“Что ж барин? у себя, что ли?”
“Здесь хозяин”, сказал ключник.
“Где же?” повторил Чичиков.
“Что, батюшка, слепы-то, что ли?”[Вместо “Что, батюшка, ~ что ли”: Я хозяин] сказал ключник: “Эхва! А ведь хозяин-то я!”
Чичиков поневоле отступил несколько назад и поглядел на него пристально. Ему случалось видеть не мало всяких чуд, молодцов, но этакого он никогда еще не видывал. Лицо его имело в себе мало замечательного. В молодости оно было, может быть, такое же, как обыкновенно бывает у помещиков, живущих в дальних захолустьях Руси, куда раз в год приезжает разносчик, и то не с книгами, а с ситцем. [Далее было: или выразиться другими словами, оно было одно из числа тех лиц, при обработке которых натура, как мы уже имели случай раз заметить, не употребляла никаких мелких инструментов, как-то: буравчиков и прочего] Впрочем, морщины начали уже несколько смягчать его грубое выражение. [смягчать топорное выражение лица] Маленькие глаза глядели[глядели как мыши] из-под поседевших бровей, как мыши, когда, высунувшись до половины из нор, [когда высунувши головки из нор] они осторожно озираются, не сидит ли где [старый] вор кот, и нюхают подозрительно самый воздух. Глаза этого хозяина, которого Чичиков принял было сначала за ключника, открывались и закрывались поминутно, как будто бы их что-то дергало. Всего[Но всего] замечательнее был его костюм. [был на нем костюм] Можно было догадываться, что на нем был халат, но из чего он был состряпан, из какого материала, [из какой материи] это была совершенная загадка. Еще на спине и на боках[Далее начато: можно было] видны были кое-какие приметы бумажной материи, но обшлага, отвороты и передние полы, казалось, были сделаны из юхты: до такой степени они были замаслены и залакированы. [но на обшлагах, отвороте и передних полах была совершенная юхта, до такой степени это было замаслено и залакировано. ] И самый-то халат как-то так странно был устроен, что сзади было не две, а четыре полы, из которых охлопьями висела хлопчатая бумага, сделавшаяся от пыли и времени серою. Правый[а. а рукав; б. и один рукав] рукав был просто заплатан суконным лоскутком для [большей] крепости, а на шее был навязан — чулок ли, или подвязка, или набрюшник, только не галстух. — Одним словом, если бы Чичиков встретил этого молодца где-нибудь возле церкви или на улице, его бы первым движением было засунуть руку в карман с тем, чтобы вынуть[вытянуть] медный грош. Но [между тем] это был помещик, да и какой[да еще какой] помещик! Владетель 800 душ крестьян! Попробовал бы читатель поискать, у кого из помещиков в окружности было столько хлеба, сена и муки? у кого кладовые были больше набиты пенькою, холстом, медом и всеми домашними произведениями? Если бы кто заглянул на его рабочий двор, где под крытыми сараями лежали целые сотни колес, бочек, ведер и проч., которые никогда еще не употреблялись, [“которые никогда ни на что не употреблялись” вписано. ] ему показалось, что он пришел на ярманку, или, по крайней мере, на рынок в большом городе. Этих всех произведений стало бы с излишком на пять таких имений, какое было Плюшкина. [на пять таких экономий, какое у него было] Но человека трудно чем-нибудь накормить. [Вместо “Но человека ~ накормить”: а. Но чрезвычайно трудно совершенно чем-нибудь насытить человека; б. Но человека как ни корми, ему всё хочется больше. ] Не довольствуясь этим, Плюшкин ходил каждый день по улицам своей деревни, тщательно заглядывал под мостики, под перекладины и всё, что ни попадалось ему: старая подошва, бабья тряпка, железный гвоздь, глиняный черепок, всё это он тащил к себе и складывал в ту кучу, которую Чичиков заметил в углу комнаты. — “Вон уж рыболов пошел на охоту!”[отправился на охоту!”] говорил мужик, когда завидывал его, идущего на добычу. В самом деле, это был самый деятельный полицмейстер на деревне, и после него решительно уже ничего не оставалось на улицах. [решительно не оставалось уже на улицах ничего. ] Незачем было и месть их. Какой-то офицер Изюмского гусарского полка что ли потерял на дороге шпору, шпора эта отправилась в известную кучу. [Вместо “В самом деле ~кучу”: Проезжал офицер и бросил на дороге шпору, шпора эта отправилась туда же, в ту же кучу] Если баба, как-нибудь зазевавшись, у колодца оставляла ведро, он утаскивал и ведро. Впрочем, если приметивший мужик тут же уличал его, он не спорил и отдавал похищенную вещь. Но когда эта вещь уже попала в кучу, он божился, что она его, куплена им[Далее начато: у таких] тогда-то, у того-то, или досталась от деда. В комнате своей он подымал с полу всё, что ни видел: сургучик, лоскуточек бумажки, перышко и всё это клал или на бюро, или на окошко.
