Ролан рассмеялся своим обычным нервным смехом.
– О! Вот что значит быть туристом, путешественником-верхоглядом, Агасфером цивилизации! Он нигде не останавливается, не всматривается в жизнь, судит обо всем со стороны, по первому впечатлению и говорит, не входя в хижины, где живут безумцы, называемые людьми: «В этих стенах обитает счастье!» Так вот, мой дорогой, вы любуетесь этой прелестной речкой, не так ли? Этими цветущими лугами, этими живописными селениями? Вам кажется, что здесь господствует мир, непорочность, братство; что здесь век Сатурна, золотой век, эдем, земной рай! [220] А между тем тут повсюду живут люди, готовые растерзать друг друга! В джунглях, окружающих Калькутту, в камышах Бенгалии не встретишь таких свирепых тигров и кровожадных пантер, как обитатели прелестных селений, расположенных среди зеленых лугов и на берегах этой пленительной речушки! Торжественно почтив память добросердечного, великого, бессмертного Марата (которого потом, слава Богу, выбросили на свалку, как падаль, какою он, впрочем, всегда был), [221] почтив его память торжественным шествием, во время которого каждый нес урну, наполненную слезами, наши добрые, кроткие бресанцы, откармливающие пулярок, вдруг вообразили, что все республиканцы – убийцы, и принялись их истреблять! Они убивали их целыми возами, чтобы искоренить в них недостаток, присущий и дикарям, и цивилизованным людям, – привычку убивать себе подобных. Вы не верите? Ах, мой милый, если вам интересно, то на дороге, ведущей в Лон-де-Сонье, вам покажут место, где с полгода назад учинили такую резню, от которой пришли бы в ужас наши самые свирепые рубаки, подвизающиеся на поле брани! Представьте себе повозку, битком набитую узниками, которых везут в Лон-де-Сонье, одну из тех повозок с высокими бортами, в каких доставляют быков на бойню. В повозке около тридцати человек; это сумасброды, произносившие грозные речи, – вот и вся их вина! У них скручены руки и ноги, их немилосердно трясет, их головы ударяются о борт повозки; они тяжело дышат, изнемогая от жажды, охваченные отчаянием и ужасом. Во время Нерона и Коммода [222] обреченные на смерть могли, по крайней мере, бороться в Колизее со зверями, встречая смерть с мечом в руках. А в наши дни эти несчастные лежат неподвижно, крепко связанные; так их и приканчивают. Их колотят и режут с остервенением, даже когда их сердце остановится. Без конца слышатся глухие удары и хруст костей. Женщины спокойно, с улыбкой смотрят на это избиение, они высоко поднимают своих ребятишек, а те хлопают в ладошки… Старики, которым следовало бы помышлять о христианской кончине, издеваются над умирающими, яростными криками поощряя палачей. Среди них выделяется плюгавый семидесятилетний старикашка, кокетливый, напудренный, стряхивающий пылинки со своего кружевного жабо. Он берет понюшки испанского табаку из золотой табакерки с бриллиантовым вензелем и вкушает конфетки, пропитанные амброй, [223] вынимая их из севрской бонбоньерки, подаренной ему госпожой Дюбарри [224] и украшенной ее портретом. Так вот, этот самый старикашка (вообразите себе, милый мой, такую картину!) топчет ногами мертвые тела, представляющие собой кровавое месиво, и, напрягая последние силенки, пронзает тростью с набалдашником золоченого серебра трупы, еще сохранившие человеческую форму… Тьфу! Я участвовал в битвах при Монтебелло, на Аркольском мосту, под Риволи, у пирамид, и мне казалось, что на свете нет ничего ужаснее. Но когда моя матушка вчера, после того как вы удалились в свою комнату, рассказала мне об этой бойне, у меня волосы встали дыбом! Да! Вам было известно, что причина моих дурнот – аневризма, теперь вы узнали причину обмороков моей сестры.
|
|
Сэр Джон наблюдал за Роланом и слушал его с удивлением, какое он испытывал, когда его молодой друг впадал в мизантропию. Действительно, о чем бы ни говорили, Ролан всякий раз выискивал повод для обвинения рода человеческого. Он заметил, какое чувство вызвал у сэра Джона его рассказ, и заговорил другим тоном: негодование сменилось ядовитой иронией.
