СДЕЛАЛ СВОЕ ДЕЛО И УХОДИ




ИЛЬЯ ИЛЬФ И ЕВГЕНИЙ ПЕТРОВ

Ильф Илья (настоящие имя и фамилия Илья Арноль­дович Файнзильберг, 1897 – 1937) родился в Одессе, в семье банковского служащего, в 1913 г. окончил техническую школу. В 1923 г. переехал в Москву, начал работать в газете «Гу­док», печатался в юмористических журналах.

Петров Евгений (настоящие имя и фамилия Евгений Петрович Катаев, 1903—1942) родился в Одессе в семье учите­ля. В 1920 г. закончил классическую гимназию. Дебютиро­вал как фельетонист в 1922 г. В 1923 г. переехал в Москву, сотрудничал в сатирическом журнале «Красный пе­рец», печатал фельетоны в газетах «Комсомольская правда», «Гудок».

Ильфа и Петрова встретились в редакции «Гуд­ка» в 1925 г. С 1926 началась их совместная работа: они сочиняли темы для рисунков и фельетонов в журнале "Смехач", обрабатывали материалы для газеты "Гудок". По одной из версий, идея совместного творчества Ильфа и Петрова принадлежала брату Евгения Петрова – Валентину Катаеву. Нередко они печатались под общим псевдонимом Ф. Толстоевский. В 1928 в журнале «30 дней» была опубликована первая крупная работа Ильфа и Петрова - роман "Двенадцать стульев". Роман имел большой успех у читателей, но критика встретила его довольно холодно. В 1931 г. увидел свет второй сатирический ро­ман – «Золотой теленок». С 1932 г. Ильф и Петров постоян­но сотрудничают в «Правде», печатаются в «Литературной газете», «Советском искусстве» и др. В 20—30-е годы писа­тели выпустили несколько сборников сатирико-юмористических рассказов: «1001 день, или Новая Шехерезада» (1929), «Как создавался Робинзон» (1935) и др.

Из воспоминаний

Михаил Штих (M. Львов)

В старом «Гудке»

 

 

Бесконечные сводчатые коридоры Дворца Труда - точные прообразы тех, по

которым будет метаться вдова Грицацуева в погоне за Остапом... За одной из

сотен дверей большая комната с выбеленными стенами, столы и стулья

казенно-спартанского образца. И в той же комнате, по неодобрительному

замечанию старой гудковской курьерши, "шесть здоровых мужиков ничего не

делают, только пишут". Здесь обитает редакционный отдел, заполняющий своей

продукцией четвертую - зубодробительную - полосу "Гудка". Из шести

"здоровых мужиков" трое - так называемые литобработчики. Илья Ильф, Борис

Перелешин и я. Мы делаем из рабкоровских писем злые фельетонные заметки о

бюрократах, пьяницах и прочих лиходеях транспорта. Остальные делают свое:

Овчинников руководит, художник Фридберг тут же рисует к нашим заметкам

устрашающие карикатуры. Олеша пишет в номер очередной стихотворный фельетон.

Юрий Олеша - самый знаменитый автор "четвертой полосы". Под своим

грозным псевдонимом "Зубило" он так популярен среди железнодорожников, что

где-то уже появился лже-Зубило - прохвост, смертельно напугавший двух-трех

начальников станций и поживившийся на их испуге.

А Ильфа еще мало знают. Под своими блестящими фельетонными миниатюрами

он скромно ставит подписи рабкоров, и только гудковцы угадывают за этими

пестрыми подписями подлинного автора.

Помню, как мы до колик хохотали над двумя заметками Ильфа. Одна из них

называлась - "Под бородой Николы-угодника" и повествовала о делах

железнодорожного клуба, где со стены неодобрительно взирали на культработу

благолепные лики святых. В другой заметке был обыгран эффектный случай,

происшедший на спектакле станционного драмкружка. Там по ходу действия

должен был появиться с громовым монологом главный злодей, белогвардейский

генерал Барклаев. Появление состоялось, но монолога не последовало. Генерал

повел осоловелыми глазами по рядам зрителей, громко икнул и с грохотом

растянулся посреди сцены. Из-за кулис выбежал взлохмаченный режиссер, начал

его тормошить, ругать, уговаривать. Но генерал ни на что не реагировал. Он

был мертвецки пьян.

Ильф озаглавил эту заметку так: "Крупный разговор с трупом генерала

Барклаева".

