Там с мальчиком познакомился Бонапарт, когда молодого корсиканца после лестного отзыва г-на де Кералио [175] сочли нужным перевести из училища в Бриене в Парижское военное училище.
Луи был самым младшим из учеников. Хотя ему было всего тринадцать лет, он уже проявлял крайнюю необузданность и был изрядным задирой: таким он показал себя и через тринадцать лет в разыгравшейся на наших глазах сцене за табльдотом.
Бонапарт, которому уже в юности были свойственны независимость, упорство, неукротимость, обнаружив в мальчике те же качества, из этого сродства простил ему недостатки и привязался к нему.
Со своей стороны Луи потянулся к молодому корсиканцу, чувствуя в нем опору.
Однажды мальчик пришел к своему старшему другу, как он называл Наполеона, в момент, когда тот сидел за столом в глубокой сосредоточенности, решая математическую задачу.
Луи знал, что будущий артиллерийский офицер придавал огромное значение математике и посвящал ей почти все время, в ущерб остальным занятиям.
Застыв на месте, мальчик молча стоял возле своего приятеля.
Молодой математик почувствовал присутствие Луи, но это не помешало ему еще глубже погрузиться в вычисления. Минут через десять он добился полного успеха.
Тут он повернулся к своему младшему товарищу, испытывая то удовлетворение, которое охватывает человека, одержавшего победу в области науки или в борьбе с силами природы.
Мальчик стоял бледный, стиснув зубы и сжав кулаки.
– Ну-ну! – воскликнул молодой Бонапарт. – Что стряслось?
– Дело в том, что Баланс, племянник директора, закатил мне пощечину.
– Вот как! – и Бонапарт рассмеялся. – И ты пришел ко мне просить, чтобы я ответил ему тем же?
|
Мальчик покачал головой.
– Нет, – ответил он, – я пришел к тебе потому, что хочу драться.
– С Балансом?
– Да.
– Но ведь Баланс тебя поколотит, дружок; он вчетверо сильнее.
– Потому-то я и не стану драться с ним так, как дерутся мальчишки, я хочу драться, как взрослые.
– Ну и ну!
– Это тебя удивляет? – спросил мальчик.
– Нет, – отвечал Бонапарт. – А какое ты избрал оружие?
– Шпаги.
– Но ведь только офицеры-инструкторы носят шпаги, а они ни за что вам их не дадут.
– Мы обойдемся без шпаг.
– Какое же будет у вас оружие?
Мальчик указал молодому математику на циркуль, с помощью которого тот делал свои чертежи.
– Дружок! – воскликнул Бонапарт. – Циркулем можно нанести прескверную рану.
– Тем лучше, – заявил Луи, – я его убью!
– А если он тебя убьет?
– Пусть лучше убьет – все равно я не стерплю пощечину!
Бонапарт больше не настаивал: он ценил всякое проявление мужества, и отвага юного товарища пришлась ему по нраву.
– Что ж, – согласился он, – пойду и скажу Балансу, что ты будешь с ним драться завтра.
– Почему завтра?
– У тебя остается ночь на размышления.
– А до завтрашнего дня Баланс будет считать меня трусом!
Луи покачал головой.
– Слишком долго ждать до завтра! – И он направился к двери.
– Куда же ты идешь? – спросил Бонапарт.
– Пойду искать человека, который захочет стать моим другом.
– Так я тебе больше не друг?
– Ты мне больше не друг, потому что считаешь меня трусом!
– Хорошо, – сказал молодой человек, вставая.
– Ты пойдешь к нему?
– Пойду.
– Сейчас же?
– Сейчас.
– О! – воскликнул мальчик. – Прошу у тебя прощения, ты по-прежнему мой друг!
|
И он бросился ему на шею, заливаясь слезами. Он плакал в первый раз с той минуты, как получил пощечину.
Бонапарт отправился к Балансу и самым серьезным образом выполнил свою миссию.
Баланс был рослый семнадцатилетний юноша; он преждевременно развился физически, у него уже пробивались бородка и усики, так что ему можно было дать двадцать лет. Вдобавок ростом он был на голову выше оскорбленного им мальчика.
Баланс ответил Бонапарту, что Луи дергал его за косичку, как дергают шнурок звонка (в ту пору еще носили косички); он проделал это два раза, получил предупреждение и все-таки дернул в третий раз; тогда он, Баланс, расправился с мальчишкой.
