Салтыков, каким-то образом сумевший втереться в дружбу с Петром Федоровичем, пока еще не было поздно пригласил к нему врачей, которым предстояла задача излечить великого князя от его физического недостатка и сделать его настоящим мужем Екатерины.
Впоследствии Петр Федорович излечился, но в описываемое время старания Салтыкова, очевидно, не увенчались успехом, так как даже три года спустя, во время второй беременности Екатерины, Петр Федорович говорил: «Бог знает, откуда берется беременность у моей жены»[54].
Салтыков не только считал себя отцом ребенка, но и позволял себе впоследствии намекать на это при иностранных дворах. После рождения Павла сочли удобным удалить его из Петербурга. Понятия о приличии, господствовавшие в XVIII веке, позволили возложить на него миссию несколько странную: он был отправлен в Швецию и Саксонию[55]с известием о рождении Павла. Об этом посольстве Екатерина пишет: «Я узнала, что поведение Сергея Салтыкова было очень нескромно и в Швеции, и в Дрездене, и в той и в другой стране он, кроме того, ухаживал за всеми женщинами, которых встречал»[56]. Из этих слов видно, что нескромность поведения Салтыкова заключалась не только в ухаживании за женщинами, а и в чем-то другом. Очевидно, речь идет о нескромности его разговоров, а весь контекст фразы позволяет с огромным вероятием предполагать, что Салтыков позволял себе откровенничать о происхождении Павла.
В русской исторической науке существует рискованная традиция в доказательство происхождения Павла Петровича от Петра III ссылаться на их физическое и нравственное сходства. Сейчас мы увидим, что основания эти шатки. Прежде всего — о сходстве физическом.
|
Дошедшие до нас портреты вовсе не позволяют заметить особого сходства Павла Петровича с Петром III, но много говорят о его сходстве с принцем Ангальт-Цербстским, его дедом со стороны матери, от которого унаследовал он характерные черты своего лица: некоторую одутловатость, выпуклый лоб и вздернутый нос[57].
Что касается характера Павла Петровича, склада его ума, идей, которые им господствовали, то здесь он имеет лишь самое внешнее, самое поверхностное сходство с Петром III. Подобно последнему, Павел был раздражителен, резок, вспыльчив, настроения его часто сменялись одно другим. Он, как и Петр III, чрезвычайно боялся, как бы не упрекнули его в недостатке самостоятельности. Но и другой сын Екатерины II, Алексей Бобринский, происхождение которого от Григория Орлова никогда никем не оспаривалось, обладал теми же свойствами, хотя условия его жизни давали ему на это гораздо менее права, чем Павлу.
Очевидно, для того чтобы быть раздражительным, резким и вспыльчивым, сыну Екатерины II вовсе не было необходимости быть сыном Петра III. Мы не станем доискиваться, от кого унаследовал он эти качества; может быть, они создались в нем помимо всякой наследственности. Для нас пока важно лишь то, что они нисколько не подтверждают его происхождения от Петра III. Более того, впоследствии мы увидим, как велико было их внутреннее различие, как глубоко отличался Павел Петрович от глупого, грубого и ничтожного человека, которого называли его отцом, [Страница утрачена. — Ред.] {52} «…к этому мальчику!» — восклицает Моран.[58]
Оставим, однако, Бобринского и возвратимся к Павлу. Мы готовы признать, что в вопросе о его происхождении много спорного и неясного. В конце концов ни те, кто считает его сыном Петра III, ни противники этого взгляда (к ним пишущий эти строки причисляет и себя) не располагают неопровержимыми доказательствами. Разрешение загадки Екатерина унесла с собою в могилу, а, может быть, и сама не знала его. Важно лишь то, что крайне основательные сомнения в законном происхождении Павла никоим образом не позволяют считать, что его психическая ненормальность подтверждается ненормальностью Петра III. История раз навсегда должна перестать ссылаться на его наследственное безумие.
|
Следует, однако, признать, что сделав это, историческая наука должна будет испытать целый ряд затруднений, не существовавших для нее раньше. В самом деле, если Павел не унаследовал сумасшествия от своего отца, то нужно решить вопрос о том, как он сошел с ума, т [о] е[сть], когда начали в нем проявляться первые признаки безумия и в чем они выражались.