Перед Первым всесоюзным съездом рабкоров "Гудка" нам велели

использовать на полосе как можно больше рабочих писем. Счет пошел не только

на качество, но на количество. Когда мы утром просматривали очередной номер

газеты, каждый ревниво подсчитывал свою лепту. И тут подчас обнаруживались

удивительные вещи, Вдруг оказывалось, что в какую-нибудь подборку о банях

или общежитиях - размером около двухсот строк - Ильф ухитрялся втиснуть

двадцать пять-тридцать рабкоровских заметок. Ну что, скажите на милость,

может получиться из такой "прессовки" с точки зрения газетно-литературных

канонов? Инвентарный перечень адресов и фактов? А получался отличный острый

фельетон со стремительно развивавшимся "сквозным действием". И даже скупой

на похвалы, требовательный "папаша" - Овчинников говорил, просияв своей

ослепительной белозубой улыбкой: "Очень здорово!".

Соседство "четвертой полосы" вводило в соблазн некоторых сотрудников

производственного отдела. Над подборками сугубо деловых заметок о ремонте

пути или горячей промывке паровозов стали появляться игривые заголовки:

"Ухабы и прорабы", "Брызги и искры", "Помехи и прорехи". Вот на эту самую

профанацию и откликнулась "четвертая полоса" учреждением обличительной

стенной скрижали под названием "Сопли и вопли".

Начавшись с "Помех и прорех", эта стенная выставка газетных ляпсусов

быстро пополнялась все новыми и новыми экспонатами. Их вылавливали и со

страниц самого "Гудка" и из многих других газет. Улов бывал особенно

впечатляющим, когда попадались какие-нибудь халтурные очерки или рассказы

"из рабочей жизни". Как вам понравятся такие, например, шедевры:

"Игнат действительно плевал с ожесточением и лез с горя от своей

малограмотности на печь"...

"Но время шло, а параллельно улетала и молодость Ивана Егоровича"...

"Нельзя ли тебе будет моего сынка на работу устроить? А то ничагусеньки

он не делаить, знай себе по улицам шлындаить, прямо пропадет хлопчик зря".

Эта штука с хлопчиком особенно понравилась Ильфу. Бывало, среди дня

задержится Олеша (или кто-нибудь из нас) у таких же словоохотливых соседей,

Овчинников постучит карандашом по столу, скажет укоризненно: "Юрий Карлович,

время, время! Надо материал сдавать!" И Ильф, посмеиваясь, подхватывает,

тянет нараспев:

- А и ничагусеньки он не делаить, знай себе по редакции шлындаить!

Усердным собирателем "гвоздей" для выставки ляпов был Евгений Петров,

работавший тогда в профотделе "Гудка". Он входил к нам в комнату с комически

таинственными ухватками школьника, который несет в ладонях, сложенных

лодочкой, редкостного жука. И "жук" выдавался нам в замедленном,

церемониальном порядке, чтобы хорошенько помучить ожиданием. Так, между

прочим, были торжественно сданы и приняты прелюбопытнейшие вырезки из отдела

объявлений "Вечерки".

Там обнаружилось очень оригинальное явление: нэпман-стихотворец. Это

был владелец крупнейшего в Москве частного угольно-дровяного склада Яков

Рацер. Он рекламировал свой товар в таком духе:

Чистый, крепкий уголек -

Вот чем Рацер всех привлек!

А в один прекрасный день очередной образец рекламно-дровяной поэзии

разросся до нескольких строф с рефренами и мистическим уклоном. Убеленный

сединами нэпман вел задушевную беседу с неким духом. Он сетовал, что уже

стар, утомлен, что ему, дескать, уже время лежать на погосте и он в лучший

мир уйти готов. Но...

Дух в ответ шипит от злости:

- В лучший мир успеешь в гости.

Знай снабжай саженью дров!

- Куда будем это наклеивать? - деловито сказал Ильф.

Наклеивать было некуда. "Сопли и вопли" и их филиал под названием

"Приличные мысли" были уже полны. И на стене появилась новая многообещающая

скрижаль: "Так говорил Яков Рацер".

К этим настенным "обличителям зла" частенько наведывались руководящие

работники редакции Гутнер и Потоцкий. Они мотали себе на ус то, что касалось

здесь ив-посредственно "Гудка", и очень верили в остроту нашего глаза и

оперативность. Но однажды Август Потоцкий влетел к нам в комнату не на шутку

рассерженный.

- Ребята, вы сук-кины дети! - объявил он со своей обычной прямотой.

- Ловите блох черт знает где, а что у вас под носом происходит, не видите.

- А что у нас происходит под носом, Август? - спросили мы.

- Посмотрите, как ваш друг Михаил Булгаков подписывает уже второй

фельетон!

Посмотрели: "Г. П. Ухов". Ну и что ж тут такого?

- Нет, вы не глазом, вы вслух прочтите! Прочитали вслух... Мамочки

мои! "Гепеухов"! М-да, действительно...

Мы были обескуражены, а Булгаков получил по заслугам и следующий свой

фельетон подписал псевдонимом - "Эмма Б.".

Впрочем, в те времена бывали всякие шуточки.

