— Но почему ему отрезали пальцы?
— Потому что, — объяснил Гильермо, — впоследствии он, наверное, снова пытался создавать музыку. А когда нарушаешь закон во второй раз, тебя лишают способности нарушить его снова.
Гильермо говорил совершенно серьезно, и для членов бригады история Сахара звучала величественно и страшно, как опера. Они гурьбой ввалились в комнату Сахара и обнаружили, что тот сидит, вперившись взглядом в стену.
— Сахар, это правда? — спросил поклонник Роджерса и Хаммерстайна.
— Ты был Творцом? — спросил верующий.
— Да, — признался Сахар.
— Но, Сахар,— сказал верующий, — Бог вовсе не велит, чтобы человек перестал создавать музыку, даже если тот и нарушил закон.
Сахар улыбнулся.
— Бога никто не спрашивал.
— Сахар, — сказал наконец Гильермо. — Нас девять человек в бригаде, нас всего девять, и мы за много миль от других людей. Ты нас знаешь, Сахар. Мы, все до единого, клянемся на могилах своих матерей, что никогда никому ничего не скажем. Да и зачем нам это? Ты один из нас. Но пой, черт тебя подери, пой!
— Не могу, — ответил Сахар.
— Но ведь именно это предопределено тебе Богом, — уговаривал верующий. — Мы все делаем то, что нам больше всего по душе, и вот тебе на: ты любишь музыку, а не в состоянии пропеть ни одной-единственной ноты. Пой для нас! Пой вместе с нами! А знать об этом будем только ты, мы и Бог!
Они все обещали. Они все умоляли.
И вот на следующий день, когда поклонник Роджерса и Хаммерстайна запел «Взгляни, любовь моя», Сахар принялся тихонько мурлыкать себе под нос. Когда верующий запел «Бог наших предков». Сахар стал тихонько подтягивать ему. А когда любитель народных песен затянуй «Опустись пониже, мой милый Возничий», Сахар присоединился к нему и запел удивительно высоким голосом. Все засмеялись и захлопали, как бы приветствуя голос Сахара.
|
Сахар, само собой, принялся изобретать. Сначала, разумеется, гармонии, странные, непонятные гармонии, слушая которые Гильермо сперва хмурился, а потом, немнонго погодя, стал улыбаться и подпевать, почувствовав, насколько мог, что именно Сахар делает с музыкой.
А после гармоний Сахар принялся петь собственные мелодии, на свои же слова. Они изобиловали повторами, слова были просты, а мелодия и того проще. Однако он облекал их в удивительные формы, создавая из них песни, каких никогда и никто прежде не слышал; они звучали вроде бы неправильно, но тем не менее были изумительно красивы. Прошло совсем немного времени, и вот уже поклонник Роджерса и Хаммерстайна, любитель народных песен и верующий радостно или скорбно, весело или сердито распевали их, знай себе строя дорогу.
Даже Гильермо выучил эти песни, и они так изменили его тенор, что его голос, самый (что говорить!) заурядный, стал каким-то удивительно прекрасным. Наконец Гильермо однажды сказал Сахару:
— Слушай, Сахар, ведь твоя музыка абсолютно неправильная, приятель. Но мне нравится, какое чувство она вызывает у меня в носу! Эй, ты можешь это понять? Мне нравится, какое чувство она вызывает у меня во рту!
Некоторые песни были религиозными гимнами. «Держи меня в голоде, Господи» пел Сахар, и бригада пела вместе с ним.
Были у него песни о любви. «Залезь в карман к кому-нибудь другому» пел Сахар сердито, «Твой голос слышу поутру» пел Сахар нежно, «Неужто все еще лето?» пел Сахар грустно, и бригада распевала вместе с ним.
|
Проходили месяцы, дорожная бригада менялась: один человек уходил в среду, а в четверг на его место заступал другой, поскольку на разных участках требовались разные навыки. Каждый раз, когда появлялся новенький, Сахар замолкал, пока человек не давал слово и можно было не беспокоиться, что тайна будет сохранена.
