю. И лучше подумай-ка, как беду отвратить. А то я ж тебя пристрелю. Я ж на глазах у двух свидетелей у тебя в голове дырку проделаю, даже не сомневайся.