– Правда, – продолжал он, – кроме почтенного аристократа, что, довершая дело душегубов, подкрашивал кровью свои выцветшие красные каблуки, убийцами на этот раз были люди низкого звания – буржуа и крестьяне, как называли наши предки тех, кто их кормил. Дворяне берутся за дело более изящно. Впрочем, вы были свидетелем того, что произошло в Авиньоне; если бы вам раньше рассказали об этом, вы не поверили бы! Эти господа грабители дилижансов ставят себе в заслугу свои утонченные манеры; у них два лица, не считая маски: они выступают то в роли Картуша или Мандрена, то в роли Амадиса или Галаора. [225] Об этих рыцарях с большой дороги ходят легенды. Моя матушка рассказывала мне вчера об одном из них, которого звали Лораном, – вы, конечно, догадываетесь, мой друг, что это боевая кличка, под которой таится настоящее имя, как лицо под маской. Так вот, этот Лоран обладал всеми качествами, присущими герою романа, всеми «совершенствами», как выражаетесь вы, англичане, ведь под предлогом, что ваши предки были нормандцы, вы по временам позволяете себе обогащать наш язык каким-нибудь красочным выражением или просто словечком, вроде тех, какие чернь пытается ввести в наш лексикон, встречая отпор со стороны ученых. Вдобавок этот Лоран отличался идеальной красотой. Он был одним из семидесяти двух соратников Иегу, которых недавно судили в Исенжо. Семьдесят человек были оправданы, только Лоран и один из его товарищей приговорены к смертной казни. Оправданных выпустили на свободу еще во время заседания суда, а Лорана и его товарища посадили под замок, чтобы гильотинировать. Но, черт возьми! У господина Лорана была слишком красивая голова, чтобы палач отсек ее своим гнусным ножом! Судьи, произнесшие приговор, и зеваки, с нетерпением ожидавшие его казни, забыли о «преимуществах, какие дает человеку телесная красота», как выражается Монтень. [226] В семье тюремщика одна молодая женщина, то ли его дочь, то ли сестра, то ли племянница – об этом история умалчивает, а я рассказываю вам именно историю, а не роман, – влюбилась в осужденного красавца. И вот за два часа до казни, когда господин Лоран, в ожидании прихода палача, спал или притворялся спящим, как поступают в подобных случаях, к нему вдруг вошел ангел-избавитель. Не могу вам сказать, как удалось устроить побег – влюбленные, понятно, об этом не распространялись, – но это факт (а я повторяю, сэр Джон, мой рассказ не выдумка, а чистая правда!), что Лоран очутился на свободе и только сожалел, что не мог спасти друга, находившегося в другой камере. При таких же обстоятельствах Жансонне [227] отказался бежать, предпочитая умереть вместе со своими друзьями-жирондистами. Но ведь Жансонне не походил лицом на Антиноя, а телосложением на Аполлона: [228] чем красивее голова, тем больше ею дорожат. Лоран согласился бежать; в соседней деревне его ждала лошадь. Девушка, которая могла бы его задержать или помешать во время бегства, должна была присоединиться к нему на рассвете. Солнце взошло, а ангел-избавитель все не появлялся. Но, как видно, нашему паладину возлюбленная была дороже друга: он удрал из тюрьмы без товарища, но не захотел бежать без любовницы. Было шесть часов утра, как раз в это время должна была совершиться казнь. Лоран терял терпение. С четырех часов утра он уже три раза поворачивал коня в сторону города и всякий раз приближался к нему. В третий раз, когда он подъехал к первым домам, его вдруг поразила мысль: а что, если его милую схватили и казнят вместо него?! Он пришпорил коня, въехал в город и промчался по площади к месту казни, где уже стоял палач, с удивлением узнавший, что один из его клиентов исчез. Лоран скакал с открытым лицом, среди людей, которые его узнавали: они ожидали увидеть его связанным, в тюремной повозке и удивлялись, что он свободен. Но вдруг он замечает свою освободительницу, она с трудом пробирается в толпе – не для того, чтобы смотреть на казнь, а чтобы приблизиться к нему. Тут он вздернул своего Баяра [229] на дыбы, тот опрокинул на землю несколько зевак. Подскакав к возлюбленной, Лоран схватил ее, посадил позади себя на седло и с радостным криком, размахивая шляпой, как господин де Конде [230] в битве при Лансе, скрылся из виду. Все ему аплодировали, а женщины, восхищенные героизмом Лорана, влюбились в него…
|
Ролан остановился и, видя, что сэр Джон хранит молчание, устремил на него вопросительный взгляд.