В конечном счете погубило Сахара то, что его песни невозможно было забыть. Люди, ухолившие из бригады Сахара, распевали его песни в других бригадах, в свою очередь члены этих бригад выучивали их и учили им других. Рабочие дорожных бригад пели эти песни в барах и на дороге: песни людям нравились, они быстро их запоминали. И вот однажды слепой Блюститель Закона услышал их песню. Он мгновенно понял, кто спел ее первым. Это была музыка Кристиана Харолдсена, поскольку в этих мелодиях, как они ни были просты, по-прежнему слышался свист ветра в северных лесах, по-прежнему над каждой их нотой ошушалась тяжесть опадающих листьев, и... и Блюститель Закона печально вздохнул. Из своего набора инструментов он выбрал один особый, сел в аэроплан и долетел до ближайшего большого города, неподалеку от которого работала дорожная бригада. Слепой Блюститель сел в нанятую машину, и нанятый шофер доставил его туда, где дорога еше только начинала захватывать полоску пустыни. Там он вылез из машины и услышал пение. Услышал, как высокий голос поет песню, от которой заплакал даже незрячий.
— Кристиан,— сказал Блюститель, и песня прекратилась.
— Это ты,— сказал Кристиан.
|
— Кристиан, даже после того, как ты лишился пальцев?
Остальные ничего не понимали — все остальные, кроме Гильермо.
— Блюститель, — обратился к нему Гильермо, — он не сделал ничего плохого.
Блюститель Закона криво улыбнулся.
— Никто и не говорит, что сделал. Но он нарушил закон. Вот, скажем, тебе, Гильермо, понравилось бы работать слугой в доме богача? Или не хотел бы ты стать кассиром в банке?
— Не забирайте меня из дорожной бригады, — сказал Гильермо.
— Именно закон определяет, где люди будут счастливы. Но Кристиан Харолдсен преступил закон. И с тех самых пор бродит по земле, смущая людей музыкой, которая вовсе не для них.
Гильермо понимал, что проиграл спор еще до того, как его затеял, но остановиться уже не мог.
— Не делай ему больно, приятель. Мне было суждено слушать его музыку. Клянусь Богом, она сделала меня счастливее.
Блюститель грустно покачал головой.
— Будь честным, Гильермо. Ты честный человек. Его музыка только сделала тебя несчастным, разве нет? У тебя есть все, чего ты только ни пожелаешь в жизни, и однако из-за его музыки ты испытываешь грусть. Все время испытываешь грусть.
Гильермо хотел было возразить, но как честный человек заглянул в собственное сердце. И он понял, что эта музыка полна печали. Даже счастливые песни что-то оплакивали, даже сердитые песни почему-то рыдали, даже в любовных песнях, казалось, говорилось о том, что все умирает, а удовлетворенность — мимолетней всего на свете. Гильермо заглянул в собственное сердце, и там перед ним предстала вся музыка Сахара, и он заплакал.
— Пожалуйста, не делай ему больно,— пробормотал Гильермо, плача.
— Не сделаю,— ответил слепой Блюститель.
Он подошел к Кристиану, который покорно стоял и ждал, и поднес особый инструмент к его горлу. У Кристиана перехватило дыхание.
— Нет! — сказал Кристиан, но слово лишь оформилось у него на языке и на губах. Никакого звука не послышалось. Всего лишь шипение воздуха. — Нет!
— Да, — сказал Блюститель.
Члены дорожной бригады смотрели, как Блюститель увел Кристиана. Много дней они не пели. Затем, в один прекрасный день, Гильермо забыл о своем горе и запел арию из «Богемы». С тех пор они снова стали петь. Иногда они пели песни Сахара — эти песни невозможно было забыть.
В большом городе Блюститель Закона дал Кристиану блокнот и ручку. Кристиан тут же зажал ручку в складке ладони и написал: «Чем же я теперь буду заниматься?»