Летом 1926 года москвичей ошарашили расклеенные на улицах большие

газетные листы. На них крупным шрифтом было напечатано:

"Экстренный выпуск. - Война объявлена. - Страшная катастрофа в

Америке. - Небывалое наводнение..."

И так далее, в том же роде.

И только при ближайшем рассмотрении кошмарного газетного листа

перепуганный прохожий начинал приходить в чувство: война была объявлена...

бюрократизму, волоките и расхлябанности - редакцией журнала "Смехач". Все

дальнейшие страсти-мордасти также оказывались "юмористическими приемами"

агитации за подписку на "Смехач".

От такого антраша ленинградских сатириков даже видавшие виды гудковцы

содрогнулись.

Есть в "Двенадцати стульях" главы и строки, которые я воспринимаю как

бы двойным зрением. Одновременно видимые во всех знакомых подробностях,

возникают бок о бок Дом народов и бывший Дворец Труда, вымышленный "Станок"

и реальный "Гудок", и многое другое. Так вот получается и с главой об авторе

"Гаврилиады": один глаз видит Никифора Ляписа, а в другом мельтешится его

живой прототип - точь-в-точь такой, как у Ильфа и Петрова: "очень молодой

человек с бараньей прической и нескромным взглядом".

Если б он мог предвидеть последствия опасных знакомств, он бежал бы от

нашей комнаты как от чумы. Но он находился в счастливом неведении. Он

приходил к нам зачастую в самое неподходящее время и, подсаживаясь то к

одному, то к другому, усердно мешал работать. Чаще всего развязный Никифор

(оставим уж за ним это звучное имя!) хвастался своими сомнительными

литературными успехами. Халтурщик он был изрядный. Что же касается дремучего

невежества, то в главе о "Гаврилиаде" оно ничуть не было преувеличено.

Однажды Никифор страшно разобиделся на нас. Он вошел сияющий, довольный

собой и жизнью и гордо объявил:

- Я еду на Кавказ! Вы не знаете, где можно достать шпалер?

Мы ответили вопросом на вопрос:

- А зачем вам шпалер, Никифор?

Тут-то он и сделал свое знаменитое откровение насчет шакала, который

представлялся ему "в форме змеи".

Но дело на этом не кончилось. Никифор решил взять реванш за шакала.

- Смейтесь, смейтесь! - запальчиво сказал он. - Посмотрим, что вы

запоете, когда я кончу свою новую поэму. Я пишу ее дактилем!

- Послушайте, друг мой, - сказал елейным голосом Перелешин, - я хочу

вас предостеречь. Вы так можете опростоволоситься в литературном обществе.

- А что такое? - встревожился Никифор.

- Вот вы говорите - дактиль. Это устарелый стихотворный термин.

Теперь он называется не "дактиль", а "птеродактиль".

- Да? Ну, спасибо, что предупредили, а то в самом деле могло выйти

неловко...

Никифор, - сказал сердобольный Константин Наумыч, наш художник, -

Перелешин вас разыгрывает. Птеродактиль - это допотопный ящер.

- Ну что вы мне морочите голову!

- Никифор, - подхватил из своего угла Олеша. - Константин Наумыч вас

тоже запутывает. Он говорит - "ящер", а ящер - это болезнь рогатого скота.

Надо говорить - "допотопный ящур". Понятно? Ящер - это не ящур, а ящур -

не ящер.

"Гром пошел по пеклу". Никифор выбежал вон и с яростью хлопнул дверью.

Впрочем, это был не последний его визит. Он прекратил свои посещения

лишь после того, как узнал себя в авторе "Гаврилиады". Не мог не узнать. Но

это пошло ему на пользу. Парень он был способный и в последующие годы,

"поработав над собой", стал писать очень неплохие стихи.

...А теперь об одном случае, который связан с "Голубым воришкой".

Пожалуй, он в какой-то мере может дополнить наше представление о творческой

лаборатории Ильфа и Петрова...

Было так. Мы с Ильфом возвращались из редакции домой и, немножко

запыхавшись на крутом подъеме от Солянки к Маросейке, медленно шли по

Армянскому переулку. Миновали дом, где помещался военкомат, поравнялись с

чугунно-каменной оградой, за которой стоял старый двухэтажный особняк

довольно невзрачного вида. Он чем-то привлек внимание Ильфа, и я сказал, что

несколько лет назад здесь была богадельня. И, поскольку пришлось к слову,

помянул свое случайное знакомство с этим заведением. Знакомство состоялось

по способу бабка - за дедку, дедка - за репку. Я в то время был еще

учеником Московской консерватории, и у меня была сестра-пианистка, а у

сестры - приятельница, у которой какая-то родственная старушка пеклась о

культурном уровне призреваемых. В общем, меня уговорили принять участие в

небольшом концерте для старух... Что дальше? Дальше ничего особенного не

было.