Для этого будет необходимо подвергнуть критике заявления современников Павла о его сумасшествии. Такая критика заставит историю сперва усомниться в этом сумасшествии, а потом и совсем от него отказаться. Но тут возникает вопрос большой исторической важности и еще большей трудности: каким образом возникла легенда о сумасшествии Павла, чем питалась она для своего развития и кому и зачем понадобилось ее сложить?
Такова в общих чертах задача, которую должна будет поставить себе история, если она, как и подобает ее научному достоинству, перестанет ссылаться на мифическую наследственность императора Павла I. В этом кратком труде мы не беремся окончательно разрешить эту задачу, а лишь попытаемся предложить вниманию читателя несколько догадок, которые кажутся нам верными.
|
II
Павел, как уже сказано, родился 20 сентября 1754 года, в царствование императрицы Елизаветы Петровны. Надо думать, императрица не обольщала себя иллюзиями о его законном происхождении. Нечего и говорить о слухах, которые должны были доходить до нее, чтобы не считать ребенка сыном Петра Федоровича, императрице достаточно было вспомнить о своих собственных, произведенных при помощи г-жи Чоглоковой хлопотах. Однако династические интересы стояли выше интересов истины: официально ребенок считался сыном Петра Федоровича, наследника престола; императрица со дня рождения Павла хотела в нем видеть прямого потомка Петра Великого — и ничего больше. Рождение этого ребенка позволяло ей осуществить свое желание об устранении от престола Петра Федоровича и его жены, которыми она была недовольна, хоть и по разным причинам, но в одинаковой степени. Она замышляла передать корону непосредственно Павлу Петровичу, «правнуку» Петра I. Некоторые политические обстоятельства, а главное — нерешительность, составлявшая особенно в последние годы одну из отличительных черт ее характера, заставляли ее медлить с окончательным решением вопроса. Однако она не оставила ребенка на руках родителей и тотчас по рождении взяла его к себе. Не только Петр Федорович, но и Екатерина были от него решительно отстранены.
Именно поре раннего своего детства и старозаветным попечениям бабушки обязан был Павел слабостью своего здоровья. Лежа под целой коллекцией одеял, шерстяных, ватных и меховых, он был постоянно в испарине. Нянюшки и мамушки пуще всего боялись простора, света и свежего воздуха. Павел жил в полутемных, тесных и душных комнатах, которые не проветривались из боязни застудить ребенка. Болезненность Павла и его склонность к простуде Екатерина приписывала впоследствии именно этой системе воспитания и ничему больше. В эти же ранние годы детства теми же мамками обучен был Павел смутным и темным страхам, не покидавшим его уже всю жизнь. Россказни баб обострили его впечатлительность и внушили неодолимый ужас перед всем окружающим.
Между тем Елизавета Петровна никак не могла решиться принять решительные меры против своего племянника. То собиралась она оставить престол малолетнему Павлу, то вспоминала ею же заключенного в крепость Иоанна Антоновича и склонна была сделать завещание в его пользу. Словом, она «заливалась слезами, жаловалась, что Бог дал ей такого наследника»[59], как Петр Федорович, но ничего не предпринимала. Так продолжалось до 25 декабря 1761 года, когда императрица скончалась и престол беспрепятственно перешел к Петру Федоровичу.
Семилетний Павел Петрович не был сделан императором. Но известные всем окружающим намерения Елизаветы Петровны создали над головой ребенка какой-то призрак короны, который впоследствии оказался для него источником бесконечных страданий. В глазах многих людей Павел, еще не умея того понимать, был уже почти императором. Имя его со дня на день могло стать лозунгом недовольных.
С этой минуты ему предстояло разделить неизбежно трагическую судьбу всех маленьких претендентов. Спасти его могла только воля матери, которой вскоре представился случай пожертвовать своей властью благополучию сына. Но Екатерина не сделала этого. Она и сама предпочла взглянуть на него, как на претендента.
Петр III недолго удержался на престоле. Все же за шесть месяцев своего царствования он успел с достаточной ясностью обнаружить свое отношение к Екатерине и ее сыну. Намерение его жениться на фрейлине Елизавете Романовне Воронцовой, объявить наследником Иоанна Антоновича[60], а жену свою и Павла заключить в крепость заставило Екатерину действовать без особенных проволочек{53}. Государственный переворот был решен. 29 июня 1762 года Петр III был схвачен и отвезен в Ропшу, а Екатерина провозглашена императрицею.