|
|
А ведь было время, когда он был только бережливым хозяином! Был женат и семьянин, и сосед заезжал к нему сытно пообедать, слушать и учиться у него хозяйству и мудрой скупости; приветливая и говорливая хозяйка славилась хлебосольством; на встречу выходили две миловидные дочки, обе белокурые, свежие, как розы; вбегал[выбегал] сын, разбитной мальчишка, и целовался со всеми, мало обращая на то внимания, рад ли, или не рад был этому гость. В доме были открыты все окна. Антресоли были заняты квартирою учителя француза, который славно брился и был большой стрелок: почти к каждому обеду приносил уток или тетерек, а иногда и одни воробьиные яйца, из которых заказывал себе яичницу, потому что никто больше в целом доме ее не ел. На антресолях тоже жила его компатриотка, наставница двух девиц, которая, впрочем, несколько странно была устроена: была совершенно ровная с низу до верху, без всякой талии. Таких француженок нет во Франции; по крайней мере, мне не случалось видывать. За обед не садилось меньше десяти человек, и почти столько же подавалось блюд. Сам хозяин являлся к столу[Далее начато: хотя в несколько] в сертуке, хотя несколько поношенном, но опрятном; локти были в порядке: нигде никакой заплаты. Но добрая хозяйка умерла; часть ключей, а с ними и мелких забот[часть ключей и забот] перешла к нему. Плюшкин стал беспокойнее и, как все вдовцы, подозрительнее и скупее. На старшую дочь Александру Степановну он не мог во всем положиться. Да и был прав, потому что Александра Степановна скоро убежала с штаб-ротмистром Конно-егерского полка и перевенчалась с ним где-то наскоро, в какой-то деревенской церкве, ибо Александра Степановна знала, что отец не любит офицеров по странному предубеждению, что будто военные должны быть картежники и мотишки. Папенька послал[Хозяин послал] ей на дорогу проклятие и уже не заботился о ней больше. В доме еще стало пуще. В владельце его стала заметнее обнаруживаться скупость. Сверкнувшая в жестких волосах его седина[В владельце стала заметнее обнаруживаться сверкнувшая в волосах его седина, п<одруга>] — верная ее подруга, помогла ей еще более развиться. Учитель француз был отпущен, потому что сыну пора была на службу. Мадам была прогнана, потому что оказалась не безгрешною в похищении Александры Степановны. Сын, будучи отправлен в губернский город в палату с тем, чтобы там узнать существенную и дельную службу, вместо этого определился в полк и написал к отцу, уже по своем определении, прося у него денег на обмундировку. Очень[Он очень] естественно, что он получил на это шиш. Наконец, последняя[Наконец и последняя] дочь, остававшаяся с ним в доме, умерла. Старик остался совершенно один, сторожем, хранителем и владетелем своих богатств. Одинокая жизнь дала[представила] сытную пищу скупости, которая, как известно, имеет волчий голод и, чем больше пожирает, тем становится ненасытнее; человеческие чувства, [страсти человеческие] которые и без того не были а нем очень крупны, мелели ежеминутно, и каждый день[каждую минуту] что-нибудь да утрачивалось в этой[Далее пропуск для одного слова. Вероятно, Гоголь не нашел удовлетворявшего его определения. В следующей рукописи (РЛ) оно имеется: в этой изношенной развалине] Случись же, что под такую минуту, как будто нарочно в подтверждение его мнения о военных, к нему дошел слух, что сын его проигрался в карты. Он послал ему от души свое отцовское проклятие и никогда уже не