Но, к моему удивлению, Ильф очень заинтересовался этой явно никчемной

историей. Он хотел ее вытянуть из меня во всех подробностях. А

подробностей-то было - раз, два и обчелся. Я только очень бегло и

приблизительно смог описать обстановку дома. Вспомнил, как в комнату, где

стояло потрепанное пианино, бесшумно сползались старушки в серых, мышиного

цвета, платьях и как одна из них после каждого исполненного номера громче

всех хлопала и кричала "Биц!" Ну, и еще последняя, совсем уж пустяковая

деталь: парадная дверь была чертовски тугая и с гирей-противовесом на блоке.

Я заприметил ее потому, что проклятая гиря - когда я уже уходил - чуть не

разбила мне футляр со скрипкой. Вот и все. Случайно всплывшая "музыкальная

тема" могла считаться исчерпанной...

Прошло некоторое время, и, читая впервые "Двенадцать стульев", я с

веселым изумлением нашел в романе страницы, посвященные "2-му Дому

Старсобеса". Узнавал знакомые приметы: и старушечью униформу, и стреляющие

двери со страшными механизмами; не остался за бортом и "музыкальный момент",

зазвучавший совсем по-иному в хоре старух под управлением Альхена.

Но, разумеется, главное было не в этих деталях, а в том, что разрослось

вокруг них, вернее, было взращено силой таланта Ильфа и Петрова, их

удивительным искусством.

И до сих пор я не могу избавиться от галлюцинаций: все чудится, что

Альхен и Паша Эмильевич разгуливают по двору невзрачного особняка в

Армянском переулке.

Для старого гудковца есть кое-что знакомое и в "Записных книжках"

Ильфа. Он вспомнит, например, что фамилия "Пополамов" была названа Ильфу и

Петрову, когда они еще подумывали насчет объединенного псевдонима; что за

патетической фразой: "Я пришел к вам, как мужчина к мужчине" скрывалась

смешная история о том, как три сотрудника "Гудка" вымогали аванс у

редактора; и что коротенькая строчка: "Ну, я не Христос" связана с Августом

Потоцким.

Но о нем нельзя упоминать мимоходом. О нем можно говорить только так,

как всегда говорили Ильф и Петров, и все, кто его знал: с любовью и

уважением. Это был человек необычайной судьбы. Граф по происхождению, он

встретил революцию как старый большевик и политкаторжанин. Странно было

представлять себе Августа (так все мы называли его) отпрыском

аристократической фамилии. Атлетически сложенный, лысый, бритый, он фигурой

и лицом был похож на старого матроса. Это сходство дополнялось неизменной

рубахой с открытым воротом и штанами флотского образца, которые уже давно

взывали о капитальном ремонте. А на ногах у Августа круглый год красовались

огромные, расшлепанные сандалии.

В таком наряде он и явился однажды по вызову в Наркоминдел. Там,

очевидно, подбирали кандидатов на дипломатическую работу, и биография

Потоцкого обратила на себя внимание.

- Ну, и что тебе там сказали, Август? - спросили мы, когда он

рассказал об этом эпизоде.

Он улыбнулся своей доброй, застенчивой улыбкой:

- Оглядели с головы до ног и обратно и сказали, что я для их работы,

очевидно, не подойду.

- Ну, а ты что?

И он, видимо, совершенно точно воспроизвел тон своего ответа, в котором

была легкая обида и самокритичная ирония:

- Я им сказал: да, я, конечно, не красавец!

Мы очень радовались, что его не забрали от нас в Наркоминдел. Трудно

было представить себе "Гудок" без Августа. Официально он считался заведующим

редакцией, но, казалось, у него было еще десять неофициальных должностей и

десять неутомимых рук, которые ни минуты не оставались без дела. Только для

одного не хватало времени у этих рук: для того, чтобы хоть немножко

позаботиться о своем хозяине, который жил как истый бессребреник и

спартанец.

За все это, а еще за грубоватую, но необидную прямоту и редкостную

душевность коллектив очень любил Августа. И когда он уходил от нас в

"Правду", его провожали как близкого, дорогого человека.

У меня сохранилась длинная стихотворная речь Олеши на этих проводах. В

ней много юмора и много грусти. В ней и воспоминания о минувших днях

"Гудка":

Когда, меж прочих одинаков, Пером заржавленным звеня, Был обработчиком

Булгаков, Что стал сегодня злобой дня...

И хотя вечер проводов от тех дней отделяло всего несколько лет, - и

Олеше, и нам действительно казалось, что вместе с Августом Потоцким мы

провожаем нашу молодость. А он, не стыдясь, закрыл руками лицо и заплакал,

когда Олеша прочитал обращенную к нему последнюю строфу:

Коль на душе вдруг станет серо,

Тебя мы вспомним без конца, -

Тебя, с улыбкой пионера

И сердцем старого бойца.