Слепой Блюститель засмеялся.
— У нас для тебя такая работенка! Ах, Кристиан, Кристиан, у нас для тебя такая работенка!
Аплодисменты
На всем белом свете было всего две дюжины Блюстителей Закона. Это были замкнутые люди, которые надзирали за системой, почти не требовавшей надзора, потому как она и впрямь почти всем доставляла счастье. Это была хорошая система, но, как и самая идеальная система, она то тут, то там давала сбои. То тут, то там кто-нибудь вел себя, как сумасшедший, и наносил вред себе самому. И чтобы защитить всех и каждого, Блюстителю полагалось обнаружить это сумасшествие, поехать и устранить его.
В течение многих лет лучшим из Блюстителей был человек без пальцев на руках, человек без голоса. Облаченный в униформу, величавшей его единственным именем, которое было необходимо, — Власть. Он молча появлялся там, где требовалось его присутствие, и, бывало, находил самый добрый, самый легкий и в то же время самый действенный способ решения проблемы, исцеления от сумасшествия и сохранения системы. Системы, благодаря которой мир впервые в истории стал отличным местом для жизни. Практически для всех.
Правда, по-прежнему находились лица — один-два человека в год, — которые попадали в плен собственных коварных замыслов, которые не могли приспособиться к системе, но и не могли причинить ей вреда, люди, которые продолжали нарушать закон, хотя и понимали, что он их уничтожит.
В конце концов, легкие увечья и лишения не излечивали их от сумасшествия и не возвращали обратно в систему, им давали униформу, и они тоже работали, блюдя закон.
Ключи власти отдавали в руки тех, у кого было больше всего причин ненавидеть систему, которую им полагалось блюсти. Сожалели ли они об этом?
«Я — да», — отвечал Кристиан в те моменты, когда осмеливался задавать себе этот вопрос.
В скорби исполнял он свой долг. В скорби он постарел. И вот наконец другие Блюстители, относившиеся к этому немому с почтением (ибо они знали: когда-то он пел великолепные песни), сказали ему, что он свободен.
— Ты отслужил свой срок,— сказал безногий Блюститель и улыбнулся.
Кристиан вскинул брови, будто желая сказать: «И что теперь?»
— Иди поброди по свету
И Кристиан отправился бродить по свету. Униформу он снял, но поскольку он не испытывал недостатка ни в деньгах, ни во времени, редко какая дверь оказывалась перед ним закрытой. Он бродил там, где когда-то жил. Дорога в горах. Городок, где когда-то ему был знаком служебный вход в каждый ресторан, кофейню, бакалейный магазин... И, наконец, то место в лесу, где от времени и непогоды разваливался, рассыпался дом, простоявший пустым сорок лет.
Кристиан был стар. Гремел гром, а он лишь понимал, что вот-вот пойдет дождь. Все эти старые песни... Он оплакивал их в душе. И не потому, что считал свою жизнь особенно печальной. Нет. Просто он не мог вспомнить ни одной из них.
Однажды, сидя в кофейне близлежащего городка, укрываясь от дождя, он услышал, как четыре подростка, отвратительно бренча на гитарах, исполняют знакомую ему песню. Эту песню он придумал, когда жарким летним днем дорога заливалась асфальтом. Подростки были не музыканты и, безусловно, не Творцы. Но они пели эту песню от всей души, и, хотя в ней пелось о счастье, у всех, кто ее слушал, на глаза наворачивались слезы.
Кристиан написал на блокноте, который всегда носил с собой, и показал свой вопрос мальчишкам: «Откуда эта песня?»
— Это песня Сахара, — ответил лидер группы. — Это песня, которую сочинил Сахар.
Кристиан поднял бровь и пожал плечами.
— Сахар работал в дорожной бригаде и сочинял песни. Правда, его уже нет в живых, — ответил мальчик.
Кристиан улыбнулся. Потом написал (а ребята с нетерпением ждали, когда этот немой старик уйдет): «Разве вы не счастливы? Зачем петь грустные песни?»