– Продолжайте, – сказал англичанин, – я слушаю вас и ожидаю, когда вы придете к заключению, ради которого рассказываете мне все это.
– Ну что ж, – засмеялся Ролан, – вы правы, мой дорогой, – честное слово, вы так хорошо меня изучили, как будто мы с вами школьные товарищи. Знаете, какая мысль всю ночь преследовала меня? Мне хотелось посмотреть своими глазами, что представляют собой эти Соратники Иегу!
– А! Понимаю: вам не удалось умереть под пулей господина де Баржоля, так вам хочется погибнуть от пули господина Моргана.
– Мне безразлично, кто меня убьет, милый сэр Джон, – спокойно отвечал офицер, – и уверяю вас, я ничего не имею против господина Моргана, хотя первым моим движением, когда он вошел в столовую и произнес свой маленький «спич»… ведь у вас, англичан, это называется «спич»?
Сэр Джон утвердительно кивнул головой.
– … первым моим движением было броситься на него, одной рукой схватить его за глотку и задушить, а другой сорвать с него маску.
– Теперь, когда я вас знаю, милый Ролан, я, право, поражаюсь, почему вы не осуществили это прекрасное намерение!
– Клянусь вам, это не моя вина! Я уже вскочил, но мой спутник удержал меня.
– Значит, есть люди, которые могут вас удерживать?
– Таких немного; один из них мой спутник.
– Так вы жалеете, что не сделали этого?
– По правде сказать, нет. Достойный грабитель дилижансов так отважно провел свою краткую операцию, что это пришлось мне по душе. Меня бессознательно тянет к храбрым людям. Если бы я не убил господина де Баржоля, я хотел бы стать его другом. Правда, только убивая его, я мог узнать, насколько он храбр… Но поговорим о чем-нибудь другом. Мне тяжело вспоминать об этой дуэли… Да! Зачем, собственно, я к вам сюда поднялся? Уж наверняка не затем, чтобы рассказывать вам о Соратниках Иегу и о подвигах господина Лорана… Ах да! Я хотел потолковать с вами о том, как вы собираетесь проводить у нас время. Я готов приложить все усилия, лишь бы развлечь вас, милый мой гость! Но знаете, что может мне помешать? Во-первых, наш край не из веселых, а во-вторых, вас, англичан, не так-то легко развлечь!
– Я уже вам говорил, Ролан, – возразил лорд Тенли, повернувшись к молодому человеку, – что для меня замок Черных Ключей – настоящий рай!