интересовался, существует ли он на свете, или нет. [Далее было: Да и [сам] в самом деле о нем уже никогда никаких слухов не было. ] С каждым годом притворялись окна[С каждым годом закрывалось более и более окон] в его доме, наконец, осталось только двое, из которых одно, как уже видел читатель, было заклеено бумагою. С каждым годом уходили из вида его более и более главные части[мелкие части] хозяйства, и мелкий взгляд обращался к бумажкам и перышкам, которые он собирал в своей комнате; [и] неуступчивее становился он к покупщикам, которые приезжали забирать у него оптом хозяйственные произведения. Покупщики торговались [с ним], торговались и наконец бросили его вовсе, сказавши, что это бес, а не человек. Сено и хлеб гнили, на скирдах и копнах можно было смело разводить капусту, потому что это был чистый навоз. [Далее начато: К холсту, пеньке, коврам и прочему, которыми были] Мука в подвалах обратилась в камень и ее нужно было рубить; к пеньке, холсту, коврам, сукнам, которыми нагружены были его кладовые, страшно было притронуться: они обращались в пыль. Он уже позабывал сам, сколько у него было чего, и помнил только, в каком месте стоял у него в шкафе графинчик с остатком прошлогодней настойки, которую он наметил небольшим значком, чтобы тотчас можно было узнать, если бы кто вздумал воровским образом выпить; или баночка с каким<-то> декоктом, который он иногда пил. В хозяйстве доход собирался по-прежнему. Столько же оброку должен был принесть мужик, такое же количество ниток должна была напрясть баба, столько же полотна наткать ткачиха. Всё это помещалось прежним порядком в его кладовые и по-прежнему всё это гибло. Всё равно, как бы[а. Всё бы равно; б. Всё равно бы как] кто вздумал сыпать деньги в дырявый кошелек или натопить камином комнату. Но старый скряга скорее бы согласился отправиться в петлю, нежели дать что-нибудь из этого своим крестьянам или даже продать за меньшую цену. Александра Степановна как-то приезжала раза два с маленьким сынком, пытаясь, нельзя ли чего-нибудь получить, потому что хотя с штаб-ротмистром можно очень весело прожить первые две недели после брака, но потом уже не так[не так уже] весело, особливо, если у штаб-ротмистра только и всего, что казенное жалованье, хотя где-то в водевиле и говорится, что русской муж, при том военный, есть клад или что-то другое ([право] уж не помню, что такое) для жены. Плюшкин, однако ж, ее[дочь] простил и даже дал маленькому внучку поиграть какую-то пуговицу, лежавшую на столе, но дочери ничего не дал. [но дочери однако ж не дал ничего] В другой раз Александра Степановна приехала уже с двумя малютками и привезла ему кулич к чаю и новый халат, потому что у батюшки был такой халат, на который глядеть было не только совестно, но даже стыдно. Плюшкин приласкал обеих внучков и, посадивши их к себе, одного на одно колено, а другого на другое, покачал их таким образом, как будто бы они ехали на лошадях. Кулич и халат взял, но дочери решительно ничего не дал. С тем и уехала Александра Степановна.
|
Итак, вот какого рода помещик стоял перед Чичиковым. Должно, однако ж, сказать, что такие кащеи попадаются на Руси довольно редко, и они бывают[а. и они быв<ают>; б. и существование их; в. они представляют] тем разительнее, что возле них же в соседстве живет как-нибудь гусар-гуляка, который задает в своей деревне каждую неделю балы с музыкою или заводит домашний театр из крепостных актеров и танцовщиц.