Общеизвестные подробности этого события для нас несущественны. Но на некоторых предшествовавших ему обстоятельствах необходимо остановиться. Имя Павла Петровича играло в них важную роль.
Незадолго до своей кончины императрица Елизавета решила изъять Павла из рук женщин. Воспитателем к нему был назначен граф Никита Иванович Панин, человек, сыгравший впоследствии роковую роль в судьбе своего воспитанника.
В числе вельмож, содействие которых Екатерине в совершении переворота было обеспечено, находился и Панин. Однако, в то время как одни из них, например Орловы и княгиня Дашкова, предполагали, возведя Екатерину на трон, вручить ей неограниченную власть, — Панин, вместе с Чернышевым и еще некоторыми лицами, считали, что переворот должен совершиться в пользу Павла Петровича; в их планах Екатерине отводилась гораздо более скромная роль регентши при малолетнем императоре.
Что касается Орловых, один из которых, Григорий, был в это время фаворитом Екатерины, то решительно нельзя сомневаться в том, почему им хотелось видеть Екатерину обладательницей верховной и нераздельной власти. Григорий Орлов понимал, что в случае удачного исхода предприятия нетрудно будет устранить Петра III окончательно. Тогда он может стать мужем самодержицы, а родившийся от связи его с Екатериной в апреле того же года сын — наследником престола.
Вряд ли мы ошибемся, предположив, что не столь дерзкие, но не менее своекорыстные расчеты заставляли Панина выступить противником провозглашения Екатерины императрицей. Не политические взгляды, а личные интересы заставляли его мечтать лишь о ее регентстве: в этом случае ему, как наставнику молодого императора, предстояло играть в государстве главную роль. Замыслы Орловых предоставляли ему лишь второстепенную.
Итак, медведь еще не был убит, но шкуру его уже делили. Неизвестно, чем кончился бы этот дележ, если бы Панин своевременно рискнул обеспечить для Павла ту долю, которая должна была принадлежать ему. Быть может, это и удалось бы. Но Панин понимал, что, упорствуя, он может подвергнуть слишком большой опасности и своего воспитанника и, главное, — самого себя. Поэтому он предпочел остаться более зрителем, чем участником переворота. Когда же все было кончено, то оказалось, что вновь поднимать вопрос о регентстве уже поздно, Панину пришлось посадить полуодетого Павла в карету и в сопровождении пятисот присланных Екатериною гвардейских солдат отвезти перепуганного ребенка в Казанский собор, где он и произнес присягу на верность новой императрице — своей матери.
Призрак короны опять, во второй уже раз, на мгновение показался над головою Павла. Опять недовольные элементы двора и народа могли объединяться вокруг имени великого князя и тем подвергать опасности самую его жизнь.
События не заставили себя ждать. Вскоре после восшествия Екатерины на престол в народе и войске начались брожения. Граф Мерси д'Аржанто, австрийский посол, доносил своему правительству: «Кажется еще сомнительным, не сделала ли новая императрица большой ошибки в том, что возложила корону на себя, а не провозгласила своего сына, великого князя, самодержцем, а себя регентшею империи на время его несовершеннолетия»[61]. Действительно, гвардия одумалась первою. Солдаты укоряли офицеров в том, что «последнюю каплю крови Петра I они продали за бочку пива»[62]. Однажды ночью солдаты Измайловского полка взялись было даже за оружие, и офицерам стоило больших трудов удержать их в казармах[63].{54} Впрочем, взгляды солдат разделялись многими офицерами. Возник заговор, но заговорщики не успели еще приступить к действиям и ограничились обсуждением вопроса, кому поручить регентство — Панину или Шувалову. Екатерине сделалось это известно, и зачинщики подверглись наказаниям[64].