– Согласен. Но чтобы вам не наскучил этот рай, я изо всех сил постараюсь доставить вам побольше удовольствий. Интересуетесь ли вы археологией? Такими зданиями, как ваше Вестминстерское аббатство, Кентерберийский собор? У нас имеется старинная церковь в Бру – чудо искусства! Это каменное кружево создано строителем Коломбаном. [231] О ней сложилась легенда, и я расскажу ее вам как-нибудь вечером, когда на вас нападет бессонница. Вы увидите там гробницы Маргариты Бурбонской, Филибера Красивого и Маргариты Австрийской. Я предложу вашему вниманию загадочный девиз этой государыни – «Fortune, inortune, fort: une». Я утверждаю, что разгадал смысл этого девиза, используя его латинский вариант: «Fortuna, infortuna, forti una» – «Счастье и несчастье для сильного равны». Любите ли вы рыбную ловлю, мой милый гость? У ваших ног Ресуза, под рукой у вас коллекция удилищ и крючков, принадлежащая Эдуарду, и коллекция сетей, принадлежащая Мишелю. Что до рыб, то, вы знаете, их мнением меньше всего интересуются. Любите ли вы охоту? В ста шагах от нас Сейонский лес. О псовой охоте не может быть и речи: если охотиться, то с ружьем. Оказывается, в лесу, принадлежавшем картезианским монахам, которых я так боялся, пропасть кабанов, косуль, зайцев и лисиц. Там никто не охотится, потому что это государственное достояние, а государство о нем не радеет, ибо сейчас некому нами править. Как адъютант Бонапарта я буду исключением, и попробуй только кто-нибудь мне запретить! Моей дичью были австрийцы на Адидже и мамлюки на берегах Нила, а теперь ею будут кабаны, лани, косули и зайцы на побережье Ресузы. Один день мы посвятим археологии, другой – рыбной ловле, а третий – охоте. Вот уже три дня! Вы видите, дорогой мой гость, что нам остается подумать только о том, как провести каких-нибудь пятнадцать или шестнадцать дней.
– Милый Ролан, – с глубокой грустью сказал сэр Джон, не отвечая на многословную импровизацию офицера, – неужели вы никогда не откроете мне, какая лихорадка вас сжигает, какая печаль терзает вашу душу?
– Будет вам! – воскликнул Ролан, заливаясь пронзительным вымученным смехом. – Мне еще никогда не было так весело, как сегодня утром! Это у вас, милорд, сплин, и вы видите все в черном свете.
– Когда-нибудь я стану вашим настоящим другом, – отвечал с серьезным видом сэр Джон, – это будет, когда вы откроете мне свою душу, и в тот день я разделю с вами ваши страдания.
– И мою аневризму… Вы не голодны, милорд?
– Почему вы меня об этом спрашиваете?
– Я слышу на лестнице шаги Эдуарда, сейчас он сообщит вам, что завтрак подан.
И действительно, не успел Ролан это проговорить, как дверь отворилась и вошел мальчик:
– Брат Ролан, матушка и сестрица Амели ждут к завтраку милорда и тебя. Потом, схватив правую руку англичанина, он стал внимательно разглядывать пальцы: большой, указательный и безымянный.
– Что это вы рассматриваете, мой юный друг? – спросил сэр Джон.
– Я смотрю, не испачканы ли у вас пальцы чернилами?
– А если бы они были испачканы, то что бы это означало?
– Что вы написали в Англию и велели прислать мои пистолеты и саблю.
– Нет, я еще не написал, – отвечал сэр Джон, – но сегодня же напишу.
– Слышишь, братец Ролан? Через две недели у меня будут пистолеты и сабля!
И, сияя от радости, мальчик подставил свои крепенькие розовые щечки сэру Джону, и тот расцеловал его с отцовской нежностью. Затем все трое спустились в столовую, где их поджидали Амели и г-жа де Монтревель.
Глава 12
ПРОВИНЦИАЛЬНЫЕ РАЗВЛЕЧЕНИЯ
В тот же день Ролан начал осуществлять намеченный план действий: он повел сэра Джона в Бру осматривать церковь.
Те, кто видел прелестную церквушку в Бру, знают, что это одно из сотни чудес эпохи Возрождения; те, кто ее не видел, конечно, слышали о ней.