Чичиков еще раз остановился, не зная, каким образом лучше приступить и какого рода разговор начать. [Далее начато: с этим] — “Я приехал”, сказал он, минуту подумавши, “с тем, чтобы иметь честь с вами познакомиться лично. Наслышавшись об вашей…” Тут он остановился, не зная, о чем бы лучше сказать наслышался. Он хотел было сказать о вашей добродетели, но чувствовал, что это уже слишком, да и вряд ли было кстати, и потому решился вместо слова: добродетели употребить: экономию. “Наслышавшись об вашей экономии”, продолжал он, “я приехал засвидетельствовать вам мое почтение лично”.
На это Плюшкин пробормотал что-то сквозь губы, потому что зубов у него не было. Неизвестно, что пробормотал он: но должно думать, что смысл этих несвязных слов был следующий: “Чорт бы побрал тебя с твоим почтением!” Но так как гостеприимство у нас в такой сильной степени, что даже и скряга не в состоянии преступить его законов, то он прибавил тут же гораздо внятнее: “Прошу покорнейше садиться!”
“Я давненько не вижу гостей”, продолжал он; “да, признаться сказать, в них мало[Далее начато: то<лку?>] вижу проку. Уж такой неприличный обычай: ездят друг к другу, а в хозяйстве-то упущения, да, упущения… да, и лошадей-то их корми сеном!.. Я давно уж пообедал, [Далее было: сегодня] а кухня-то у меня такая, что, как начнешь топить, того и гляди пожару[гляди, что пожару] наделаешь”.
“Да”, подумал про себя Чичиков, “хорошо, что я приехал пообедавши”.[пообедавши приехал]
“И такой скверный анекдот: что сена хоть бы клок в целом хозяйстве!” продолжал Плюшкин. “Да и в самом деле, как прибережешь его? Землишка-то маленькая, мужик ленив, работать не любит, думает, как бы в кабак. Того смотри, что на старости лет придется взвалить суму на плечи, да и пошел по миру”.
“Мне, однако ж, сказывали”, произнес Чичиков, “что у вас 800 душ”.
“А кто это сказывал? А вы бы, батюшка, наплевали в глаза тому, который это сказывал. Он, пересмешник, хотел пошутить над вами! Вот бают 800 душ, а поди-тка, сосчитай — и пятисот не найдешь. В последние три года[Далее было: у меня шибко пример народ] проклятая-то горячка переморила у меня большой куш мужиков”.
“Что вы говорите!” вскрикнул Чичиков, едва могший скрыть свою радость: “и <не> на шутку[Далее начато: таки порядочное] у вас умерло[Далее начато: а. большое число; б. мн<ого>] довольно народу?”
“Да, снесли многих”.
“А позвольте узнать, сколько числом?”
“Душ восемьдесят!”
“Нет?”
“Не стану лгать, батюшка”.
“Позвольте еще спросить. Ведь эти души, я полагаю, вы считаете со дня подачи последней ревизии?”
“Это бы еще и слава богу!” сказал Плюшкин: “да лих-то, что с того-то времени до 120 наберется”.
“Вправду?”
“Стар я, батюшка, чтобы лгать. Седьмой десяток живу”.
“Какое, однако ж, беспримерное несчастие!” сказал Чичиков: “Я всем сердцем о вас соболезную”.[В рукописи: о вас соболезнование]
“Да. [Далее было: однако ж] Но ведь соболезнования-то в карман не положишь. Возле меня тоже с недавних пор живет какой-то капитан, чорт его знает, откуда он взялся. Называется родственником, [Называет себя моим родственником] а всё родство — на десятом киселе вода. Говорит: “дядюшка, дядюшка”[Далее было: Право] и в руку целует. А как начнет соболезновать — вой такой подымет, что береги уши. И сам с лица такой красный, я думаю, что пеннику-то придерживается. Служил в офицерах; верно, продулся в картишки или театральная комедиантка выманила денежки”.