Когда Екатерина отправилась в Москву для коронации, Павел был болен: у него замечалась лихорадка и опухоль ног. Оставить его в Петербурге императрица не решилась, однако присутствовать на торжествах он также не мог. Народ, не видя его, беспокоился. Солдаты перед дворцом кричали: «Да здравствует император Павел Петрович!»[65]
Однако в дальнейшем положение обострилось еще больше. Виновником этого обострения был Григорий Орлов. Человек, положивший так много труда и энергии на то, чтобы сделать Екатерину владетельницей России, человек, сознательно рисковавший для этого жизнью, наконец, человек, нераздельно владевший тогда любовью императрицы, мог рассчитывать, что ему удастся получить награды, более чем обычные. Он мечтал стать законным мужем Екатерины. Путь к этому был открыт.
Меньше чем через неделю после переворота, 5 июля 1762 года, Алексей Орлов, брат Григория, с князем Барятинским посетил заключенного в Ропше Петра III. «Посещение» кончилось тем, что Петр III, как значилось в изданном Екатериною манифесте, «обыкновенным и прежде часто случавшимся ему припадком геморроидическим впал в прежестокую колику»{55}. «Колика», однако, была, видимо, не совсем обыкновенная, потому что император скончался, и апартаменты, приготовлявшиеся для него в Шлиссельбурге, остались незанятыми.
Знала ли Екатерина, что с ее мужем должна случиться столь жестокая колика, или не знала, хотела ли она ее или нет — как бы то ни было, виновные вместо наказания пользовались влиянием и почетом, а спустя несколько времени, в 1763 году, императрица предложила верховному совету высказаться о предполагаемом браке ее с Григорием Орловым. При этом она ссылалась на слабое здоровье Павла и на заботы свои о будущем наследнике престола. Однако должно отдать справедливость верховному совету: члены его, в особенности Панин, с подлинным мужеством восстали на этот раз против замыслов императрицы. Говорят, Панин сказал при этом: «Императрица может делать, что хочет, но госпожа Орлова никогда не будет императрицей России»[66].
На этот раз мужество Панина и его сторонников спасло Павла, ибо, согласись они на брак императрицы с Орловым, последствия этого события были бы гибельны для великого князя: самодержавною властью своею Екатерина узаконила бы Алексея Бобринского, и сын Орлова был бы объявлен наследником.
Недовольство Орловым, императрицей и их сторонниками обострялось. Имя Павла, конечно, было у всех на устах. Негодованием были равно охвачены как темные массы простого народа, так и круги придворные и войска. Разными лицами владели при этом разные побуждения, но сила протеста всюду была одинакова. Дело дошло до того, что однажды солдаты Преображенского полка, ранее вполне преданные Орлову, собрались под окнами Павла и намеревались провозгласить его императором[67]. Против Орлова и Екатерины составился заговор, довольно, впрочем, бессильный и вскоре раскрытый.
Между тем настала весна 1764 года. Екатерина собиралась ехать в Ливонию. Чтобы не оставлять Павла, вокруг которого за время ее отсутствия могли тесно объединиться все недовольные, в Петербурге, императрица собралась взять его с собою. Для здоровья хворавшего в то время наследника путешествие могло оказаться гибельным. Панин и Воронцов, государственный канцлер, настояли на том, чтобы он был оставлен в Петербурге. Рассерженная Екатерина покорилась, но перевезла сына в Царское Село, приняв самые решительные меры предосторожности. При малейших признаках волнения Павел должен был быть посажен в карету и отвезен в Ливонию. На станциях были приготовлены лошади. Многие подозрительные лица были высланы из Петербурга, а между Нарвой и Ревелем сосредоточено тридцатитысячное войско под командой Румянцева. Только после того, как все эти меры были приняты, Екатерина решилась ехать. Но здесь мы должны обратить внимание читателей на одно чрезвычайно важное событие, произошедшее за время отсутствия ее из столицы.
Наряду с заговорами, составлявшимися в пользу Павла Петровича, в обществе и в войсках ни на минуту не затихали брожения, связанные с именем императора Иоанна Антоновича; не только в России, но и за пределами ее он считался серьезным претендентом. В Берлине еще при жизни Петра III высказывалось мнение, что в случае переворота власть окажется в руках Иоанна Антоновича, а 28 сентября 1762 года Вольтер писал д'Аржантейлкх «Боюсь как бы Иоанн не лишил престола вашу благодетельницу».