Бонапарт передал приятелю ответ Баланса, но Луи возразил, что дернуть товарища за косичку – значит подразнить его, а закатить пощечину – значит нанести оскорбление.
Этот упрямый тринадцатилетний мальчик рассуждал логично, как тридцатилетний мужчина.
Современный Попилий [176] снова отправился к Балансу и сообщил, что ему брошен вызов.
Юноша оказался в весьма затруднительном положении: он не мог драться на дуэли с мальчишкой, его подняли бы на смех; если бы он ранил Луи – это было бы чудовищно, если бы Луи его ранил – Баланс был бы опозорен на всю жизнь.
Луи упорно стоял на своем, и дело принимало серьезный оборот.
Тогда решили созвать совет старших, как поступали в экстренных случаях. Совет старших постановил, что взрослому не подобает драться на дуэли с малышом; но поскольку Луи настойчиво требует, чтобы его считали взрослым, то Баланс скажет ему перед лицом товарищей, что он очень сожалеет о своем поступке: он обошелся с Луи как с мальчишкой, но впредь будет относиться к нему как ко взрослому юноше.
|
Послали за Луи, который ожидал решения совета в комнате своего друга. Его привели во двор, где стояли кружком ученики, и поставили посередине.
Товарищи уже научили Баланса, как и что надо говорить; они долго обсуждали, в каких выражениях он должен изъясняться, чтобы не уронить достоинства старших в глазах младших. Когда появился Луи, Баланс заявил, что раскаивается в своем поступке: он обошелся с Луи как с мальчишкой, недооценив его ум и смелость; в заключение он попросил Луи извинить его горячность и пожать ему руку в знак того, что все позабыто.
Но Луи покачал головой.
– Как-то раз, – возразил он, – при мне мой отец – а ведь он полковник! – сказал, что тот, кто получит пощечину и не вызовет обидчика на дуэль, попросту трус. Как только я увижусь с отцом, я спрошу его, не трусливее ли тот, кто дал пощечину, а потом просит прощения, чем тот, кто ее получил.
Юноши переглянулись, но все, в том числе Бонапарт, высказались против дуэли, которая походила бы на убийство, и заявили мальчику, что он должен удовлетвориться извинением Баланса, поскольку все нашли это справедливым.
Луи удалился бледный от ярости: он обиделся на своего старшего друга, считая всерьез, что тот не помог ему отстоять свою честь.
На другой день во время урока математики Луи проскользнул в класс старших и, когда Баланс выводил на доске какое-то доказательство, незаметно подобрался к нему, вскочил на табуретку, чтобы дотянуться до него, и дал ему пощечину в отместку за полученную накануне.
– Вот, – заявил он, – теперь мы квиты; вдобавок ты передо мной извинился, а я ни за что не стану просить у тебя прощения, будь спокоен!
Скандал был изрядный; сцена разыгралась в присутствии учителя, и тот был вынужден доложить об этом директору училища маркизу Тибурцию Балансу. Не зная, что предшествовало пощечине, полученной его племянником, Маркиз вызвал к себе преступника и после жестокого выговора объявил Луи, что тот исключен из училища и должен немедленно отправиться в Бурк, к своей матери.
Луи ответил, что через десять минут он уложит свои вещи и через четверть часа его уже не будет в училище.
О полученной им пощечине он умолчал.
Ответ показался маркизу крайне непочтительным; ему хотелось посадить дерзкого на неделю в карцер, но он не мог одновременно и выгнать, и отправить в карцер.
К мальчику приставили надзирателя, который должен был неотлучно находиться при нем и посадить его в дилижанс, направляющийся в Макон; г-жу де Монтревель предупредят, чтобы она встретила сына, когда прибудет дилижанс.
Бонапарт встретил мальчика, идущего в сопровождении надзирателя, и спросил Луи, чем тот заслужил такую почетную свиту.
– Я бы вам все рассказал, если бы вы были по-прежнему моим другом, – ответил Луи, – но вы больше мне не друг, и какое вам дело до того, что со мной случилось: хорошее или дурное?
Бонапарт сделал знак надзирателю, и, пока Луи укладывал свои вещи, они успели поговорить за дверью.
Он узнал, что мальчик исключен из училища.
Мера была слишком крутой: исключение Луи повергло бы в отчаяние всю его семью и грозило его будущности.
Скорый на решения Бонапарт счел нужным добиться аудиенции у директора и тут же попросил надзирателя немного задержать Луи.