...Да, а что же все-таки скрывалось за той строчкой в "Записных

книжках" Ильфа?

Придется уж рассказать, раз мы о ней упомянули. Это совсем коротенькая

история, случившаяся в гудковском общежитии, которое описано в "Двенадцати

стульях" как общежитие имени монаха Бертольда Шварца. Однажды вечером туда

ворвался здоровенный пьяный верзила. Потоцкий попытался урезонить хулигана,

и тот ударил его.

- Уйди, добром прошу, - сказал Август. Тот ударил его еще раз.

- Ну, я не Христос, - сказал Август и треснул верзилу так, что тот

вышиб спиной дверь и вылетел на лестницу.

Представляю себе, с каким удовольствием записывал Ильф это энергичное

изречение нашего милого Августа...

Нельзя сказать, что гудковские сатирики были недостаточно нагружены

редакционной работой. Но она шла у них так весело и легко, что, казалось,

емкость времени вырастала вдвое. Времени хватало на все. Успевали к сроку

сдать материал, успевали и посмеяться так называемым здоровым смехом.

Рассказывались всякие забавные истории, сочинялись юмористические

импровизации, в которых Евгений Петров и Олеша были великолепными мастерами.

Иногда, по молодости лет и от избытка энергии, "разыгрывали" какого-нибудь

редакционного простака. Так, одному нашему фотографу, скучавшему в этот день

без дела, дали срочное поручение: сфотографировать в НКПСе изобретателя,

Ньютона. И он довольно долго ходил по разным управлениям наркомата,

спрашивая: "Не у вас ли работает товарищ Ньютон?" По-видимому, и там нашлись

люди с юмором. Кое-где ему отвечали: "Это который Ньютон? Исаак Иваныч?

Зайди, голубчик, в паровозное управление, он, кажется, у них работает".

Когда злополучный фотограф вернулся в редакцию, чтобы изругать

последними словами шутников, они уже были недосягаемы для такой мелкой

прозы. Они засели в комнате четвертой полосы и вели там очередной

литературный диспут. Наступил час досуга, когда все материалы в номер уже

сданы, перья отдыхают, а языки начинают работать в полную силу.

В этот час в комнате четвертой полосы собирался весь литературный цвет

старого "Гудка". Кроме Ильфа, Петрова и Олеши здесь были завсегдатаями

Катаев, Булгаков, Эрлих, Славин, Козачинский. И - боже ты мой! - как

распалялись страсти и с каким "охватом" - от Марселя Пруста до Зощенко и

еще дальше - дебатировались самые пестрые явления литературы!

Никого не смущала скудость обстановки. За нехваткой стульев сидели на

столах или подпирали спиной главное стенное украшение "четвертой полосы" -

цветную карту двух полушарий (опираться на "Сопли и вопли" и на их филиалы

строго воспрещалось). Впрочем, некоторые предпочитали ходить из угла в угол

- так было удобнее жестикулировать в пылу спора.

Когда я вспоминаю эти предвечерние часы, перед глазами особенно

отчетливо возникает смуглое характерное лицо Евгения Петрова, его юношеская

горячность, которая сопутствовала ему до конца дней, и его выразительные,

слегка угловатые в движении руки. А рядом, из-за стола, иронически

поблескивают стекла пенсне Ильфа - он наблюдает за кипением литературных

страстей и готовится пустить и свою стрелу в гущу схватки...

Но время идет, и вот уже Ильфу и Петрову некогда заниматься разговорами

о литературе. Они пишут "Двенадцать стульев". Едва закончив редакционный

день, срываются с места и мчатся в маленькую столовку на Варварской площади.

А когда мы не торопясь покидаем редакцию и доходим до середины длинной аллеи

Дворца Труда, они уже возвращаются обратно: в комнате четвертой полосы их

дожидается Остап Бендер. И они спешат, как на поезд.

- До свиданья, бездельники! - приветствуют они нас. - Начинаем новую

главу!

Веселые, возбужденные и совсем еще молодые...

Такими и хочется сохранить их обоих в памяти: когда у них еще все

впереди - и слава, и годы недолгой жизни.