Ребята растерялись и не могли найти ответ. Правда, лидер все же заговорил. Он сказал:
— Разумеется, я счастлив. У меня хорошая работа, девушка, которая мне нравится, и знаешь, приятель, большего я не мог бы желать. У меня есть моя гитара. У меня есть мои песни. И мои друзья.
А другой мальчик сказал:
— Эти песни не грустные, мистер. Конечно, слушая их, люди плачут, но они не грустные.
— Да, — поддержал его третий. — Дело в том, что они были написаны человеком, который знает.
Кристиан нацарапал на бумаге: «Знает что?»
— Ну, он просто знает. Просто знает — и все.
И тут подростки снова неумело заиграли на гитарах и запели молодыми, непоставленными голосами, а Кристиан направился к выходу, поскольку дождь прекратился и поскольку он прекрасно знал, когда уйти со сцены. Он повернулся и слегка поклонился в сторону певцов. Они этого не заметили, но их голоса звучали для него дороже всяких аплодисментов. Оставив их, он вышел на улицу, где уже начинали желтеть листья. Скоро они с легким, неслышным звуком оторвутся от деревьев и упадут на землю.
На мгновение ему вдруг показалось, будто он слышит, как поет. Но это был всего лишь последний порыв ветра, по-сумасшедшему проносившийся между уличными проводами. Это была яростная песня, и Кристиану показалось, будто он узнал собственный голос.
Фарфоровая саламандра
Обитатели этой страны называли ее Прекрасной — и были правы. Прекрасная Страна лежала на самом краю большого континента, за которым простирался океан — такой громадный, что лишь немногие отваживались его пересечь. За пределами Прекрасной Страны вздымалась Высокая Гора; ее не напрасно так назвали, ибо лишь отчаянные смельчаки рисковали подниматься на ее вершину. И хотя жизнь Прекрасных Людей, как называли себя жители Прекрасной Страны, текла вдали от остального мира, то была замечательная жизнь.
Конечно, не все жители райского уголка были богаты, и счастливы тоже были не все. Но со стороны жизнь в Прекрасной Стране казалась такой замечательной, словно бедности там вовсе не существовало, а страдания длились очень недолго.
Только не для Кирен.
Вся жизнь Кирен состояла из страданий. И пусть она жила в богатом доме, полном слуг, и могла получить все, что пожелает, она была глубоко несчастна. Наверное, вы знаете, что слова благословения и проклятия обладают магической силой; правда, они не всегда сбываются, а иногда сбываются совсем не так, как было задумано. Проклятие, которое бросили Кирен, сбылось.
В ту пору, когда ее прокляли, Кирен еще не успела совершить ни одного дурного поступка, ибо только-только появилась на свет и была невинна, как любой новорожденный младенец. Однако у матери девочки было слабое здоровье, и роды проходили мучительно. Их усугубил страх. Девочку сумели спасти, но мать ее умерла. Отец Кирен так сильно любил свою жену, что когда ему сообщили печальную весть и показали дочку, он громко закричал:
— Это из-за тебя она умерла! Это ты ее погубила! Так будь же ты слаба и беспомощна — пока не лишишься того, кого полюбишь так же сильно, как я любил твою мать!
То было ужасное проклятие. Услышав его, кормилица залилась слезами, а лекари поспешили зажать обезумевшему отцу рот, чтобы он больше не произнес ни одного страшного слова.
Проклятие сбылось. Конечно, в младенчестве и раннем детстве Кирен ее отец миллион раз раскаивался в содеянном, но был не в силах что-либо изменить. К счастью, проклятие не обрушилось на Кирен всей мошью. Девочка кое-как научилась ходить. Она даже могла стоять, но очень недолго. Однако большую часть времени Кирен сидела или лежала. Она была настолько слаба, что руки и ноги почти не слушались ее. Кирен могла пару раз поднести ложку ко рту, но потом уставала, и слугам приходилось ее кормить. Ей даже не всегда хватало сил, чтобы прожевать пищу.