“Мое соболезнование вовсе не такого рода”, сказал Чичиков. “Я до такой степени сокрушен душою, видя такого почтенного человека, редкого, можно сказать, гражданина, в такой большой нужде, что готов лучше сам пострадать. Переведите на мое имя всех тех крестьян, которые у вас умерли: я буду за них платить все подати”.
Плюшкин вытаращил глаза на Чичикова и не знал, как истолковать себе такое великодушие. “Да вы, батюшка, не служили ли в военной службе?” сказал он, наконец.
“Нет”, отвечал Чичиков: “я служил по штатской”.
“По штатской…” повторил Плюшкин. “Да ведь как же… ведь это вам-то самим в убыток”.
“Для удовольствия вашего я готов потерпеть”, отвечал Чичиков.
“Ах, батюшки! ах, благодетель ты мой!” вскрикнул Плюшкин, не замечая от радости, что из носа у него в виде кофия потек табак и что полы его халата раскрывшись показали исподнюю одежду, не весьма приличную для рассматривания даже в новом и[Далее начато: прочно<м>] крепком виде, а тем более в таком, в каком она находилась у Плюшкина. “Вот утешили старика! Ах, боже ты мой! Ведь это вы мне такое доставили одолжение… Вечно буду вашим богомольцем, батюшка…”
Тут он остановился. Радость, которая на время осенила было его деревянное лицо, исчезла; оно приняло опять заботливое выражение. Он даже утер платком табак и закрыл обеими полами своего халата неприличный спектакль.
“Всё это, однако ж, батюшка”, начал он таким образом, “требует-то издержек. Нужно совершить купчую. Приказные такие бессовестные… прежде бывало, дашь полтину меди или мешок муки, а теперь пошлешь на целую подводу круп и овса, да еще и синей бумажкой не отделаешься. Такое сребролюбие! Я не знаю, батюшка, как священники-то наши не обращают на это никакого внимания. Сказал бы проповедь в церкви — может бы покаялись. Ведь что ни говори, а против слова-то божия не устоишь”.
“Чтобы доказать вам мое почтение, я беру[я плачу, всё] на себя все издержки по купчей”, сказал Чичиков.
Услышавши это, Плюшкин заключил, что гость его решительно глуп, что он только прикидывается, будто служил по штатской службе, но, верно, был в офицерах, задавал пирушки и волочился за комедиантками. При всем том он не мог скрыть своей радости. “Бог вас, батюшка, утешит за это[Далее было: сказал он[и детушкам вашим пошлет всякое добро”, говорил он, не заботясь о том, что у Чичикова их не было: “да чтобы под старость-то вашу были вам в потеху. Ей, Прошка! Прошка!”[Ей, Павлушка! Павлу<шка!>] закричал <он> и, подошедши к окну, постучал в стекло пальцами. Чрез минуту было слышно, что кто-то вбежал впопыхах в сени, долго возился там и стучал сапогами. Наконец дверь отворилась и вошел Прошка, мальчик лет 13-ти, в таких больших сапогах, что ступая чуть не вынул из них ноги своей. Отчего у Прошки были такие большие сапоги, читатель узнает это сию минуту. У Плюшкина для всей дворни, сколько ни было ее в доме, были одни только сапоги, которые должны были всегда находиться в сенях.
Всякой призываемый в барские покои обыкновенно отплясывал чрез весь двор босиком; но, входя в сени, надевал сапоги и таким уже образом являлся в комнату. Выходя из комнаты, он оставлял сапоги опять в сенях и отправлялся вновь на собственной подошве. Весьма любопытно было на это глядеть из окна, особенно во время мороза, когда вся дворня делала такие высокие скачки, какие вряд ли когда-нибудь удавалось выделывать самому бойкому балетному танцовщику.
“Вот посмотрите, батюшка, какая рожа!” сказал Плюшкин Чичикову, указывая пальцем на лицо Прошки. “Глуп ведь как дерево, а попробуй что-нибудь положить — мигом украдет. [духом украдет] Ну, чего ты пришел, дурак? скажи, чего?” — Здесь Плюшкин сделал паузу, на которую Прошка отвечал тоже молчанием. После этого Плюшкин прибавил: “Поставь самовар, слышь! да вот, возьми ключ да отдай Мавре, чтобы пошла в кладовую… Там на полке есть сухарь от кулича, который привезла Александра Степановна, чтобы подала его к чаю… Постой, куда же ты? Дурачина!.. Эхва, дурачина!.. Э, какой же ты дурачина!.. чего улепетываешь? Бес у тебя в ногах, что ли, чешется? Ты выслушай прежде; сухарь-то, я чай, сверху[-то] немного попортился, так пусть соскоблит его ножом, да не бросает крох, о снесет их в курятник. Да, смотри, не входи-то в кладовую; не то я тебя вспрысну, да и больно вспрысну березовым-то веником, знаешь! чтобы для вкуса-то, чтобы получший-то аппетит был. Вот ты теперь слишком скор[-то] на ноги, так чтобы прыть-то укоротить, чтобы не бегал так шибко. Вот попробуй-ка пойти в кладовую, а я тем временем буду из окна-то глядеть”.
“Им никак нельзя доверять”, продолжал Плюшкин, обратившись к Чичикову, после того как Прошка[Далее было: отправился отдавать приказания] убрался из комнаты вместе с своими сапогами. Засим [однако ж] он начал и на Чичикова посматривать подозрительно. Черты такого необыкновенного великодушия ему стали казаться очень сомнительными, [Вместо “Черты ~ сомнительными”: Ему взбрело на ум, что дело-то в самом деле [слишком] не очень [чистое] ясное! С какой стати этот гость] и он подумал про себя таким образом: “Может быть, он, однако ж, только хвастун, как бывают все эти мотишки: наврет, наврет, чтобы только что-нибудь поговорить, а потом и уедет!” И потому из предосторожности и вместе желая несколько испытать его, он обратился к нему с сими словами: “Хорошо, батюшка, если бы нам купчую-то совершить поскорее. Ведь в человеке-то не уверен; бог располагает: сегодня жив, а завтра бог весть”.
“О, конечно, гораздо лучше поскорее; если вам угодно, я готов сегодня же”.
Такая готовность[Далее начато: со стороны Плюшки<на>] несколько успокоила Плюшкина. “Здесь у меня где-то была”, говорил он, приближаясь к шкапу с ключами, “настоечка из самой лучшей французской водки, если только кто не выпил: у меня народ такие воры. Вот она”.
Чичиков увидел в руках его графинчик, который был весь в пыли, как в фуфайке. Старый скряга[Старый кащей] подошел с этим графинчиком к окну и взял известную уже, полагаю, [известную, я думаю, уже] читателю рюмку, накрытую пакетом письма. Долго выбирал он, куды бы слить[Долго [Плюшкин] выбирал Плюшкин место, куды бы вылить] бывшую в ней жидкость. В какую[В которую] фляжку ни заглядывал он, везде[Далее начато: лежала какая] была на дне какая-нибудь дрянь, которую жаль было[которую он жалел] выбросить за окно. Наконец он подошел к бывшей в угле куче и вытащил оттуда какой<-то> черепок горшка. При этом действии пошел такой запах от старых сапогов и еще чего-то, которого покой Плюшкин нарушил, что Чичиков чихнул. Вытерши черепок, Плюшкин слил туда бывшую в рюмке жидкость. “Это очень хорошая настойка”, говорил он: “проклятые мухи только, никак не отдирается. Видно, того… нужно всполоснуть. У меня был еще где-то кусок московской копченой колбасы…” Но Чичиков, догадываясь, какого рода была эта московская колбаса, поспешил [однако ж] заблаговременно отказаться, чем Плюшкин, как казалось, не оскорбился. “А водочки, батюшка, по крайней мере, водочки-то выпейте. Ведь это хорошая, право, еще покойница делала. [покойница было делала] Мошенница моя ключница совсем было ее забросила и даже не закупорила, каналья. Козявки и всякая дрянь нападала было, [было нападала[но я весь сор-то повынул, и теперь вот чистенькая. Я вам налью рюмочку”.
“Нет, покорнейше благодарю! Пожалуста, не беспокойтесь”, говорил Чичиков: “Я пил и ел сегодня[Далее начато: очень довольно”.]
“Пили[Вместо “Пили”: Не хотите. Пили] уж и ели!” сказал Плюшкин. “Да, конечно, хорошего общества человека хоть где, батюшка, можно узнать: [человека сейчас можно узнать] хороший человек и не ест, а сыт бывает. А как этакой-то… воришка… так ты его сколько ни корми, а он всё будет голоден. Вот хоть в пример-то взять и капитана, который называет себя моим родственником, а я ему совсем не родственник. “Дайте-ка, дядюшка”, говорит, “чего-нибудь поесть”. И такой прожорливый: я чай, ему-то у себя совсем нечего есть; в картишки, верно, всё спустил. [я думаю, в картишки всё спустил. ] Да, батюшка, вот какова-то у меня плоха память, ведь вам[-то], я знаю, нужен маленький реестрик этих-то тунеядцев, которые у меня умерли”.
“Да, не дурно”, сказал Чичиков.
“Как же, я их всех записывал. У меня[Вместо “У меня”: Они у меня] здесь и записочка…”
Тут он подошел к бюру и показал ту же самую прореху в своем халате пониже спины, которую Чичиков мог рассматривать, сколько душе хотелось. Плюшкин рылся в своих записочках очень долго и, наконец, еще более поворотился к нему спиною, [к нему вписано; до того было написано к Чичикову и это осталось незачернутым] как бы желая скрыть, чем был занят. [как бы желая от него скрыть то, чем был он в это время занят. ] Чичиков, поднявшись на цыпочки, посмотрел ему через плечо и увидел, что он приписывал свежими чернилами еще несколько имен, которые, вероятно, были им прежде позабыты. “Подавай их сюда!” подумал про себя герой наш.
“Вот записочка”, сказал Плюшкин, подавая маленькой лоскуточек бумажки, на котором были им уписаны имена 125 ревижских душ так тесно, [так густо] что едва можно было читать.
“Позвольте, батюшка”, сказал Плюшкин: “Ведь вот еще одно обстоятельство, очень, как говорится, щекотливое: ведь я думаю, что купчую-то нужно заявить в городе”.
“Да, вам нужно будет приехать[приехать в город] на несколь<ко> часов”, сказал Чичиков.
“В том-то и беда. Я, признаться сказать, уж давно не выезжал из дома. В городе-то квартиры так дороги. Да и дом-то как оставить. Хорошо, у вас люди хорошие: а ведь у меня[а ведь у меня-то, батюшка, ] то вор, то мошенник. В день так обберут, что и кафтан[-то] не на чем будет повесить.
“В таком случае, если не хотите сами ехать, кому-нибудь поручите. Дайте мне доверенность, или не имеете ли кого-нибудь из знакомых в городе?”
“Ах, батюшки![Ахти, батюшки] как не иметь, имею. Ведь знаком сам председатель. Езжал даже в старые годы ко мне. Как не знать! однокорытниками были, вместе по заборам лазили. Как не знакомый. Уж такой знакомый![Уж так знаком] Так не лучше ли будет, как я к нему напишу письмо?”
“И прекрасно”, сказал Чичиков.
“Как же хорошо, что вы мне напомнили-то!” сказал Плюшкин. “Как же!.. в школе были приятели”. И на этом деревянном лице выразилось[Вместо “выразилось” было начато: что-то] не чувство, а какое-то бледное отражение[а какая-то бледная тень] чувства: явление, подобное появлению на поверхности вод утопающего человека, который вынырнул и мелькнул спиною еще один раз, чтобы погрузиться уже навеки.
“У меня где-то была”, говорил Плюшкин, [говорил он] приближаясь к бюру и перерывая бумаги: “у меня где-то была четвертка чистой бумаги; люди у меня такие негодные… такие негодные… Да здесь ее нет”. — Он вытащил несколько листов чистой бумаги и начал перелистывать и перещупывать каждый лист, желая знать, не запала ли туда каким-нибудь <образом?> четвертка. Несколько раз уже хотел он отодрать новый поллист, но никак не мог на это решиться. Наконец начал он кричать громким голосом: “Мавра, Мавра!” На этот зов явилась женщина средних лет с тарелкою в руках, на которой лежал сухарь, о котором читатель уже знает. И между повелителем и его рабою произошел следующий разговор:
“Куда ты дела, разбойница, четвертку бумаги?”
“Ей богу, барин, не видывала, опричь небольшого лоскутка, которым изволили прикрыть рюмку”.
“Украла, украла. Вот я по глазам-то твоим <вижу?>, что ты ее подтибрила”.
“Да на что ж бы я подтибрила? Ведь мне проку с ней никакого: я грамоте не знаю”.
“Врешь ты, я тебя знаю. Ты снесла своему пономаренку. Он читает псалтырь и маракает, так ты, верно, ему-то и снесла”.
“Да пономаренок, если захочет, достанет себе бумаги. Не видал он вашего лоскутка. У него ее побольше вашего”.
“Вот погоди-[то], как придет-то страшный суд, [уж], бог [-то] за всё тебя вспрыснет; да, воровка, больно [тебя] вспрыснет, да в огонь-то тебя засадят! Вот как припекут-то тебя черти, так ты покаешься, железными-то рогатками тебя припекут”.
“А что ж, коли я неповинна в этом? Уж скорее в другой какой бабьей слабости, [Далее начато: или] а воровством меня еще никто не попрекал”.
“А вот черти-то тебя и припекут. Скажут: “А вот тебе, мошенница, за то, что барина-то обманывала”, да горячими-то клещами тебя и припекут”.
“А я скажу: не за что, ей богу, не за что — не крала я четвертки”.
“А сургуч-то из пакета зачем выдрала?”
“Да печатку, вы изволили сами своими же руками выдрать ее при мне и положили в ящичек-то, что в бюре”.
Плюшкин выдвинул ящик, и Чичиков увидел множество лежавших там налепленных сургучом оттисков, которые он тщательно выдирал из каждого попадавшего ему в руки письменного конверта и складывал в особенную кучку.
“Да вот она лежит[-то] сверху” сказала Мавра: “Всегда[-то] напраслиной попрекаете”.
“Ну вот уж и занозилась…[Ну, вот уж и того…] экая зубастая! Ей одно только слово скажи, — а она уж и десять. Поди-ка принеси[-ка] огоньку запечатать письмо! да постой, ты, я знаю, дура, схватишь тотчас сальную свечу; сало ведь дело слабое и топкое, [дело-то мягкое, топкое] сгорит, да больше и ничего нет, только что убыток; а ты принеси мне лучину”.
Мавра ушла. Плюшкин решился, наконец, отодрать поллиста бумаги. Когда поллист был отодран, он долго его еще рассматривал, поднося к окошку. Затем вытащил оловянную чернильницу с какою<-то> заплесневелою жидкостью и множеством мух, обратившихся на дне чернильницы в совершенный “пломбудинг”.[Далее начато: Весьма тру<дно?>] Сжавши губы накрепко, он начал писать. Ему, однако ж, было весьма трудно управиться с своею рукою, которая дрожала и ходила по бумаге, как ртуть. Он должен был ее беспрестанно придерживать, как доброго жеребца, закусивши [свою] губу губою же вместо зубов. Усмиривши немного прыть ее, он пошел писать шрифтом, более похожим на музыкальные ноты, нежели на буквы.