Ролан намеревался познакомить сэра Джона с этим шедевром истории; эту церковь он не посещал уже семь-восемь лет, и был крайне огорчен, когда, подойдя к ее фасаду, обнаружил, что ниши, где стояли статуи святых, пусты, а фигуры на портале обезглавлены.
Он попросил позвать ризничего; его подняли на смех: ризничего не было и в помине.
Тогда он спросил, у кого можно получить ключи; ему ответили, что они у капитана жандармерии.
Капитан находился поблизости, ибо монастырь, примыкавший к церкви, был превращен в казарму. Ролан направился в комнату капитана и отрекомендовался ему как адъютант Бонапарта. Капитан, повинуясь старшему по чину, передал ему ключи и последовал за ним.
Сэр Джон ожидал его, стоя перед папертью и с восхищением разглядывая великолепный, хотя и поврежденный фасад.
Ролан отворил двери и попятился назад от изумления: церковь была набита сеном, как пушка, заряженная до самого жерла.
– Что это значит? – спросил он капитана.
– Господин офицер, муниципалитет принял эту предосторожность.
– Как! Это была предосторожность со стороны муниципалитета?
– Да.
– Для чего же это сделано?
– Чтобы сохранить церковь. Ее собирались снести, но мэр постановил: в наказание за то, что она служила ложному культу, превратить ее в склад фуража.
Ролан так и покатился со смеху.
– Дорогой лорд, – повернулся он к своему спутнику, – церковь интересно было бы осмотреть, но, по-моему, не менее любопытно то, что рассказывает этот господин. Вы всегда увидите в Страсбуре, в Кёльне, в Милане церковь или собор не менее прекрасные, чем церковь в Бру, но едва ли вы встретите таких дуралеев-администраторов, которые вздумают ломать замечательное произведение искусства, или такого умного мэра, которому взбредет в голову превратить церковь в склад фуража. Весьма вам благодарен, капитан, вот ваши ключи.
– Я уже говорил, дорогой Ролан, когда впервые увидел вас в Авиньоне, что французы – прелюбопытный народ, – заметил сэр Джон.
– На этот раз, милорд, вы уж чересчур вежливы! – возразил Ролан. – Следовало бы сказать: глупый до идиотизма. Слушайте, я могу понять смысл политических переворотов, вот уже тысячу лет потрясающих нашу страну. Я понимаю, что такое коммуны, Жакерии, восстания «пастушков» и майотенов, Варфоломеевская ночь, Лига, Фронда, драгонады, [232] наконец, Революция! Я понимаю значение событий четырнадцатого июля, пятого и шестого октября, двадцатого июня, десятого августа, второго и третьего сентября, двадцать первого января, тридцать первого мая, тридцатого октября и десятого термидора. Я понимаю, что такое факел гражданской войны с его греческим огнем, [233] который не только не гаснет в потоках крови, но еще больше в них разгорается. Уверяю вас, мне понятна Революция с ее неудержимыми приливами и отливами, уносящими обломки дворцов и храмов, разрушенных стихией. Я понимаю все это, но в подобных случаях скрещиваются копья и шпаги, человек борется с человеком, народ с народом! Мне понятны смертельная ненависть победителей и кровавое противодействие побежденных. Я понимаю, что такое политические вулканы: они бушуют в недрах земли, и она сотрясается, опрокидываются троны, падают монархи, и их головы и короны катятся по эшафоту… Но чего я не могу уразуметь – это надругательства над гранитом, объявления монументов вне закона, истребления неодушевленных предметов, которые не принадлежат ни уничтожающим их людям, ни уничтожающей их эпохе, расхищения этой гигантской библиотеки, в которой археолог, перелистывая каменные страницы, может прочитать всю историю страны! О вандалы! О варвары! Нет, хуже того – презренные идиоты! Они мстят камням за преступления Борджа, [234] за разврат Людовика Пятнадцатого! Все эти фараоны, Менес, Хеопс, Озимандия [235] и другие, прекрасно знали, что человек – самое гнусное, самое свирепое, самое зловредное животное на свете, и потому они строили пирамиды не из каменных кружев, а из гранитных плит длиной в пятьсот футов! Воображаю, как они посмеивались в своих гробницах, видя, что всеразрушающее время затупило свою косу об этот гранит, что важные паши обломали о него свои ногти! Давайте строить пирамиды, милый лорд! Архитектору нетрудно их воздвигнуть, художник не найдет в них красоты, зато они на редкость прочны! Недаром один генерал сказал через четыре тысячи лет: «Солдаты, сорок веков смотрят на вас с вершины этих пирамид!» Честное слово, милый лорд, мне хотелось бы сейчас увидать ветряную мельницу и подраться с ней! [236]
И, рассмеявшись своим язвительным смехом, Ролан повернул в сторону замка, увлекая за собой сэра Джона.