Всякий раз, когда отец видел страдания дочери, ему хотелось плакать, и часто он безутешно рыдал. Иногда он даже подумывал о самоубийстве, чтобы тем искупить свою вину. Но потом удерживался, зная, что его уход из жизни лишь прибавит Кирен страданий.
Когда чувство вины становилось невыносимым, отец клал в большой заплечный мешок фрукты Прекрасной Страны и хитроумные поделки ее жителей, уходил из дому и поднимался на Большую Гору. Хотя и фрукты, и поделки очень ценились по другую сторону Горы, отца Кирен мало заботила прибыль. Мешок просто избавлял его от лишних расспросов — люди считали его храбрым странствующим торговцем, не побоявшимся перевалить через Большую Гору. Отец Кирен пропадал по нескольку месяцев, и никто не знал, вернется он или сгинет в горных ущельях.
Но он всегда возвращался и каждый раз приносил что-нибудь для Кирен. Лицо девочки ненадолго озарялось улыбкой, и она говорила:
— Спасибо, отец.
Некоторое время новый подарок радовал ее, но потом силы снова оставляли Кирен, а отец, видя, к чему привело его проклятие, вновь поникал под бременем своей вины.
Когда отец вернулся из очередного путешествия в Большой Мир, стояла поздняя весна, и одиннадцатилетняя Кирен лежала на крыльце, слушая пение птиц.
На этот раз отец был непривычно возбужден и даже весел.
— Кирен! — крикнул он издали, завидев дочь.— Я принес тебе подарок!
Кирен улыбнулась. Ей было трудно улыбаться, поэтому улыбка получилась грустной. Отец вынул из мешка подарок и подал дочке.
То была коробка, стенки которой ходили ходуном.
— Отец, ты принес мне какого-то зверька? — спросила девочка.
— Нет, моя милая Кирен. Никакого зверька внутри нет. Там... Но подожди немного. Сейчас я помогу тебе поднять крышку, только сначала хочу рассказать одну историю... Когда я спустился с Горы и оказался в Большом Мире, я решил пойти в городок, где раньше не бывал. Там я увидел множество лавок с разными диковинами. Остановив первого встречного, я спросил: «А у кого здесь продаются самые лучшие и редкие вешицы?» Этот человек посоветовал мне отправиться в лавку Ирвасса. Я не сразу ее нашел, такая она оказалась скромная и неприметная, зато в ней и впрямь были собраны невиданные чудеса. Я сразу понял, что хозяин лавочки понимает толк в небесной магии. Ирвасс спросил у меня: «Чего ты желаешь больше всего на свете?» Чего я мог ему ответить? Конечно, лишь одно: «Я хочу, чтобы моя дочь выздоровела».
— Отец,— слабым голосом воскликнула Кирен.— Ведь не хочешь же ты сказать...
— Да, дочь моя. Именно так. Я без утайки рассказал Ирвассу, что с тобой и почему. Тогда Ирвасс снял с полки эту шкатулку и проговорил: «Вот лекарство для твоей дочери»... А теперь давай откроем крышку.
Если бы не отец, у Кирен не хватило бы на это сил. Девочка не отважилась сунуть руку внутрь и попросила отца достать ее подарок. Он вытащил... фарфоровую саламандру. Совсем белую, с тонкими эмалевыми чешуйками. Чешуйки ярко блестели на солнце.
Все знают, что белых саламандр не бывает. Но то была мастерски сделанная фарфоровая фигурка, в точности похожая на живую саламандру, если не считать цвета. И она двигалась, как живая.
Саламандра дергала ножками; изо рта ее то и дело выстреливал язычок. Яшерка вертела во все стороны головкой и вращала глазами. Кирен радостно засмеялась.
— Отец, а ведь она совсем живая. Как Ирвассу удалось сотворить такое чудо?