Бонапарт был прекрасным учеником, в училище его очень любили, маркиз Тибурций Баланс весьма уважал молодого корсиканца, и просьбу его немедленно исполнили.
Очутившись перед директором, Бонапарт изложил ему, как все было, и, отнюдь не обвиняя Баланса, постарался оправдать Луи.
– Вы мне поведали правду, сударь? – спросил директор.
– Спросите своего племянника, и вы увидите, что он скажет то же самое. Послали за Балансом. Он уже знал об исключении Луи и собирался сам рассказать дядюшке о происшедшем. Его рассказ во всем совпадал со словами Бонапарта.
– Хорошо, – сказал директор, – Луи не будет исключен, исключаетесь вы: в ваши годы уже можно уйти из училища.
Он вызвал звонком дежурного.
– Пусть мне принесут список вакансий на чин младшего лейтенанта.
В тот же день он попросил министра предоставить молодому Балансу должность младшего лейтенанта.
В тот же вечер Баланс уехал в свой полк. Он пришел проститься с Луи и едва ли не насильно поцеловал его, меж тем как Бонапарт держал мальчика за руки.
Луи скрепя сердце принял этот поцелуй.
– Сегодня уж так и быть, – заявил он, – но если мы когда-нибудь встретимся и у обоих на боку будет шпага…
Фразу довершил угрожающий жест.
Баланс уехал.
Десятого октября 1785 года Бонапарт был произведен в чин младшего лейтенанта; он был одним из пятидесяти восьми учеников Военного училища, получивших диплом, подписанный Людовиком XVI.
Одиннадцать лет спустя, 15 ноября 1796 года, Бонапарт, главнокомандующий армией, сражавшейся в Италии, брал приступом Аркольский мост. Предмостное укрепление защищали два полка хорватов с двумя пушками.
Видя, как под ураганным огнем редеют ряды его солдат, и чувствуя, что победа ускользает у него из рук, встревоженный замешательством самых храбрых, он вырвал трехцветное знамя из судорожно сжатой руки убитого солдата и устремился на мост с криком: «Солдаты, разве вы уже не те, что сражались при Лоди?» Но вот его опередил какой-то молодой лейтенант, закрывший его своим телом.
Это не понравилось Бонапарту: он желал быть впереди; ему хотелось бы даже пройти по мосту одному, если б это было возможно.
Он схватил юношу за полу мундира и оттащил его назад.
– Гражданин, – воскликнул он, – ты только лейтенант, а я главнокомандующий, мне быть впереди!
– Вы совершенно правы, – ответил лейтенант. И он последовал за Бонапартом.
Вечером, узнав, что две австрийских дивизии полностью разгромлены и взято две тысячи пленных, пересчитав захваченные пушки и знамена, Бонапарт вспомнил о молодом лейтенанте, которого он увидел перед собой в момент, когда ожидал увидеть смерть.
– Бертье, [177] – сказал он, – прикажи моему адъютанту Балансу разыскать молодого лейтенанта-гренадера, [178] с которым я сегодня имел дело на Аркольском мосту.
– Генерал, – в замешательстве пробормотал Бертье, – Баланс ранен…
– В самом деле, я не видел его сегодня. Ранен? Куда? Как? На поле битвы?
– Нет, генерал; вчера у него была серьезная ссора, и ему прокололи грудь шпагой.
Бонапарт нахмурился.
– Все знают, что я терпеть не могу дуэлей, – жизнь солдата принадлежит не ему, а Франции. Ну, так прикажи Мюирону. [179]
– Он убит, генерал.
– В таком случае, Эллио. [180]
– Тоже убит.
Бонапарт вынул из кармана платок и вытер пот, выступивший у него на лбу.
– Ну тогда прикажи кому угодно, но я хочу видеть этого лейтенанта.
Он не решался еще кого-нибудь назвать из опасения получить роковой ответ: «Он убит».
Через четверть часа молодого лейтенанта ввели в его палатку.
Лампа разливала тусклый свет.
– Подойдите, лейтенант, – сказал Бонапарт. Молодой человек сделал три шага и очутился в световом круге.
– Так это вы, – спросил Бонапарт, – сегодня утром хотели меня опередить?
– Дело в том, генерал, что я держал пари, – весело отвечал лейтенант.
При звуке его голоса главнокомандующий вздрогнул.
– И вы проиграли его из-за меня?