Но тот остановил его.
– О! Неужели во всем городе только и стоит посмотреть, что на церковь в Бру?
– В прежнее время, дорогой лорд, – отвечал Ролан, – пока она еще не была превращена в склад фуража, я предложил бы вам спуститься со мной с склеп герцогов Савойских. Говорят, что там имеется подземный ход, что он длиною почти в льё и ведет прямо в пещеру Сейзериа, – вот мы с вами и поискали бы его. Заметьте, что я предлагаю развлечение именно англичанину: ведь вы перенеслись бы в атмосферу «Удольфских тайн» знаменитой Анны Радклиф. [237] Но вы видите, что это невозможно. Итак, поставим на этом крест. Идемте.
– Куда же мы направимся?
– Честное слово, я и сам не знаю. Десять лет назад я повел бы вас на фермы, где откармливали пулярок. Вы же знаете, что бресские пулярки славились на всю Европу. В Бурке был филиал крупного хозяйства, находившегося в Страсбуре. Но вы понимаете, во время террора[238] этот филиал закрылся. Всякого, кто ел пулярок, объявляли аристократом, а вы, конечно, помните припев, исполненный братских чувств: «Дело пойдет, дело пойдет, аристократов на фонарь!» [239] После падения Робеспьера [240] стали снова откармливать пулярок. Однако после восемнадцатого фрюктидора [241] всем обитателям Франции был дан приказ похудеть, приказ распространялся даже на кур… Но все равно идемте, вместо пулярок я покажу вам что-то другое, например, площадь, на которой казнили тех, кто их ел. Впрочем, за время моего отсутствия названия улиц переменились: так сказать, мне знакомы коробки, но я не знаю новых этикеток.
– Вот как! – удивился сэр Джон. – Значит, вы не республиканец?
– Это я-то не республиканец? Полноте! Напротив, самый убежденный, я способен сжечь себе руку на манер Муция Сцеволы [242] или броситься в пропасть, подобно Курцию, [243] ради спасения республики. Но, на беду, у меня ясный, логический ум: всякая нелепость бросается мне в глаза, можно подумать, что меня щекочут, – я не могу удержаться от хохота. Я охотно принимаю Конституцию тысяча семьсот девяносто первого года. Но когда бедняга Эро де Сешель попросил директора Национальной библиотеки прислать ему законы царя Миноса, [244] чтобы создать конституцию по образцу критской, мне подумалось, что можно найти образец и поближе, приняв законы Ликурга. [245] Я нахожу, что названия январь, февраль и март с их мифологической окраской ничуть не хуже нивоза, плювиоза и вантоза. [246] Я не понимаю, почему если в тысяча семьсот восемьдесят девятом году новорожденных нарекали такими именами, как Антуан или Хризостом, то в тысяча семьсот девяносто третьем их называют Брутом и Кассием! Вот эта почтенная улица, милорд, называлась Рыночной, и в этом названии не было ничего непристойного или аристократического, не правда ли? Так вот, теперь она именуется… погодите (Ролан взглянул на надпись) … улицей Революции. Вот и другая, она называлась улицей Богоматери, а сейчас называется улицей Тампля. Спрашивается, почему ее так окрестили? Вероятно, для того, чтобы увековечить память о тюрьме, где гнусный Симон пытался обучать сапожному мастерству наследника шестидесяти трех королей. – Может быть, я одного прибавил или двух убавил, не придирайтесь! – Но вот третья улица, она носила имя Кревкёра, [247] полководца, знаменитого в Бресе, в Бургундии и