Иоанн Антонович содержался в Шлиссельбургской крепости. Некто Мирович, молодой человек, расточительный, обремененный долгами, большой любитель картежной игры, чтобы поправить расстроенные свои дела, решился на отчаянное предприятие. Он служил в Смоленском полку и время от времени нес караульную службу в Шлиссельбургской крепости. В один из своих караульных сроков, 15(?){56} июля 1764 года, он собрал своих солдат и решил, освободив Иоанна Антоновича, провозгласить его императором. Теоретически это было вовсе не так трудно: Мирович мог рассчитывать, что петербургская гвардия встанет на его сторону. Таким образом, если бы переворот удался, новый император был бы обязан престолом Мировичу. В распоряжении его было 45 человек солдат. Гарнизон Шлиссельбурга состоял всего из 33 человек, считая в том числе двух офицеров, стороживших Иоанна, и коменданта крепости. Справиться с ними было нетрудно.
«Выстроив своих солдат в три шеренги, Мирович направился к казарме, где содержался Иоанн Антонович. Началась перестрелка между командою Мировича и гарнизонными солдатами. Солдаты Мировича отступили. Он им прочел манифест и этим старался возбудить ревность, поздравляя их с государем. Потом взял с бастиона пушку, велел зарядить ее ядром и требовал выдачи арестанта Иоанна. Настала минута, предусмотренная в инструкции Чекина и Власьева (офицеров, приставленных к узнику). Видя пушку, наступление Мировича, невозможность дальнейшего сопротивления, они, чтобы не отдать арестанта, убили его… Между тем, как внутри казармы совершалось убиение Иоанна, Мирович вбежал на галерею, схватил поручика Чекина за руку и тащил в сени, спрашивая „Где государь?“. Чекин Сказал: „У нас государыня, а не государь“. Мирович бросился в каземат Иоанна; было темно; послали за огнем, и, когда принесли, Мирович увидел на полу мертвое тело Иоанна»[68]. Видя, что план его рухнул, он сдался.
У Екатерины стало одним важным соперником меньше. Молва обвиняла ее в том, что Мирович действовал с ее согласия: Екатерине будто бы нужно было устроить так, чтобы у тюремщиков Иоанна Антоновича нашелся повод привести в исполнение данную им инструкцию. Насколько слухи эти были верны, вопрос, не имеющий для нас существенного значения. Важно лишь то, что общественное мнение после убийства Иоанна Антоновича считало, что и Павлу Петровичу придется рано или поздно испытать ту же участь. Злоба Орлова, которому не удались его матримониальные планы, могла только укрепить опасения. Поэтому, чтобы не возбуждать сторонников Павла, Екатерина и теперь принуждена была оставить его на попечении Панина. Фраза, девять лет спустя сказанная ей Храповицкому: «Все думали, что, ежели не у Панина, так он пропал»[69]{57}, еще более характеризует то положение, в котором находились дела в 1764 году, нежели то, в каком были они тотчас после свержения Петра Федоровича.
Отношение Екатерины к Панину было чрезвычайно враждебно. Но общество смотрело на него, как на единственную сколько-нибудь прочную гарантию того, что наследника не постигнет участь Петра III и Иоанна VI.
III
Павла учили всяким премудростям: французскому и немецкому языкам, истории, арифметике, геометрии, танцам, закону Божию, рисованию и физике. Из одного перечня предметов читатель может понять, как мало было системы в этом учении. Проходить одновременно арифметику и геометрию с десятилетним мальчиком, не имеющим никакого понятия об алгебре; обучать его физике, предполагающей предварительное знакомство с тою же алгеброй, — до этого могли додуматься только в XVIII веке и, должно быть, только в России{58}. Большинство учителей были самыми заурядными ничтожными личностями. Только архимандрит Платон, впоследствии московский митрополит, преподававший Павлу начала религии, да учитель арифметики и геометрии Порошин оказали действительное и благотворное влияние на своего воспитанника{59}.