– Может – да, а может – нет.
– А что это за пари?
– Что я сегодня же получу чин капитана.
– Вы выиграли.
– Благодарю, мой генерал!
И молодой человек рванулся было вперед, как бы желая пожать руку Бонапарту, но тут же подался назад.
На какую-то секунду свет лампы упал на его лицо, но за это мгновение главнокомандующий успел рассмотреть его черты, как уже раньше обратил внимание на его голос.
И лицо и голос были ему знакомы.
Он порылся в памяти, но память ничего не подсказывала ему.
– Я знаю вас, – произнес он.
– Очень возможно, генерал.
– Это не подлежит сомнению, вот только не могу вспомнить ваше имя.
– А вот вы, генерал, так прославились, что ваше имя никому не забыть.
– Кто же вы?
– Спросите Баланса, генерал.
У Бонапарта вырвался радостный возглас:
– Луи де Монтревель! – И он распахнул объятия.
Лейтенант бросился ему на шею.
– Хорошо, – сказал Бонапарт, – ты прослужишь неделю в новом чине, чтобы все привыкли видеть у тебя на плечах эполеты капитана, а потом станешь моим адъютантом вместо бедняги Мюирона. Идет?
– Обнимемся еще раз! – воскликнул Луи.
– Конечно! – радостно отвечал Бонапарт. Он не сразу выпустил Луи из объятий.
– Признайся, что это ты проколол шпагой Баланса? – спросил он.
– А как же, генерал, – отвечал новоиспеченный капитан и будущий адъютант, – я при вас это ему обещал: для солдата слово священно!
Через неделю капитан Монтревель стал адъютантом главнокомандующего, который заменил имя Луи, в те времена неблагозвучное, более подходящим именем Ролан. И молодой человек, не сожалея о том, что Людовик Святой уже больше не его патрон, принял имя племянника Карла Великого.
Ролан (никто уже не смел называть капитана Монтревеля его именем Луи с тех пор, как Бонапарт окрестил его Роланом) проделал с главнокомандующим Итальянскую кампанию и вернулся с ним в Париж после мира, заключенного в Кампо-Формио.
Когда было решено предпринять военную экспедицию в Египет, главнокомандующий одним из первых избрал Ролана для участия в этом бесполезном, но романтическом крестовом походе. Как раз в это время Ролан узнал о смерти отца. Бригадный генерал [181] де Монтревель был убит на Рейне, меж тем как его сын сражался на Адидже и на Минчо. Получив отпуск, Ролан отправился к своей матери.
Госпожа де Монтревель, Амели и юный Эдуард жили на родине генерала, в трех четвертях льё от Бурка, в так называемых Черных Ключах, в прелестном доме, который называли замком; этот дом и несколько сот арпанов [182] земли, приносившей от шести до восьми тысяч франков дохода, были единственным достоянием генерала.
Несчастная вдова была сильно опечалена отъездом Ролана в эту рискованную экспедицию: потеряв мужа, она страшилась потерять и сына; нежная и кроткая креолка не обладала суровым патриотизмом спартанских матерей.
Бонапарт, горячо любивший своего товарища по Военному училищу, позволил Ролану явиться к нему в Тулон в самый последний момент.
Но Ролан так боялся опоздать, что решил сократить время отпуска. Он расстался с матерью, дав ей обещание (которое, впрочем, не собирался исполнять) не рваться навстречу опасности, и приехал в Марсель за неделю до отплытия флота.
Мы вовсе не намереваемся описывать Египетскую кампанию подробней, чем Итальянскую. Сообщим лишь то, что поможет нам понять смысл описываемых событий и характер Ролана в различные моменты его развития.
19-го мая 1798 года Бонапарт со своим штабом отплыл, взяв курс на восток.
15 июня мальтийские рыцари вручили ему ключи от крепости.
2 июля армия высадилась в Марабуте; в тот же день была взята Александрия.
25-го Бонапарт вступил в Каир, разбив мамлюков [183] у Шебрахита и у пирамид.-
Во всех этих переходах и сражениях Ролан оставался верен себе: был весел, отважен, остроумен, шутя переносил дневной палящий жар и ночные ледяные росы, с пылом героя или безумца бросался на сабли турок или под пули бедуинов. [184]
Надо сказать, что во время сорокадневного плавания Ролан не отходил от переводчика Вентуры и, при своих блестящих способностях, если и не научился свободно говорить по-арабски, то изъясняться на языке врагов он мог.