— Он сказал, что наделил саламандру даром двигаться, но не наделил даром жизни. И если саламандра замрет хоть на мгновение, она сразу станет похожей на все остальные фарфоровые фигурки — неподвижной, твердой и холодной.
— Как она здорово бегает,— восхищенно произнесла Кирен.
С той поры саламандра сделалась для нее единственной отрадой. Когда по утрам Кирен просыпалась, саламандра уже танцевала по кровати. Девочку усаживали за стол, чтобы покормить, а саламандра сновала вокруг стола. Где бы ни сидела или ни лежала Кирен, ящерка забавляла ее, то гоняясь за воображаемыми мухами, то пытаясь скрыться от воображаемого врага. Кирен не спускала с нее глаз, и саламандра никогда не убегала от нее далеко. Ночью, пока девочка спала, саламандра сновала по спальне — фарфоровые ножки бесшумно топали по ковру и, только пробегая по кирпичам очага, издавали легкое позвякивание.
Отец Кирен нетерпеливо ждал, когда же его дочь начнет выздоравливать. Это случилось не сразу, но хотя перемены происходили медленно, их нельзя было не заметить. Сперва с лица девочки исчезло грустное выражение: саламандра выделывала такие потешные трюки, что нельзя было не смеяться, и Кирен смеялась целыми днями. У девочки не только стало легче на душе — теперь она начала больше ходить и чаще стояла или сидела, чем лежала. Она научилась сама, без помощи слуг, гулять по комнатам отцовского дома.
В конце лета Кирен даже стала ходить в лес. Правда, по дороге ей приходилось часто останавливаться и отдыхать, но ей очень нравились такие прогулки, и они прибавляли ей сил.
У Кирен была тайна, которой она не делилась ни с кем. Во-первых, тайна на то и тайна, чтобы ее хранить, а во-вторых — девочка опасалась, что ее назовут выдумщицей. Оказывается, фарфоровая саламандра умела говорить!
Как-то утром саламандра пробежала по ногам Кирен и сказала:
— Прошу прошения.
— Да ты умеешь разговаривать! — удивленно воскликнула девочка.
— Умею, но только с тобой.
— А почему ты не можешь говорить с другими?
— Потому что меня подарили тебе.
С этими словами саламандра пробежала по садовой изгороди и прыгнула Кирен под ноги.
— Это все, что я умею: двигаться и говорить,— сказала саламандра.— Но во мне нет жизни. Я — просто кусок движущегося и говорящего фарфора.
Прогулки в лесу стали еще интереснее. Теперь Кирен и саламандра не просто гуляли, но и разговаривали. Кирен искренне привязалась к саламандре и думала, что та питает к ней ответные чувства. Однажды девочка сказала саламандре:
— Я люблю тебя.
— Люблю,— принялась повторять на все лады саламандра, бегая вверх-вниз по стволу дерева.
— Да, люблю,— сказала Кирен.— Люблю больше жизни. Больше, чем всех остальных.
— Даже больше, чем отца? — спросила саламандра.
Вопрос застал Кирен врасплох. Она не была неблагодарной дочерью и давным-давно простила отца за проклятье. Но она понимала, что врать саламандре нехорошо.
— Да, я люблю тебя больше, чем отца. Больше, чем мечты о моей матери. Ведь и ты тоже любишь меня, потому что целыми днями играешь и говоришь со мной.
— Любовь, любовь, любовь,— звонким голоском произнесла саламандра. — Увы, я — всего лишь кусок движущегося говорящего фарфора. Любовь для меня — просто слово. В мире людей его часто рифмуют со словом «кровь». Тоже красиво звучит. Кровь, кровь, кровь.
И саламандра перепрыгнула через ручеек.
— Так ты... ты не любишь меня?
— Я не могу любить. Ты же знаешь: я — неживая. Прости.
Кирен стояла, прислонившись к дереву. Саламандра прыгнула ей на спину и спустилась на землю.
— Прости. Я действительно не могу любить.
Кирен вдруг стало очень больно и одиноко.