Но о Платоне речь будет впереди. Что же касается Порошина, то он всего один год пробыл в числе наставников Павла. Дневник, который он вел. и который послужил причиною удаления его от наследника, навсегда останется не только важным историческим документом, но и вообще одной из самых очаровательных книг, какие нам доводилось читать. В ней рисуются разом два образа равно привлекательных: умного, честного и доброжелательного наставника и прекрасного, не по летам развитого ребенка, каким был Павел. Порошин любил его. Исполняя, кроме должности учителя математики, также и обязанности гувернера, он был неразлучен с великим князем по целым дням. Его беседы с маленьким наследником престола, его заботы об ограждении Павла от разных дурных влияний, которых было так много в тогдашнем порочном обществе, — все это обнаруживает, как глубоко сознавал Порошин свою ответственность перед Павлом и его будущим государством. Павел платил учителю такой же любовью. Он ласкался к нему с доверчивостью, какой уже в те детские годы не питал ко многим из окружающих, звал его братцем. Провинившись, плакал, просил прощения. Вот один из их разговоров:
«За чаем, — рассказывает Порошин, — спросил меня вдруг его высочество: „Скажи мне, братец, пожалуй, вить ты, я чаю, на олове ешь, когда обедаешь дома?“ Я доносил, что всегда почти имею честь при столе его быть и дома не обедаю. Но тем не удовольствуясь изволил продолжать: „Однако, ежели случитца, что занеможешь, или так, захочетца дома остатца, так на чем тогда ешь?“ Я ответствовал, что по моим доходам на чем мне ином есть, как не на олове. Тут, поглядев на меня и ухватя за руку, изволил говорить: „не тужи, голубчик, будешь и на серебре есть“»[70].
Учился Павел отлично. День за днем повторяет Порошин стереотипную фразу: «У меня очень хорошо занимался», или «Госуд(арь) с обыкновенною легкостью понимал все толкования». Особенные способности проявлял Павел к математике, и это дало возможность Порошину записать: «Если бы Его Высочество человек был партикулярный и мог совсем только предаться одному только математическому учению, то б по остроте своей весьма удобно быть мог нашим российским Паскалем»[71].
Паскалем-то, положим, он мог и не сделаться, — но фраза эта, во всяком случае, много говорит об умственных способностях десятилетнего Павла. Следует помнить, что «математическое учение» состояло не в началах арифметики, обычно преподаваемых детям такого возраста; в это время, как видно из другой записи, о пропорциях, Павел кончил арифметику; к тому же он занимался и геометрией.
Суждения, высказываемые Павлом по разным поводам, поражают отсутствием опрометчивости, обдуманностью, верностью, а иногда и меткостью, каких казалось бы нельзя ожидать от ребенка его возраста. Вот, например, одна из порошинских записей: «Его Высочество сего дня сказать изволил: „С ответом иногда запнуться можно, а в вопросе мне кажетца сбитца никак не возможно“»[72]. Влияние Порошина вообще нельзя не признать благотворным: он умел сдерживать резкие порывы своего воспитанника, он развивал его ум и сердце: он воистину пробуждал в Павле «чувства добрые».
Все же воспитание Павла имело темные стороны. Бороться с ними Порошин не мог, отчасти по отсутствию к тому возможностей, отчасти же потому, что сам по условиям своего века не понимал их опасности.{60}
Так, не всегда умел он вовремя остановить разговоры, которые велись при наследнике Паниным и другими лицами, — ту грубоватую и фривольную болтовню вельмож XVIII столетия, которой никак нельзя было заводить при ребенке, особенно столь впечатлительном и понятливом, каков был Павел. Не понял также Порошин, что нельзя потакать ранним сердечным волнениям Павла, что «роман» наследника с фрейлиной Чоглоковой, несмотря на всю его своеобразную прелесть, невинность и романтичность, должен быть пресечен, а не поощряем. Когда после встреч с «милой» в театре (где, к слову сказать, шли вовсе не детские пьесы) или на маскараде Павел в истоме «валился на канапе» и «мечтал» — Порошин не знал, что должно ему положить предел и мечтаниям и встречам. Когда рылся Павел в энциклопедии, ища изъяснений на слово «amour», — надо было Порошину отнять у него лексикон, а не записывать умиленно в дневник о галантных чувствах десятилетнего мальчика. Но таковы были воззрения века — и винить за них одного Порошина невозможно. К тому же то, что мог прекратить Порошин, — «любовь» к Чоглоковой, любовные аллегории и маскарадные «махания» (как назывались тогда ухаживания) — было очень невинно по сравнению с тем, бороться против чего Порошину было не по силам. Что мог сделать бедный учитель, когда Панин, великий поклонник женского пола, заводил с Павлом беседы о любви и когда сама Екатерина расхваливала ему в театре всем доступные прелести французской актрисы.