во Фландрии, а теперь это улица Федерации. Федерация – хорошая вещь, но чем плохо было имя Кревкёр? К тому же эта улица теперь идет прямо к площади Гильотины, и, по-моему, это ее серьезный недостаток: я предпочел бы, чтобы не было улиц, ведущих к таким площадям. Но она обладает важным преимуществом: находится она в каких-нибудь ста шагах от тюрьмы, так что господину Буркскому [248] уже не нужна телега для перевозки заключенных. Обратите внимание, что палач остается дворянином! Вдобавок эта площадь так прекрасно расположена, что с любой ее точки видно все, что на ней происходит. Она носила имя моего пращура Монтревеля. Очевидно, предвидя ее теперешнее назначение, он удачно разрешил проблему, которую еще предстоит разрешить при постройке театров: здесь отовсюду хорошо видно. Если когда-нибудь мне там отсекут голову, – а в наше время в этом нет ничего невероятного! – то я буду сетовать лишь на одно: я займу плохое место, и мне будет видно хуже, чем другим. А теперь поднимемся на несколько ступеней – вот мы и на площади Стычек. Наши революционеры сохранили ее прежнее название, но, по всей вероятности, они не знают, почему она так названа. По правде сказать, это и мне неизвестно. Впрочем, я как будто припоминаю, что некий сеньор д'Эставайе бросил вызов какому-то фламандскому графу, и на этом месте между ними произошла схватка. Теперь, дорогой лорд, перейдем к тюрьме. Глядя на это здание, вы проникаетесь мыслью о превратностях судьбы. Сам Жиль Блаз [249] не испытал в жизни столько перемен, как здание тюрьмы. До прихода Цезаря [250] это был галльский храм; Цезарь превратил его в римскую крепость; неизвестный архитектор сделал из него средневековое оборонительное сооружение; сеньоры де Бей, по примеру Цезаря, перестроили его в крепость. Одно время там была резиденция герцогов Савойских; впоследствии там поселилась тетка Карла Пятого; [251] она посещала строящуюся церковь в Бру, но не дожила до окончания постройки. Наконец, после Лионского договора, когда округ Брес вновь присоединился к Франции, из этого здания сделали сразу тюрьму и зал суда. Подождите меня здесь, милорд, если вам неприятно слышать скрип решетчатых ворот и скрежет засовов в петлях. Мне нужно посетить одну камеру.
– Скрежет засовов и скрип ворот не слишком веселые звуки, но все равно, раз вы занялись моим образованием, ведите меня в эту камеру.
– Ну, тогда идемте скорее! Тут собралось множество зевак, и они как будто хотят со мной говорить.
И в самом деле, по городу уже стали распространяться какие-то слухи, люди выходили из домов, сбивались в кучки, с любопытством рассматривали Ролана, указывая на него пальцем.
Ролан позвонил у решетчатых ворот, которые тогда находились на том же месте, что и в наши дни, но открывались во двор. Тюремщик подошел к решетке.
– А! Это по-прежнему вы, дядюшка Куртуа? – заговорил молодой человек. – Не правда ли, подходящее имя для тюремщика? – добавил он, обращаясь к сэру Джону. Тюремщик с удивлением воззрился на Ролана.
– Кто это? – спросил он сквозь решетку. – Вы знаете мое имя, а я вашего не знаю!
– Да! Я знаю не только ваше имя, но и ваши убеждения: вы старый роялист, дядюшка Куртуа!
– Сударь, – испуганно прошептал тюремщик, – ради Бога, бросьте эти опасные шутки и скажите, что вам угодно!