И нередко случалось, что главнокомандующий, не желая прибегать к услугам постоянного переводчика, поручал Ролану вести переговоры с различными муфтиями, улемами и шейхами. [185]
В ночь с 20 на 21 октября в Каире произошло восстание арабов. В пять часов утра в штабе узнали о гибели генерала Дюпюи, [186] заколотого копьем; в восемь часов, когда уже считали, что восстание подавлено, прибежал адъютант убитого генерала с известием, что бедуины, обитатели пустыни, хотят ворваться в город через Баб-эль-Наср, или ворота Победы.
В это время Бонапарт завтракал со своим адъютантом Сулковским, [187] опасно раненным под Салихией и с трудом вставшим с постели.
Встревоженный Бонапарт забыл о тяжелом состоянии молодого поляка.
– Сулковский, – сказал он, – возьмите пятнадцать отборных солдат и узнайте, зачем сюда лезет этот сброд.
Сулковский встал.
– Генерал, – попросил Ролан, – поручите это мне: вы видите, что мой товарищ еле держится на ногах.
– Верно, – отвечал Бонапарт. – Ступай.
Ролан вышел из палатки, взял пятнадцать солдат и поскакал к воротам.
Но приказ был отдан Сулковскому, и тот во что бы то ни стало хотел его исполнить.
Он отправился, в свою очередь захватив пять или шесть человек, готовых к бою.
То ли в силу случайности, то ли потому, что Сулковский лучше Ролана знал улицы Каира, он прискакал к воротам Победы первым.
Через минуту-другую примчался Ролан и увидел, что арабы уводят с собой французского офицера, перебив всех его солдат.
Иной раз арабы, беспощадно убивавшие солдат, оставляли офицеров в живых, в надежде на выкуп.
Ролан сразу же узнал Сулковского, он указал на него саблей солдатам, и те галопом помчались на арабов.
Через какие-нибудь полчаса единственный уцелевший солдат явился в ставку главнокомандующего и сообщил, что Сулковский и Ролан убиты и с ними еще двадцать один человек.
Как мы уже говорили, Бонапарт любил Ролана как брата, как родного сына, не меньше, чем своего пасынка Эжена. [188] Ему захотелось узнать подробности этого несчастья, и он стал расспрашивать солдата.
Тот видел, как арабы отрубили Сулковскому голову и привязали ее к луке седла.
Под Роланом была убита лошадь. Он высвободил ноги из стремян и некоторое время сражался пеший; но вскоре он исчез в толпе арабов, стрелявших в него чуть не в упор.
Бонапарт тяжело вздохнул, смахнул слезу, прошептал: «Еще один!» – и, казалось, перестал думать о Ролане.
Все же он осведомился, к какому племени принадлежали бедуины, убившие двух самых дорогих ему людей.
Выяснилось, что это одно из мятежных племен, которое обитало в селении, находящемся примерно в десяти льё от Каира.
Бонапарт подождал месяц, чтобы арабы поверили, что останутся безнаказанными, потом приказал одному из своих адъютантов, Круазье, [189] окружить селение, разрушить хижины, отрубить головы всем мужчинам, положить эти головы в мешки, а всех оставшихся в живых, то есть женщин и детей, привести в Каир.
Круазье добросовестно исполнил приказание. Всех пленных женщин и детей привели в Каир, но среди них находился один араб, связанный и прикрученный к седлу.
– Почему оставили в живых этого араба? – спросил Бонапарт. – Я же велел обезглавить всех способных владеть оружием.
– Генерал, – отвечал Круазье, который с трудом выучил десяток-другой арабских слов, – когда я собирался снести голову этому человеку, мне показалось, что он предлагает обменять его на одного пленного француза. Я решил, что мы всегда успеем отрубить ему голову, и привез его сюда. Если я ошибся, эта церемония состоится здесь. Мы ничем не рискуем, если ее отложим.
Позвали переводчика Вентуру и стали допрашивать бедуина.
Араб рассказал следующее: он спас жизнь французскому офицеру, тяжело раненному у ворот Победы; этот офицер изъясняется по-арабски; по его словам, он адъютант генерала Бонапарта; араб отправил его к своему брату, врачу, лечащему бедуинов соседнего племени, там и находится сейчас пленник, и если его, араба, обещают оставить в живых, он напишет брату, чтобы пленника привезли в Каир.