— Неужели ты совсем ничего не чувствуешь ко мне? — спросила она.
— Чувства? Чувства? — переспросила саламандра.— Чувства — это эмоции, они вспыхивают и гаснут. Можно ли им доверять? Разве тебе мало того, что я всегда рядом с тобой? Разве тебе мало, что я... я...
— Что ты?
— Ну вот, я чуть было не сказала глупость. Я хотела спросить: разве тебе мало, что, если понадобится, я отдам за тебя жизнь? Нет, это, право же, глупость. Я не могу отдать то, чего у меня нет. Я ведь фарфоровая... Кстати, не наступи на паука.
Кирен обошла невзрачного зеленого паучка, сидевшего на своей паутинке. Внешне совсем безобидный, этот паук ядовитым укусом мог уложить лошадь.
— Я должна сказать тебе спасибо, и не один раз, а дважды, — сказала саламандре Кирен. — Один раз за то, что ты спасла мне жизнь. Ты предупредила меня насчет паучка, значит, ты все-таки меня любишь. За эту любовь я и говорю тебе спасибо еще раз. Теперь ты видишь сама — моя любовь к тебе вовсе не глупость.
— Глупость. Все-таки глупость! Ты так же глупа, как луна, которая пляшет в небесах со звездами, хотя потом они расходятся в разные стороны.
— Я люблю тебя,— сказала Кирен. — Я люблю тебя больше, чем мечты о выздоровлении.
На следующий день в двери отцовского дома постучался странный с виду человек.
— Я тебя не впущу, — сказал ему слуга. — Хозяин не говорил, что ожидает гостей.
— Тогда передай своему хозяину, что пришел Ирвасс.
Услышав это имя, отец Кирен стремглав бросился встречать гостя.
— Неужели ты хочешь забрать саламандру? Кирен только-только начала выздоравливать!
— Мне об этом известно лучше, чем тебе, — ответил Ирвасс. — Твоя дочь сейчас в лесу?
— Да. Гуляет с саламандрой. С девочкой творятся настоящие чудеса. Скажи, зачем ты пришел?
— Чтобы завершить излечение твоей дочери, — ответил Ирвасс.
— Как? — удивился отец Кирен. — А разве для этого мало саламандры?
— Какими словами ты проклял новорожденную дочь? — ответил Ирвасс вопросом на вопрос.
Лицо отца Кирен потемнело, но он заставил себя повторить страшные слова:
— Так будь же ты слаба и беспомощна — пока не лишишься того, кого полюбишь так же сильно, как я любил твою мать!
— Сейчас Кирен любит саламандру так же сильно, как ты любил свою жену, — сказал Ирвасс.
Отец Кирен сразу все понял и схватился за голову.
— Нет! — закричал он. — Я не допущу, чтобы она страдала так, как я когда-то!
— В этом заключается ее единственная возможность излечиться. Разве лучше будет, если она станет страдать по живому человеку, а не по куску фарфора? Ведь на месте саламандры мог бы оказаться ты!
Отец Кирен содрогнулся и заплакал. Он лучше любого другого мог понять, какие муки суждено перенести его дочери.
Ирвасс больше ничего не сказал, но взгляд его был полон жалости. Потом он начертил на земле прямоугольник, положил внутрь два камешка и что-то неразборчиво произнес.
И в тот же миг саламандра, гулявшая по лесу с Кирен, сказала:
— Как странно. Прежде здесь не было стены. А теперь она вдруг появилась.
В самом деле, перед ними возникла довольно высокая стена: даже когда Кирен привстала на цыпочки, ее пальцы на целый дюйм не достали до верха.
Саламандра попыталась залезть на стену, но соскользнула вниз. Удивительно, до сих пор она легко взбиралась по любым стенам.
— Магия. Должно быть, стена заколдована, — пробормотала саламандра.