– Так вот, милый дядюшка Куртуа, я хотел бы посмотреть камеру, в которую в свое время посадили мою мать, госпожу де Монтревель, и мою сестру, мадемуазель де Монтревель.
– Ах! – воскликнул тюремщик. – Так это вы, господин Луи? Ведь мы с вами и впрямь знакомы! Ей-Богу, вы стали писаным красавцем!
– Вы находите, дядюшка Куртуа? Но я могу отплатить вам тою же монетой: ваша дочка Шарлотта, честное слово, красивая девушка. Шарлотта – это горничная моей сестры, милорд.
– И она этому очень рада, у вас ей лучше, чем здесь, господин Луи. Правда, что вы адъютант генерала Бонапарта?
– Увы, Куртуа, я имею эту честь. Ты предпочел бы, чтобы я был адъютантом господина графа д'Артуа или господина герцога Ангулемского? [252]
– Да перестаньте же, господин Луи!
Потом, наклонившись, тюремщик спросил Ролана:
– Скажите, это правда?
– Что именно, дядюшка Куртуа?
– Что генерал Бонапарт вчера проезжал через Лион?
– Мне думается, этому можно верить, – я уже второй раз слышу эту новость. А! Теперь я понимаю, почему эти славные люди смотрели на меня с таким любопытством: очевидно, они собирались меня расспросить. Они, так же как и вы, дядюшка Куртуа, не знают, чем объяснить приезд генерала Бонапарта.
– А знаете, что еще говорят, господин Луи?
– А разве еще что-нибудь говорят, дядюшка Куртуа?
– Конечно, говорят, только шепотком.
– Что же именно?
– Говорят, будто генерал Бонапарт едет в Париж с тем, чтобы посадить на трон его величество Людовика Восемнадцатого, и если гражданин Гойе, президент Директории, воспротивится, то он посадит короля силой!
– Ну и ну! – с насмешливой улыбкой протянул Ролан. Но дядюшка Куртуа, настаивая на своем, утвердительно кивнул головой.
– Возможно, – добавил Ролан, – но эту новость вам следовало бы преподнести мне в первую очередь. А теперь, когда вы меня узнали, надеюсь, вы нас впустите?
– Еще бы! Черт возьми, это моя обязанность!
И тюремщик, встретивший Ролана с недоверием, бросился отпирать ему ворота.
Молодой человек вошел во двор, а вслед за ним сэр Джон.
Тюремщик тщательно запер решетку ворот и зашагал впереди, позади шли Ролан и англичанин.
Сэр Джон уже начал привыкать к причудам своего молодого друга. Страдающего сплином можно назвать мизантропом, хотя он и не склонен к выпадам, характерным для Тимона, [253] и к язвительности, какой отличался Альцест. [254]
Тюремщик пересек двор, отделенный от здания суда стеной в пятнадцать футов высотою; посередине стена делала небольшой изгиб шириной в несколько футов; там находилась массивная дубовая дверь, через которую заключенные могли, не выходя на улицу, попасть в здание суда. В дальнем углу двора виднелась винтовая лестница, по которой можно было проникнуть внутрь тюрьмы.
Мы останавливаемся на всех этих подробностях, потому что нам придется в свое время возвратиться в эти места, и мы хотим заранее хоть немного ознакомить с ними читателя.
Поднявшись по ступенькам, попадаешь в прихожую тюрьмы, то есть в комнату судебного привратника. Оттуда спускаешься по лестнице в десять ступенек во второй двор; он отделен от двора для прогулки заключенных стеной, похожей на описанную уже нами, но в ней имеются три двери. В глубине двора – вход в коридор, ведущий к комнате тюремщика, которая примыкает к другому коридору, где расположены камеры, носящие красочное название «клеток».
Тюремщик остановился у первой «клетки» и показал на дверь.
– Вот сюда, – сказал он, – я поместил вашу матушку и вашу сестру, чтобы эти дамы могли постучать в стенку, если бы им понадобился я или Шарлотта.