Как бы то ни было, пробудь Порошин при Павле дольше, его хорошее влияние принесло бы свои плоды. Но всего через полтора года после начала своей службы он был отставлен от Павла, который, таким образом, был лишен единственного человека, любившего его бескорыстно и желавшего сделать из своего воспитанника не средство к достижению собственных целей, а человека и государя. С удалением Порошина Павел был окончательно предоставлен своей необычайной судьбе. Панин отныне сделался единственным лицом, могущим влиять на Павла. Каково же было это влияние и к чему оно привело — мы сейчас увидим.
Дневник Порошина навсегда останется единственным историческим документом, позволяющим до некоторой степени ознакомиться с той обстановкой, в которой протекало детство Павла. Из порошинских записей смотрит на нас лицо ребенка, подверженного дурным влияниям, но доброго, ласкового и не по годам развитого. Однако дневник этот обнимает промежуток времени немного более года. С момента удаления Порошина и до самой женитьбы, т. е. до 1773 года, на целых восемь лет Павел как бы скрывается от наших глаз. Мы не знаем, как жил он в этот период, чем занимался, с кем сталкивался. Тучная фигура Панина заслоняет от наших глаз тщедушную фигурку подрастающего наследника. Как жил он под панинским крылышком — мы не знаем. Но нам известно, каким он оттуда вышел. Читатель весьма ошибется, предположив, что мы клоним к тому, что Панин испортил Павла. Нет, ни дурных принципов, ни Дурных наклонностей Павел не вынес из панинского гнезда. Но он вынес оттуда нечто гораздо более гибельное; свое отношение к матери и свои политические воззрения{61}. И то, и другое в тех формах, какие они приняли, могли повести Павла лишь к бесконечной цепи страданий.
Никита Иванович Панин, человек, которого вся служба прошла на дипломатическом поприще, сам, говорят, был не менее других удивлен, когда воля императрицы Елизаветы Петровны сделала его воспитателем юного великого князя. Оставленный в этой должности и Екатериной, Панин весьма понимал, конечно, что не педагогические его способности, а политические причины, то что «ежели не у Панина, так Павел пропал», — заставили так поступать новую императрицу. И вот он не слишком входил в подробности воспитания Павла. Ему, в конце концов, все равно было, как Павлу преподается физика и обучают ли его рисованию. Он сознавал, что главная его задача заключается в том, чтобы с Павлом не случилось чего-нибудь вроде «геморроидической колики», от которой погиб Петр III, или чтоб какому-нибудь новому Мировичу не пришло в голову подвергнуть наследника участи Иоанна VI. Панин знал, что в глазах общества он не столько воспитатель Павла, сколько его телохранитель. Охранять жизнь Великого князя — вот в чем совершенно справедливо полагал он свою первейшую обязанность.
В 1763 году камер-юнкер Хрущов, прослышав о намерении императрицы вступить в брак с Григорием Орловым, составил заговор, направленный против плана вообще и против Орловых в частности. Опять между офицерами ходили слухи о готовности Панина участвовать в заговоре[73]. Неизвестно, насколько такие слухи были верны. Следует думать, что они были ложны и распускались заговорщиками с целью придать своему делу известную «солидность», — во всяком случае Панин, как мы уже говорили, открыто выступил против брака императрицы с Орловым. Княгиня Дашкова в своих мемуарах пишет, что по этому поводу Панин имел объяснение непосредственно с Екатериною.
Панин, таким образом, был не только залогом возможного переворота, но и служил помехой чувствам Екатерины как женщины. Этого также она не могла простить ему. Вполне естественно, что недобрые чувства к Панину подогревал в ней и Григорий Орлов, ненавидевший Панина как человека, преградившего ему путь к престолу, и как хранителя Павла. Мог ли Орлов быть спокойным, если сын Салтыкова, Павел, рос как наследник престола под могущественной охраной Панина, а ребенок его, Орлова, был всего-навсего Алексей Бобринский, мальчик, отданный в руки лакея?
Екатерина терпела Панина как неизбежное зло, но своей нелюбви к нему она почти не скрывала. Панин (…)