Возможно, что араб придумал такую басню, чтобы выиграть время, но это вполне могло оказаться и правдой; во всяком случае, стоило подождать.
Араба посадили под стражу, ему предоставили талеба, [190] который написал под его диктовку письмо, и араб приложил к бумаге свою печать; затем один каирский араб был послан вести переговоры.
В случае если посредник добьется успеха, бедуину сохранят жизнь, а посреднику отсыплют пятьсот пиастров.
Через три дня посредник вернулся и привез с собой Ролана.
Бонапарт надеялся на возвращение Ролана, но не смел этому верить. Его каменное сердце, казалось бы неподвластное печали, растаяло от радости! Он встретил Ролана с распростертыми объятиями, как в день, когда вновь свиделся с ним после долгой разлуки, и две слезы, как две жемчужины (Бонапарту редко случалось ронять слезы), скатились по его щекам.
Но – странное дело! – Ролан оставался сумрачным, хотя кругом все радовались его возвращению. Он подтвердил слова араба, заявил, что его необходимо освободить, но отказался рассказывать о том, как он был взят в плен бедуинами и как с ним обращался врач; о Сулковском же нечего было говорить: он был обезглавлен на его глазах.
Ролан вернулся к своим обязанностям адъютанта, но вскоре было замечено, что если раньше он был храбр, то теперь стал проявлять безумную отвагу; если раньше он искал славы, то теперь, казалось, рвался к смерти.
Но как это бывает с людьми, которые презирают сталь и огонь, огонь и сталь чудесным образом избегали его; впереди и позади Ролана со всех сторон падали люди, а он оставался стоять, неуязвимый, как гений войны.
Во время Сирийской кампании Бонапарт послал двух парламентеров с требованием, чтобы Джеззар-паша [191] сдал крепость Сен-Жан-д'Акр. Ни один из них не вернулся: оба были обезглавлены.
Необходимо было послать третьего. Ролан вызвался пойти в крепость, упорно настаивал на своем, наконец добился разрешения главнокомандующего – и возвратился невредимым.
Во время осады крепости Сен-Жан-д'Акр он принимал участие во всех девятнадцати приступах; всякий раз видели, как он проникал в пролом стены. Он был одним из десяти храбрецов, ворвавшихся в Проклятую башню; [192] девять человек там полегли, а он возвратился без единой царапины.
При отступлении Бонапарт приказал всем уцелевшим кавалеристам уступить своих коней раненым и больным; но никто не хотел выполнять приказ из боязни заразиться чумой.
Ролан посадил на своего коня зачумленных; трое от слабости свалились на землю; тогда он снова сел в седло и, здравый и невредимый, прискакал в Каир.
В жаркой битве под Абукиром он бросился в самую гущу врагов, пробился к паше, прорвав окружавшее его кольцо негров, и схватил пашу за бороду; тот выстрелил в него в упор из двух пистолетов; один дал осечку, пуля, вылетевшая из другого, скользнула у Ролана под мышкой и убила солдата позади него.
Когда Бонапарт принял решение возвратиться во Францию, Ролан первым узнал от него об этом. Всякий другой подпрыгнул бы от радости, но он, по-прежнему печальный и угрюмый, сказал:
– Я был бы рад, генерал, если бы мы остались в Египте: здесь у меня больше шансов умереть.
Но не последовать за главнокомандующим означало бы проявить неблагодарность, и Ролан отправился вместе с ним.
Во время морского перехода он оставался хмурым и безучастным. Недалеко от побережья Корсики обнаружили английский флот; только тогда Ролан, казалось, начал оживать.
Бонапарт заявил адмиралу Гантому, [193] что они будут биться насмерть, и отдал приказ в случае поражения взорвать фрегат, но не сдаваться.
Однако они прошли незамеченными среди английского флота и 8 октября 1799 года высадились во Фрежюсе.
Каждому хотелось первым ступить на французскую землю; Ролан сошел с корабля последним.
Главнокомандующий как будто не замечал странностей Ролана, но на самом деле ничто не ускользало от его внимания. Он отправил Эжена Богарне, Бертье, Бурьенна, свою свиту, адъютантов по дороге, проходящей через Гап и Драгиньян.
А сам, взяв с собой одного Ролана, поехал инкогнито по дороге в Экс, чтобы увидеть собственными глазами, что творится на Юге.