СДЕЛАЛ СВОЕ ДЕЛО И УХОДИ

Вы никогда не задумывались над тем, кто первый провозгласил поражающеесвоей краткостью и довольно-таки грубоватое изречение: "Не курить, не плевать" Кто выдумал все эти категорические, повелительные надписи: "Вход воспрещается" "Без дела не входить" "Спускай за собой воду" Откуда все это? Что это? Народная мудрость? Или беззаветная любовь кпорядку? Или попросту полезное административное мероприятие? Однако все приведенные тексты и заповеди, несомненно, вызванынеобходимостью и не нуждаются в подкреплении доказательствами. В самом деле,если бы в московском трамвае курили бы! Да еще плевали бы! - совсем быскучная была езда! Или, положим, входит в учреждение человек, а зачем пришели сам не знает, без дела. Такого не грех пугнуть надписью. Или - вошел,сделал свое дело и не уходит. Сидит как проклятый. И, наконец, есть такиевурдалаки, которые стараются увильнуть от заповеди насчет опускания воды.Как быть с ними? Нет. Положительно все эти надписи нужны. И интересует нас не ихсодержание, а самый стиль. У кого это так счастливо отлилась стольмолодецкая безапелляционная форма? Кто он, создатель комхозовских афоризмов? Сейчас, кажется, все сомнения разрешены. Путем длительного и всестороннего исследования нам удалось найтиавтора, проследить его литературный путь и ознакомиться с его последнимипроизведениями. Обеспечив нашу страну изречениями, кои вывешиваются в местах общегопользования, и создав на прощание такие шедевры стиля как "Соблюдай очередь"и "Не задавай кассиру вопросов", автор увидел, что создал все потребное вэтой области, и быстро переключился на работу критика-искусствоведа. Он не изменил себе. Он по-прежнему краток, сохранил трамвайнуюкатегоричность и административную безапелляционность. И по-прежнему считаетизлишним подкреплять свои молодецкие афоризмы доказательствами. Местом своей деятельности он избрал журнал "Бригада художников" итотчас же (в э 5-6) разрешил все вопросы советской архитектуры. Сделано этов подписях к снимкам новых зданий. Итак, фотография. Подпись: "Клуб "Красный пролетарий". Производит впечатление приморскогоресторана. Специфичность рабочего клуба не выявлена совсем". Это все о здании клуба "Красный пролетарий". Больше ничего не сказано. Никаких доказательств! "Производит" и "не выявлено". А почему?Неизвестно! Просто: "Не курить, не плевать". Еще фотография. Еще подпись: "К. Мельников. Клуб "Свобода". Очередной трюк "отца" советскогоформализма - цистерна, зажатая между пилонами". Ну, хорошо. Отец так отец. Очередной трюк? Верим на слово! (Кстати, пофотографии судить нельзя, показан не весь клуб, а только его часть.) Давайтеже бороться с "отцом" советского формализма! Но хотелось бы получить хотькакое-нибудь обоснование для предстоящей тяжелой борьбы с "отцом". Нообоснования нет. Критик, очевидно, не имеет никаких мыслей по этому поводу.Иначе, если бы они шевелились в его голове, он бы их высказал, вместо тогочтобы безобразно и повелительно орать: - Вход воспрещается! Дальше изображен Дом правительства в Москве, сфотографированный так,что на переднем плане оказался фонарь с площадки бывшего храма Христа. Подпись: "Дом Правительства на Берсеневской набережной. Фонарь в стиле "ампир"хорошо гармонирует с домом, показывая неприемлемость данного объекта дляискусства СССР". Точка. Объект неприемлем. Обвинение тяжелое. Мы готовы даже допустить,что справедливое, предварительно узнав, в чем дело. Но положениебезнадежное. "Не задавай кассиру вопросов". После такой лаконичной и беспардонной критики обхаянному архитекторуостается одно - снять лиловые подтяжки и повеситься на том самом фонаре встиле "ампир", который "так хорошо гармонирует с домом". Хорошо, что фонарьснесли уже вместе с храмом, и жизнь архитектора покуда в безопасности. Иногда, очень редко, критик хвалит. Но хвалит он как-то противно ибездоказательно, по той же форме э 1 - "Соблюдай очередь". "Дом Стройкома на Гоголевском бульваре. Фасад с переулка. Стеклянныестаканчики приятно акцентируют высокий фасад, лишая его элементовкорбюзианизма". Зная тяжелый характер критика, не будем задавать ему надоедливыхвопросов - "почему да почему", почему "приятно", почему "лишают"? От неготолку не добьешься. Обратимся прямо к редакции. - Товарищи редколлегия, дорогие товарищи (по алфавиту) Вильямс,Вязьменский, Дейнека, Кондраков, Малкин, Моор, Мордвинов, Новицкий,Перельман, Соколов-Скаля и Точилкин! Не считаете ли вы, что критик ужесделал свое дело и ему давно пора уйти из журнала? Не бойтесь! Вперед! Ведьвас много (если считать по алфавиту), а он один. Его очень легко взятьврасплох. Подстерегите его, когда он будет сочинять очередныетрамвайно-архитектурные выпады, схватите его (вас так много!) и унесите изредакции. И, главное, не забудьте проследить, чтобы он обязательно спустил засобой воду. Так теперь принято в новых домах, будь они со стекляннымистаканчиками или в виде цистерны, сжатой между пилонами. Впервые в газете "Советское искусство", 1932, № 6, 2 февраля. Подпись: Ф. Толстоевский.