Они с Кирен стали искать калитку, ведь оказалось, что стены окружают их со всех четырех сторон. Калитки не было. Но как же они тогда здесь очутились? Или это сама стена их окружила? К тому же, как назло, внутри не росло ни одного дерева, чтобы по нему можно было перелезть на ту сторону. Кирен и саламандра поняли, что оказались в ловушке.
— Я боюсь, — призналась Кирен. — Есть магия добрая и магия злая. Я не верю, что эту непреодолимую стену создала добрая магия. Должно быть, ее воздвигло какое-то проклятие.
Ей сразу вспомнилось страшное отцовское проклятие. Неужели счастливые дни кончились и ее снова ждет череда нескончаемых страданий? Кирен кусала губы, чтобы не заплакать.
Она мужественно сдерживала слезы до темноты, пока саламандра беспокойно бегала кругами, но когда стемнело, Кирен все-таки расплакалась.
— Прекрати плакать! — застонала саламандра.
— Не могу. Слезы сами собой льются, — всхлипывая, ответила Кирен.
— Я этого не вынесу. От твоих слез мне становится зябко, — сказала саламандра.
— Хорошо. Я постараюсь не плакать, — пообещала Кирен.
Ей почти это удалось, и она лишь время от времени всхлипывала и шмыгала носом. Всю ночь Кирен не сомкнула глаз, а когда рассвело, девочка увидела, что стена стоит на прежнем месте...
Нет, не совсем. За ночь стена придвинулась и теперь ее отделяло от Кирен всего несколько футов. Их каменная темница уменьшилась почти вчетверо.
— Плохо дело, — сказала саламандра. — Нам грозит бела.
— Знаю, — тихо ответила Кирен.
— Тебе нужно выбраться отсюда.
— Нам обеим нужно отсюда выбраться, — поправила Кирен. — Но как?
Все утро ловушка играла с ними в свои зловещие игры. Стоило повернуться к одной из стен спиной, как стена эта тут же придвигалась на пару футов. Поскольку саламандра была проворнее Кирен и постоянно находилась в движении, она взялась следить за тремя стенами сразу.
— А ты внимательно следи за той, которая впереди, — велела она Кирен. — Не спускай с нее глаз.
Легко сказать — «не спускай». Девочка смотрела на стену так пристально, что начало щипать в глазах. Кирен поневоле приходилось мигать, а пока она мигала, стена успевала придвинуться. К полудню в распоряжении Кирен и саламандры остался только крохотный кусочек земли.
— Они все придвигаются и придвигаются, — угрюмо сказала саламандра.
— А что, если я попробую перебросить тебя на ту сторону? — предложила Кирен.
— Хорошая мысль. Тогда я побегу за подмогой.
Но Кирен тщетно пыталась перебросить саламандру через стену. Она тратила драгоценные силы, а стена словно дразнила ее. Девочке казалось, что каменная преграда подпрыгивает и ловит саламандру, заставляя фарфоровое создание соскальзывать внутрь их тюрьмы.
Вскоре Кирен окончательно выдохлась, а за это время пятачок внутри стен уменьшился вдвое.
— Они хотят нас раздавить, — сказала саламандра, не прерывая бега, хотя теперь ее бег больше напоминал кружение на месте. — Нам остается лишь одно.
— Что? Говори скорей! — закричала Кирен.
— Если бы ты на что-нибудь взобралась, ты бы смогла перелезть через стену.
— Как же через нее я перелезу? — в отчаянии спросила Кирен.— Она не выпускает нас наружу.
— Мне кажется, стена не выпускает только меня, — возразила саламандра. — Посмотри, птицы спокойно пролетают над ней, и она их не ловит.
Саламандра была права. И, словно в подтверждение ее правоты, птаха, распевавшая на соседнем дереве, вспорхнула и спокойно пролетела над стеной.
— Ты забыла, что я — неживая, — сказала саламандРа. — Меня заставляет двигаться лишь сила магии. А ты живая, поэтому сможешь отсюда выбраться.
— Но мне не на что встать.
— Вставай на меня,— сказала саламандра.