В надежде, что свидание с родными благотворно подействует на молодого человека, оживит его, разгонит непонятную тоску, подтачивающую его сердце, Бонапарт по прибытии в Экс заявил, что покинет Ролана в Лионе и даст ему трехнедельный отпуск, желая вознаградить своего адъютанта и доставить приятный сюрприз его матери и сестре.
Ролан отвечал:
– Спасибо, генерал, сестра и матушка будут счастливы свидеться со мной.
Раньше Ролан ответил бы по-другому: «Спасибо, генерал, я буду счастлив увидеться с матушкой и сестрой».
Мы были свидетелями событий, разыгравшихся в Авиньоне; мы видели, с каким глубоким презрением к опасности, с каким горьким отвращением к жизни Ролан пошел на ужасную дуэль. Мы слышали, как он объяснил сэру Джону свою беспечность перед лицом смерти. Но сказал ли он ему правду? Соответствовало ли действительности это объяснение? Сэру Джону пришлось его принять: очевидно, Ролан не намеревался давать другого.
А теперь, как мы уже говорили, оба они спали или делали вид, что спят, в карете, которую пара почтовых лошадей мчала по дороге из Авиньона в Оранж.
Глава 6
МОРГАН
Пусть читатели позволят нам ненадолго покинуть Ролана и сэра Джона, которые сейчас и физически, и морально чувствуют себя неплохо и не внушают нам опасения. Сосредоточим внимание на лице, которое только промелькнуло в нашем романе, но должно играть в нем важную роль.
Мы имеем в виду вооруженного человека в маске, который появился в столовой авиньонской гостиницы и вручил Жану Пико опечатанный мешок, по ошибке похищенный вместе с казенными деньгами.
Мы видели, что отважный грабитель, назвавший себя Морганом, прискакал в Авиньон верхом, в маске, среди бела дня. Перед тем как войти в гостиницу «Пале-Эгалите», он привязал у крыльца свою лошадь. Казалось, в папском и роялистском городе лошадь пользовалась такой же безопасностью, как и всадник; выйдя из гостиницы, он нашел ее на месте, отвязал, вскочил в седло, выехал из Ульских ворот, промчался бешеным галопом вдоль городских стен и скрылся из виду за поворотом дороги, ведущей в Лион.
Отъехав с четверть льё от Авиньона, он закутался в плащ, чтобы не видно было его оружия, потом, сняв маску, спрятал ее в седельную кобуру.
Сотрапезники, покинутые им в Авиньоне, были крайне заинтригованы и строили догадки: что за человек этот ужасный Морган, гроза Юга? Если бы они очутились на дороге из Авиньона в Бедаррид, они могли бы сами определить, соответствовала ли наружность грабителя его жуткой репутации.
Мы с уверенностью можем сказать, что они были бы чрезвычайно изумлены, увидев его черты, столь непохожие на образ, созданный их предвзятым воображением.
В самом деле, когда он снял маску на удивление изящной белой рукой, можно было увидеть лицо молодого человека лет двадцати пяти, которое правильностью черт и нежной прелестью напоминало женское.
Лишь одна особенность придавала этому лицу, по крайней мере в определенные моменты, выражение необычной твердости: это контраст между чудесными волнистыми белокурыми волосами, по тогдашней моде пышно зачесанными на лоб и на виски, и черными, как агат, глазами, бровями и ресницами.
В остальном его лицо, повторяем, было довольно женственным.
Маленькие уши чуть выглядывали из-под густых прядей, закрывавших виски (эту прическу щеголи того времени, «невероятные», называли «собачьими ушами»); нос был прямой, идеальных пропорций, рот немного велик, но на алых губах непрестанно играла улыбка, обнажавшая прекрасные зубы; тонко очерченный подбородок был подернут легкой синевой, говорившей о том, что, не будь он столь тщательно, совсем недавно выбрит, борода, в отличие от золотистого оттенка волос, была бы того же цвета, что брови, ресницы и глаза.
О росте и телосложении незнакомца можно было судить, когда он появился в столовой гостиницы: он был высок, строен, гибок и, должно быть, отличался не столько физической силой, сколько ловкостью и проворством.
В седле он держался свободно и твердо; чувствовалось, что это отменный наездник.
Перекинув полу плаща через плечо, спрятав маску в седельную кобуру, надвинув шляпу на глаза, всадник снова прибавил ходу, промчался галопом через Бедаррид и, достигнув первых домов Оранжа, въехал в ворота, тотчас же захлопнувшиеся за ним.