САВАНАРЫЛО

Странный разговор велся в одной из фанерных комнат Изогиза. Редактор. Дорогой Константин Павлович, я смотрел ваш плакат... Однуминутку, я закрою дверь на ключ, чтобы нас никто не услышал... Художник. (болезненно улыбается). Редактор. Вы знаете, Константин Павлович, от вас я этого не ожидал. Нучто вы нарисовали? Посмотрите сами! Художник. Как что? Все соответствует теме "Больше вниманияобщественному питанию". На фабрике-кухне девушка-официантка подает обед.Может быть, я подпись переврал? (Испуганно декламирует.) "Дома грязь, помои,клоп - здесь борщи и эскалоп. Дома примус, корки, тлен - эскалоп здесьафрикен". Редактор. Да нет... Тут все правильно. А вот это что, вы мне скажите? Художник. Официантка. Редактор. Нет, вот это! Вот! (Показывает пальцем.) Художник. Кофточка. Редактор. (проверяет, хорошо ли закрыта дверь). Вы не виляйте. Вы мнескажите, что под кофточкой? Художник. Грудь. Редактор. Вот видите. Хорошо, что я сразу заметил. Эту грудь надосвести на нет. Художник. Я не понимаю. Почему? Редактор. (застенчиво). Велика. Я бы даже сказал - громадна, товарищ,громадна. Художник. Совсем не громадная. Маленькая, классическая грудь. АфродитаАнадиомена. Вот и у Кановы "Отдыхающая Венера"... Потом возьмите, наконец,известный немецкий труд профессора Андерфакта "Брусте унд бюсте", где сцифрами в руках доказано, что грудь женщины нашего времени значительнобольше античной... А я сделал античную. Редактор. Ну и что из того, что больше? Нельзя отдаваться во властьподобного самотека. Грудь надо организовать. Не забывайте, что плакат будутсмотреть женщины и дети. Даже взрослые мужчины. Художник. Как-то вы смешно говорите. Ведь моя официантка одета. Ипотом, грудь все-таки маленькая. Если перевести на размер ног, то выйдетникак не больше, чем тридцать третий номер. Редактор. Значит, нужен мальчиковый размер, номер двадцать восемь. Вобщем, бросим дискуссию. Все ясно. Грудь - это неприлично. Художник. (утомленно). Какой же величины, по-вашему, должна быть грудьофициантки? Редактор. Как можно меньше. Художник. Однако я бы уж хотел знать точно. Редактор. (мечтательно). Хорошо, если бы совсем не было. Художник. Тогда, может быть, нарисовать мужчину? Редактор. Нет, чистого, стопроцентного мужчину не стоит. Мы все-такидолжны агитировать за вовлечение женщин на производство. Художник. (радостно). Старуху! Редактор. Все же хотелось бы молоденькую. Но без этих... признаков.Ведь это, как-никак, согласитесь сами, двусмысленно. Художник. А бедра? Бедра можно? Редактор. Что вы, Константин Павлович! Никоим образом - бедра! Вы быеще погоны пририсовали. Лампасы! Итак, заметано? Художник. (уходя). Да, как видно, заметано. Если нельзя иначе. Досвиданья. Редактор. До свиданья, дружочек. Одну секунду. Простите, вы женаты? Художник. Да. Редактор. Нехорошо. Стыдно. Ну ладно, до свиданья... И побрел художник домой замазывать классическую грудь непроницаемойгуашью. И замазал. Добродетель (ханжество плюс чопорность из штата Массачузетс, плюскроличья паника) восторжествовала. Красивых девушек перестали брать на работу в кинематографию. Режиссермыкался перед актрисой, не решался, мекал: - Дарование у вас, конечно, есть... Даже талант. Но какая-то вытакая... с физическими изъянами. Стройная, как киевский тополь. Какая-то вы,извините меня, красавица. Ах, черт! "Она была бы в музыке каприччио, вскульптуре статуэтка ренессанс". Одним словом, в таком виде никак нельзя.Что скажет общественность, если увидит на экране подобное? - Вы несправедливы, Люцифер Маркович, - говорила актриса, - запоследний год (вы ведь знаете, меня никуда не берут) я значительно лучшевыгляжу. Смотрите, какие морщинки на лбу. Даже седые волосы появились. - Ну что - морщинки! - досадовал режиссер. - Вот если бы у вас былимешки под глазами! Или глубоко запавший рот. Это другое дело. А у вас роткакой? Вишневый сад. Какое-то "мы увидим небо в алмазах". Улыбнитесь. Ну,так и есть! Все тридцать два зуба! Жемчуга! Торгсин! Нет, никак не могувзять вас. И походка у вас черт знает какая. Грациозная. Дуновение весны!Смотреть противно! Актриса заплакала. - Отчего я такая несчастная? Талантливая - и не кривобокая? - В семье не без урода, - сухо заметил режиссер. - Что ж мне с вамиделать? А ну, попробуйте-ка сгорбиться. Больше, гораздо больше. Еще. Неможете? Где ассистент? Товарищ Сатанинский, навесьте ей на шею две-триподковы. Нет, не из картины "Шурупчики граненые", а настоящие, железные. Нукак, милуша, вам уже удобнее ходить? Вот и хорошо. Один глаз надо будетзавязать черной тряпочкой. Чересчур они у вас симметрично расположены. Втаком виде, пожалуй, дам вам эпизод. Почему же вы плачете? Фу, кто егопоймет, женское сердце! Мюзик-холл был взят ханжами в конном строю одним лихим налетом,который, несомненно, войдет в мировую историю кавалерийского дела. В захваченном здании была произведена рубка лозы. Балету из тридцатидевушек выдали: 30 пар чаплинских чоботов 30 30 штук мужских усов 30 30 старьевщицкихкотелков 30 30 пасторских сюртуков 30 30 пар брюк 30 Штаны были выданы нарочно широчайшие, чтоб никаким образом необрисовалась бы вдруг волшебная линия ноги. Организованные зрители очень удивлялись. В программе обещали тридцатьгерлс, а показали тридцать замордованных существ неизвестного пола ивозраста. Во время танцев со сцены слышались подавленные рыданья фигуранток. Нозрители думали, что это штуки Касьяна Голейзовского - искания, нюансы,взлеты. Но это были штуки вовсе не Голейзовского. Это делали и делают маленькие кустарные Савонаролы. Они корректируютвеликого мастера Мопассана, они выбрасывают оттуда художественныеподробности, которые им кажутся безнравственными, они ужасаются, когда геройромана женится. Поцелуйный звук для них страшнее разрыва снаряда. Ах, как они боятся, как им тяжело и страшно жить на свете! Савонарола? Или хотя бы Саванарыло? Нет! Просто старая глупая гувернантка, та самая, которая никогда невыходила на улицу, потому что там можно встретить мужчин. А мужчины - этонеприлично. - Что ж тут неприличного? - говорили ей. - Ведь они ходят одетые. - А под одеждой они все-таки голые! - отвечала гувернантка. - Нет, выменя не собьете! Впервые в "Литературной газете", 1932, № 48, 23 октября. Подпись: Холодный философ.

КАК СОЗДАВАЛСЯ РОБИНЗОН

В редакции иллюстрированного двухдекадника "Приключенческое дело"ощущалась нехватка художественных произведений, способных приковать вниманиемолодежного читателя. Были кое-какие произведения, но все не то. Слишком много было в нихслюнявой серьезности. Сказать правду, они омрачали душу молодежногочитателя, не приковывали. А редактору хотелось именно приковать. В конце концов решили заказать роман с продолжением. Редакционный скороход помчался с повесткой к писателю Молдаванцеву, иуже на другой день Молдаванцев сидел на купеческом диване в кабинетередактора. - Вы понимаете, - втолковывал редактор, - это должно быть занимательно,свежо, полно интересных приключений. В общем, это должен быть советскийРобинзон Крузо. Так, чтобы читатель не мог оторваться. - Робинзон - это можно, - кратко сказал писатель. - Только не просто Робинзон, а советский Робинзон. - Какой же еще! Не румынский! Писатель был неразговорчив. Сразу было видно, что это человек дела. И действительно, роман поспел к условленному сроку. Молдаванцев неслишком отклонился от великого подлинника. Робинзон так Робинзон. Советский юноша терпит кораблекрушение. Волна выносит его нанеобитаемый остров. Он один, беззащитный, перед лицом могучей природы. Егоокружают опасности: звери, лианы, предстоящий дождливый период. Но советскийРобинзон, полный энергии, преодолевает все препятствия, казавшиесянепреодолимыми. И через три года советская экспедиция находит его, находит врасцвете сил. Он победил природу, выстроил домик, окружил его зеленымкольцом огородов, развел кроликов, сшил себе толстовку из обезьяньих хвостови научил попугая будить себя по утрам словами: "Внимание! Сбросьте одеяло,сбросьте одеяло! Начинаем утреннюю гимнастику!" - Очень хорошо, - сказал редактор, - а про кроликов просто великолепно.Вполне своевременно. Но, вы знаете, мне не совсем ясна основная мысльпроизведения. - Борьба человека с природой, - с обычной краткостью сообщилМолдаванцев. - Да, но нет ничего советского. - А попугай? Ведь он у меня заменяет радио. Опытный


Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2020-07-12 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: