Николаю Гумилеву статья была бы, без сомнения, интересна — умей уже он 3 (15) апреля 1886 года читать.
Что еще? Спектакль в Эстонском благотворительном обществе… Новый притон на Большой Екатерининской улице…
За столиками восседают посадские, солдаты, матросы и женщины. Все это, конечно, уже давным-давно пьяно, но требует еще водки… Шум, трехсаженная ругань…
Это провинциальная жизнь. А вот столичная пресса.
В «Петербургской газете» за 3 апреля печатается роман Ж. де Гастина «Тайна каторжника». Примирение Пруссии с Папой. Дело банкира Сафонова в городском суде. Реклама: «НЕ НУЖНО ПОКУПАТЬ столовое белье! Его заменят изящные клеенчатые скатерти».
«Биржевые ведомости»: волнения в Македонии; внезапная готовность Александра Баттенберга (болгарского князя) преклониться перед волей держав; литературные беседы: «Глеб Успенский — достойный и единственный продолжатель великого Гоголя». В соседнем номере: «В мире художников» — «роман из парижской жизни Эмиля Золя». (Среди прототипов героев романа — импрессионисты и Сезанн, сверстники писателя.)
Уголовная хроника: в Чернигове мать «в припадке безотчетной злобы» зарубила топором 15-летнего сына; в Николаеве «пикантное дело»: рядовой запаса Лебеденко осужден на четыре года арестантских рот за изнасилование родной дочери.
«Санкт-Петербургские ведомости»: протест против проекта ирландских реформ Гладстона…
«Ирландские реформы» — это предоставление Ирландии гомруля, т. е. статуса доминиона. Борьбу за гомруль возглавляет Парнелл, чье имя так часто упоминается на страницах «Улисса» и «Портрета художника в юности»; в числе заявляющих протест — лорд Рэндольф Черчилль, отец Уинстона Черчилля, автор концепции «консервативной демократии», увлекавшей Гилберта Честертона, с которым герой нашей книги встретится примерно через двести страниц — а заодно и с ирландским национальным поэтом Уильямом Йейтсом; Парнелла и Черчилля-отца к тому времени давно не будет в живых: первый умрет, затравленный строгими католиками, узнавшими про его связь с замужней дамой; второй будет мучительно угасать от последствий подхваченного в юности сифилиса… Гомруля Ирландия не получит.
|
В той же газете:
Вышла биография знаменитого поэта Лонгфелло… И в счастливой жизни Лонгфелло были свои тернии… Это — обвинения в плагиате, которым он подвергался со стороны Эдгара Пое.
«Новое время»: «Очень ли убыточна наша железнодорожная сеть?»; изучение Л. Н. Толстого Георгом Брандесом…
В одном из соседних номеров — портреты колоритных усатых мужчин в русской офицерской форме и в тюрбанах. Это родственники афганского эмира, пошедшие на русскую службу: Сердар Искандер-хан, Сердар Якуб-хан, Сердар Абдурахман-хан.
В Афганистане сталкиваются границы и пересекаются интересы двух империй — Российской и Британской. К Памиру и Гиндукушу российская граница пододвинулась пятнадцать — двадцать лет назад в результате походов «туркестанских генералов» — Скобелева и его сподвижников:
Поля неведомой земли,
И гибель роты несчастливой,
И Уч-Кудук, и Киндерли,
И русский флаг над белой Хивой.
Кстати, именно в 1886-м вышла первая отдельная книга «барда британского империализма» Редьярда Киплинга, с которым Гумилева потом будут (довольно безосновательно) сравнивать. В этом же году некто Джордж Гаррисон нашел в Южной Африке алмазную жилу, мгновенно сделав эту землю привлекательной и желанной для своих соотечественников. У России колоний в Африке не было, с Англией здесь ей нечего было делить — но русские исследователи там появлялись. В 1886 году в Петербург возвращается после семилетней экспедиции Василий Васильевич Юнкер, открывший водораздел Нила и Конго.
|
Излишне говорить, насколько все это важно для будущей биографии Гумилева.
В Лондоне уже почти полвека на троне Виндзорская Вдова, королева Виктория, она же с 1876 года императрица Индии. Страна процветает, несмотря на конфликты вокруг ирландского гомруля, колониальная империя разрастается. Старость королевы отравляют, однако, непутевые дети и внуки. Старший внук, Альберт Виктор, который должен некогда унаследовать престол, снискал такую репутацию, что многие историки склонны отождествлять именно этого принца крови с так и не пойманным Джеком Потрошителем, чьи злодеяния два года спустя потрясут Лондон. К счастью для Британии, принц умрет молодым и королем не станет. Но сентиментальный, уютный, пуританский и втайне очень жестокий мир викторианской Англии дает трещину. В 1886 году Стивенсон публикует «Странную историю доктора Джекиля и мистера Хайда». Тем временем 17-летний Роберт Росс знакомит 32-летнего Оскара Уайльда, уже заслуженного эстета и притом благополучного отца семейства, с доселе неизвестной тому формой эстетизма. Результатом девять лет спустя станет вошедший в историю судебный процесс.
|
В России тем временем правит Александр III — «царь огромный, водянистый», как увидел его Блок, тучный и сильный, рано лысеющий сорокалетний мужчина, отнюдь не лишенный здравого смысла, но трагически обделенный чувством исторической перспективы. Идеолог его «контрреформ» — Победоносцев, сухой, строгий, ученый, несчастный, с оттопыренными, как у летучей мыши, ушами. Последний романтик русского консерватизма… Когда-то Тютчев, великий поэт и великий консерватор (и, как многие консерваторы, разочаровавшийся либерал), писал, обращаясь к своим сверстникам-декабристам: «Вы ожидали, может быть, что хватит вашей крови скудной, чтоб вечный полюс растопить…» Но вечный полюс — это ведь тоже не абстрактная метеорология; это живые люди, одержимые полярной охранительной утопией, столь же несбыточной, как и тропическая утопия революции. «Подморозить Россию, чтоб не гнила», не получится. Как раз в 1886 году Александр III совершает один из роковых шагов своего царствования: вводит ограничительную процентную норму для евреев в средних и высших учебных заведениях, в одночасье подарив своей империи несколько десятков, если не сотен тысяч униженных и оскорбленных бунтарей.
Но пока все идет как будто хорошо. Терактов не было уже два года — такого затишья страна давно не знала. Последняя генерация народовольцев во главе с Германом Лопатиным — почти в полном составе в Петропавловской крепости. Многие молодые люди, причастные к террористическим организациям, образумились и «ушли в частную жизнь». К примеру, Инна Эразмовна Горенко. Экономика растет. В 1886 году заслуженного ученого-экономиста Бунге на посту министра финансов сменяет выдающийся математик (и выдающийся взяточник) Вышнеградский. Окраины старательно (хотя не слишком успешно) русифицируются, повсеместно возводятся здания в узорчатом старомосковском стиле, Европа не без трепета, но с уважением глядит на царя-миротворца.
Между Англией и Россией — Германия. Объединители страны — 70-летний Бисмарк и почти 90-летний император Вильгельм Великий — наслаждаются плодами своих трудов. Правда, на юге — в Баварии — происходят странные события. Баварский король Людвиг II, когда-то, в молодости, умный и энергичный политик, сторонник объединения Германии, умело выторговавший своему королевству известную автономию, экзальтированный поклонник и щедрый меценат Вагнера, ведет себя все более эксцентрично. Замки в причудливом псевдосредневековом стиле, катание на лодке в костюме Лоэнгрина по искусственному озеру с подсиненной купоросом водой королю бы простили. Но сумасшествие Людвига развивается. Еще в юности он возненавидел женщин, застав свою невесту в объятиях слуги. С годами мизантропия распространяется и на мужчин. Людвиг принимает министров, сидя за ширмой, — он не хочет видеть человеческих лиц; он приказывает выколоть глаза не угодившим ему особам или заживо содрать с них кожу — правда, не проверяет, исполнены ли эти приказания, а их, естественно, никто исполнять не думает; он всерьез собирается «продать» Баварию и купить вместо нее необитаемый остров. 11 июня 1886 года Людвига признают безумным и учиняют над ним регентство. На следующий день во время вечерней прогулки со своим психиатром король убивает его, а затем сам топится в озере. Ему был без малого сорок один год. (Король родился 25 августа 1845 года — по случайности, день его рождения совпадает с днем гибели героя нашей книги.) Жизнь и смерть Людвига Баварского — детский вызов эпохе черных пиджаков и буржуазных добродетелей. Немецкий неоромантизм начинается с белых лебедей в подсиненной воде, чтобы закончиться дымом Аушвица.
Пока, впрочем, европейские страны, в том числе Россия, заключают между собой сложные коалиции и союзы, тщательно поддерживая равновесие политических интересов. Единственный признак приближения невиданных мировых войн — стремительное распространение пацифистских идей.
Вещный мир тоже стремительно меняется: мастерская Эдисона работает без передышки. Автомобили, телефоны, лампочки накаливания… В 1886 году в Петербурге открывается два маршрута паровой железной дороги; она прослужит двадцать лет, пока ее не заменит трамвай — вид транспорта, который в русской поэзии навсегда будет маркирован именем Николая Гумилева.
В Париже в 1886 году образуется группа молодых поэтов, назвавших себя «символистами». В группу входят Жан Мореас, Рене Гиль, Сен-Поль Ру, Анри Ренье и другие; учителями своими они числят Малларме, Верлена и вот уже десятилетие находящегося в африканских факториях Рембо. Тем временем импрессионисты проводят последнюю совместную выставку, а постимпрессионист Винсент Ван Гог приезжает из Голландии в Париж, чтобы через короткое время перебраться еще южнее — к арльским красным виноградникам.
Русская литература: публикуется «Смерть Ивана Ильича»; умирает драматург Островский; после долгих уговоров соглашается на издание книги своих стихов Алексей Апухтин, автор романса «Ночи бессонные» и множества других сочинений, необыкновенно тучный человек, изуродованный водяной болезнью, остроумный салонный собеседник; когда Александр III, несколькими годами раньше, спросил его, почему он не хочет печататься, Апухтин ответил: «Это все равно, Ваше Величество, что отдать своих дочерей в театр-буфф». Тем временем молодежь рыдает над вышедшей в прошлом году книжкой подпоручика в отставке Семена Надсона, кстати, два года (1882–1884) прослужившего в Кронштадте. Сам автор «стихотворений, затронувших множество жгучих мыслей, волнующих современников», весь год проводит на туберкулезных курортах, чтобы в январе 1887-го умереть в Ялте, двадцати четырех лет.
Таким был 1886 год. Кроме Гумилева, в этот год родились Владислав Ходасевич, Михаил Лозинский, Петр Потемкин, Александр Тиняков, Бенедикт Лившиц (по старому стилю — по новому дата его рождения приходится уже на 1887-й), Марк Алданов, Алексей Крученых, Надежда Удальцова, Георгий Федотов, Роберт Фальк, Сергей Киров, Серго Орджоникидзе, Давид Бен-Гурион, Диего Ривера, а также, согласно документам, барон Роман Унгерн, Белый Будда (в действительности он появился на свет годом раньше).
Глава вторая
«Колдовской ребенок»: легенда и явь
Через одиннадцать месяцев после рождения младшего сына высочайшим приказом по Морскому ведомству от 9 февраля 1887 года врач шестого экипажа Степан Яковлевич Гумилев был уволен в отставку «по болезни» с производством в статские советники и пенсией — 864 рубля в год из казны и 684 рубля 30 копеек из эмеритальной кассы (эмеритальная касса — страховой пенсионный фонд, куда поступали суммы из обязательных отчислений государственных служащих). Деньги (примерно 124 рубля в месяц) для семьи из пяти человек довольно скромные. Но, по всей вероятности, у Степана Яковлевича и Анны Ивановны были накопления, к тому же не исключено, что в эти годы доктор Гумилев имел в Царском Селе частную практику[1]. Средства у Гумилевых водились: дважды при жизни Степана Яковлевича покупалась земельная недвижимость. Причем если в 1890 году речь шла о небольшой усадьбе на станции Поповка Николаевской железной дороги (ныне Тосненский район Ленинградской области)[2], то спустя одиннадцать лет семье оказывается по силам купить большое, в 60 десятин, имение Березки в родной для Гумилева-отца Рязанской губернии (видимо, здесь пожилой корабельный доктор и сын дьячка почувствовал себя настоящим русским дворянином, наследственным землевладельцем; здесь и родилась легенда об отце-помещике Якове Степановиче). В дальнейшем — и при жизни, и после смерти Степана Яковлевича, вплоть до 1917 года, — Гумилеву более или менее хватало денег на безбедное существование, хотя его собственные литературные труды конечно же надежным источником заработка служить не могли.
Вид Царского Села. Открытка, 1900-е
В том же году семья переехала из Кронштадта в Царское Село, купив двух-этажный деревянный дом в конце Московской улицы (д. 42, ныне участок д. 55), напротив Торгового переулка, недалеко от пересечения с Набережной улицей. Если повернуть по Набережной налево, взгляду открывались Московские Ворота — один из парадных въездов в городок; если повернуть направо, путь пролегал мимо соединенных друг с другом Циркулярных прудов. По правую руку оставались здания городской ратуши и гимназии, построенные в характерном для конца XIX века «кирпичном стиле» с намеком на неоготику, но покрашенные в бледно-желтый цвет, считавшийся «царскосельским», а за ними — красный необлицованный кирпич лютеранской церкви. На том берегу прудов виднелся желтый ампирный особняк с белыми колоннами, окруженный садом, — Владимирский, бывший Запасной, дворец, первоначально (до покупки казной) — дача графини Кочубей.
Не считая царских и великокняжеских дворцов, церквей, общественных зданий и некоторых построек на главных улицах — Московской, Оранжерейной, Конюшенной, Бульварной, в Царском преобладали одно-двухэтажные деревянные дома-особнячки. В основном они сгорели во время Второй мировой войны или были снесены в последующие годы; последние, полуистлевшие образчики таких домов можно еще встретить в начале Московской и Пушкинской (бывшей Колпинской) улиц. Видимо, дом Гумилевых был близок им по плану и по архитектуре. Но эти особнячки освещались электрическим светом — Царское Село было первым в Европе полностью электрофицированным городом.
Вероятно, на выбор места жительства повлияла образовавшаяся за много лет привычка к тихому, полупровинциальному быту. Впрочем, Царское Село было местом своеобразным. По замечанию В. С. Срезневской, ближайшей подруги А. А. Ахматовой, оно «обладало всеми недостатками близкой столицы без ее достоинств».
Царское Село было несколько меньше Кронштадта (около тридцати тысяч жителей); как в Кронштадте, в нем проживало относительно много дворян, очень много военных (вместе с отставными — более восьми тысяч человек), очень мало (чуть больше трех тысяч человек) мещан и купцов. Мужское население в полтора раза превышало женское. Распределение по вероисповеданиям тоже напоминало кронштадтское, не считая очень малого (несколько десятков человек) числа мусульман. В городе было размещено семь полков (кирасирский, гусарский и пять стрелковых) и Артиллерийская академия. Но в остальном Царское мало походило на тот город, в котором Гумилеву суждено было увидеть свет.
Жить с малыми детьми среди тенистых царских парков было не в пример лучше, чем в портовом и промышленном островном городке, среди сырости, копоти, бесконечных ветров. Царское Село расположено на возвышенности (50–60 метров над уровнем моря), и климат там более здоровый, чем в невской дельте и тем более чем по ту сторону Маркизовой Лужи. Не было в царской резиденции конечно же грязных припортовых кабаков и многочисленных уличных девиц, как в Кронштадте. Но не было — в ту эпоху — и особенно напряженной умственной и духовной жизни. Если Кронштадт, столица русского флота, притягивал самых разных людей — от либеральных и просвещенных молодых инженеров до патриархальных поклонников отца Иоанна, то императорский двор не притягивал никого. Время, когда близ царского дворца на правах приближенных, гостей или друзей жили Державин, Карамзин, Жуковский, Пушкин, Тютчев, ушло безвозвратно. Царскосельский лицей еще в 1840 году переехал в столицу, на Каменноостровский проспект, и слава этого учебного заведения была давно в прошлом. Не то чтобы на троне в последней трети XIX и начале XX века сидели бескультурные люди, не интересовавшиеся новинками интеллектуальной, литературной, художественной жизни и не стремившиеся оказать ей содействие и покровительство, — нет, это было далеко не так. (Не забудем к тому же, что в числе членов императорской семьи были поэт К. Р. и историк великий князь Николай Михайлович.) Но стена, отделившая монархическую государственность от мейнстрима русской литературы и русского искусства, уже возникла — и с каждым годом она становилась все толще, невзирая ни на политические убеждения отдельных писателей и художников, ни на личные пристрастия императоров и их родственников… В 1899 году Валентин Серов, писавший портрет Николая II, попросил его помочь журналу «Мир искусства». Государь пожертвовал свои личные средства как частное лицо — поддержать «декадентское» издание из казны он не решился. Спустя десять — пятнадцать лет заслуженный и дорожащий своей репутацией человек искусства уже не рискнул бы вступить в неформальные отношения с царским двором, а те, кто рисковал (как Клюев и Есенин в 1916 году), шли на сознательный конфликт с интеллигентской средой.
К тому же двор в 1881–1894 годы не баловал Царское своим посещением. Александр III предпочитал Царскому Селу Гатчину, так же как Зимнему дворцу — Аничков. Это было продиктовано отчасти страхом перед терактами, отчасти — неприятными для царя-миротворца воспоминаниями о семейной драме его родителей. В это время Царское стало городом отставных офицеров и чиновников. Николай II вновь проводил летние месяцы в Царском — в Александровском дворце, построенном в 1792–1796 годы Кваренги и заново отделанном. После 1905 года он жил здесь и зимой — почти безвыездно. Но даже в это время, став единственной и постоянной императорской резиденцией, Царское Село казалось местом провинциальным и застывшим. Поэтому можно с большой долей уверенности сказать, что описания царскосельского быта в «Городе муз» Эриха Голлербаха, в неопубликованных воспоминаниях Н. Н. Пунина, в записях Ахматовой, относящиеся к 1900-м годам, тем более верны для 90-х.
…Гремят музыкой парады, сверкают оружием гвардейские полки… Английские мисс и немецкие бонны водят благовоспитанных мальчиков и девочек в парк. На пузатых шлюпках кружат их по озеру бравые матросы. Лебеди белые бороздят голубое зеркало прудов. И лебеди черные скорбными криками оглашают глушь парка…
Это — Царское Село Голлербаха: едва живые старухи-фрейлины с ливрейными лакеями, садящиеся на поезд (но у нас на дворе девяностые годы — вокзал еще старый, деревянный; новый построят в 1904-м), гвардейцы, любезничающие с дамами, бравые царскосельские гусары, придворные тезоименитства с придворными арапами, бесконечно прогуливающиеся близ дворца «безликие штатские в котелках» (агенты охранного отделения?), генерал с бачками, стреляющий галок, — великий князь Владимир Александрович, хозяин Владимирского дворца, отец и дед претендентов на престол. Кондитерская Федора Голлербаха, отца автора «Города муз», уже открыта на углу Московской и Леонтьевской. Наверняка маленького Гумилева туда водили, наверняка его катали на лодках бравые матросы.
О том, что Царское Село — родина русской поэзии, ее священное место, в 1890-е годы еще не думали или думали мало. Впрочем, и то, что мог увидеть на улицах царской резиденции Коля Гумилев — от гусар до «придворных арапов», — должно было произвести на него впечатление и отразиться в его сердце. Во всяком случае, эти образы очевидно аукаются со многими мотивами его поэзии и его судьбы.
Только что сказанное — лишь предположения. В отличие от Мандельштама, завороженного чуждым его родовой памяти (и его последующей жизни) пафосом государственности, любующегося румяными гвардейцами и боящегося державных устриц, Гумилев нигде не упоминает об аналогичных впечатлениях детства. Другое дело, что у Гумилева никаких писаных воспоминаний о детстве и нет. Единственное, чем мы располагаем, — устные рассказы, зафиксированные в известной мемуарной книге поэтессы Ирины Одоевцевой «На берегах Невы». Та гладкость, с которой Одоевцева передавала в своих воспоминаниях разговоры чуть не полувековой давности, вызвала у многих нарекания, и мемуаристке пришлось оправдываться, ссылаясь на «стенографическую память». Но даже если признать ее записи столь же аутентичными, как знаменитые «Разговоры с Гёте» Эккермана или, скажем, «Разговоры с Вячеславом Ивановым» Моисея Альтмана, устная речь, записанная чужой рукой, всегда преображается[3]. Так или иначе, перед нами описание детства поэта, стилизованное дважды — им самим и его ученицей.
Мое детство было до крайности волшебным… Я был действительно колдовским ребенком. Я жил в каком-то мной самим созданном мире, не понимая, что это мир поэзии… Так, у нашей кошки Мурки были крылья и она ночами улетала в окно, а собака моей сводной сестры, старая и жирная, только притворялась собакой, а была — я один это знал — жабой… Да, я действительно был колдовской ребенок, маленький маг и волшебник. Таким я сам себя считал.
Гумилев (разговор происходит в 1919 или 1920 году), очевидно, ссылается на свои строки, написанные около этого времени, — «Память», одно из знаменитейших его стихотворений:
Самый первый: некрасив и тонок,
Полюбивший только сумрак рощ,
Лист опавший, колдовской ребенок,
Словом останавливавший дождь.
Дерево да рыжая собака,
Вот кого он взял себе в друзья.
Память, Память, ты не сыщешь знака,
Не уверишь мир, что то был я.
Именно полный (по видимости) разрыв со своим первым, детским «я», его полная удаленность и позволили Гумилеву незадолго до гибели приступить к созданию поэтической, возвышенной легенды о своем счастливом и волшебном детстве. Легенды, в которой, конечно, отразилась какая-то реальность. Будто бы маленький Гумилев действительно пытался колдовать, останавливая дождь. Но не забудем, что в том же 1919 году (и тем же размером!) написано не менее знаменитое «Слово»:
…Солнце останавливали словом,
Словом разрушали города.
Гумилеву было жизненно важно доказать себе и другим, что он (опять цитируя Одоевцеву) «родился поэтом», что ему с детства были доступны начатки самой великой и священной магии.
Еще один эпизод из разговоров с Одоевцевой — по видимости юмористический, на самом деле развивающий «магическую» тему. «Моя мать часто рассказывала мне о своих поездках за границу (Когда? Вероятно, уже после брака, но до рождения сыновей. — В. Ш.), об Италии. Особенно о музеях, о картинах и статуях. Мне казалось, она скучает по музеям». Мальчик решил сделать маме сюрприз.
…В одно июльское утро я вбежал к ней в спальню очень рано…
В саду я взял ее за руку:
— Закрой глаза, мама, и не открывай, пока я не скажу.
И она, смеясь, дала вести себя по дорожке. Я был так горд. Я задыхался от радости.
— Вот, мама, смотри. Это я для тебя! Это музей! Твой музей!
Она открыла глаза и увидела: на клумбе между цветов понатыканы шесты. На них извивались лягушки и ящерицы. Четыре лягушки, две жабы и две ящерицы. Поймать их мне стоило большого труда.
Расстроенный тем, что мама не восхитилась его подарком, а, напротив, выбранила его «жестоким мальчишкой», мучитель амфибий убежал в лес, чтобы стать «атаманом разбойников» (именно атаманом — «у меня всегда были самые гордые мечты»). Но до леса (он был в пяти верстах) дойти не удалось — беглеца догнали.
Гумилев, рассказывавший эту историю Одоевцевой, не мог не учитывать мистических значений, которыми наделяют в разных цивилизациях жабу и ящерицу. Не мог он не учитывать и аналогий с князем Владом Цепешем, Дракулой — «сажателем на кол». Невинно-жестокая выходка шестилетнего мальчика тоже приобретает черты магии, но магии черной, преступной. Жуткий «музей» как-то связывается с последующей судьбой поэта. То, как строит Гумилев рассказ о своем детстве, наводит на мысль, что перед нами — устная версия ненаписанной, но доведенной в сознании автора до известной стройности автобиографической повести, которую он «испытывает» на своей благодарной слушательнице.
(Дело происходило, очевидно, в Поповке. Природа этой части Петербургской губернии уже средне-, а не северорусская — и все же заметно отличается от ландшафтов соседних тверских и новгородских земель. Красные обрывистые берега рек придают этим местам беспокойный, романтический дух. Здесь — совсем рядом с Поповкой — начинаются огромные и полные загадок Саблинские пещеры. Здесь жил в своем имении Алексей Константинович Толстой, на здешних болотах он стрелял уток, и над ними мелькали бирюзовые спинки его страшных стрекоз. Именно в связи с Поповкой, по свидетельству Ахматовой в разговоре с Лукницким, упоминается «зеленое драконье болото» в стихах Гумилева.)
Маленького беглеца не наказали — напротив, «возвращение блудного сына было, как и полагается, пышно отпраздновано». Коле даже подарили книжку с картинками и игрушечный лук со стрелами. У такого мягкого отношения к нему были свои причины.
Меня очень баловали в детстве… Больше, чем моего старшего брата. Он был — здоровый, красивый, обыкновенный мальчик, а я — слабый и хворый. Ну, конечно, мать жила в вечном страхе за меня и любила меня фантастически…
Гумилев и в этом случае делает ударение на том, как он, в сравнении с братом, необыкновенен и любим. Материалы Лукницкого подробнее говорят о «хворях» будущего поэта. Гумилев в детстве (до пятнадцати лет) страдал постоянными головными болями; он был болезненно возбудим, мучительно переносил любые внешние впечатления (например, уличный шум). За приступами головной боли следовал тяжелый сон. За мальчиком наблюдали врачи, знакомые отца (Квицинский, Данчич), но помочь ему не могли. Возможно, на его состоянии сказалась детская травма (о которой упоминает А. С. Сверчкова): ему было несколько месяцев, когда подвыпившая нянька уронила его, причем ребенок, упав, напоролся лицом на стеклянный осколок (нянька лакомилась хозяйским хересом, отбивая горлышко у накрепко закупоренных бутылей). Шрам остался на всю жизнь. (Не та ли это нянюшка Мавра Ивановна, что, по В. К. Лукницкой, была очень привязана к мальчику и прожила у Гумилевых четыре года?)
К тому же еще в детстве у Гумилева развилось косоглазие, которое до конца жизни было одной из характернейших примет его внешности, из-за которого он долго считался негодным к военной службе. Косые глаза, конечно, не делали мальчика краше. Все подростки (независимо от пола) болезненно переживают свое «уродство», но у Гумилева эти переживания были особенно мучительны, о чем он тоже — с юмором — рассказывал Одоевцевой.
«Самые гордые мечты» у слабого, болезненного, некрасивого мальчика — ситуация довольно обычная… и достаточно драматичная. Результат почти всегда — уязвленное самолюбие, тяга к самоутверждению. Опять процитируем разговор с Одоевцевой:
Я мучился и злился, когда брат перегонял меня в беге или лучше меня лазил по деревьям. Я все хотел делать лучше других, всегда быть первым… Мне это, при моей слабости, было нелегко. И все-таки я ухитрялся забираться на самую верхушку ели, на что ни брат, ни дворовые мальчишки не решались. Я был очень смелый. Смелость заменяла мне силу и ловкость.
Почему-то Одоевцеву не удивляло, что «конквистадор», воин, путешественник был в детстве слабым и болезненным ребенком. Ее удивляло другое: то, что этот «штатский, кабинетный, книжный» человек в самом деле был воином и путешественником. «Лист опавший, колдовской ребенок», косоглазый, болезненный, нелюдимый царскосельский мальчик-фантазер никуда не делся. Он вновь и вновь пробуждался на каждом новом витке биографии Гумилева. Не исключено, что он и был скрытой сущностью человека, изо всех сил старавшегося быть сильным и взрослым, — во всяком случае, носителем поэтического начала в этом человеке.
Но и болезненное самолюбие, память о детских обидах — иногда незначительных и комичных — остались навсегда. Вот любопытный эпизод из воспоминаний впервые помянутой в первой главе нашей книги Анны Андреевны Гумилевой — жены Дмитрия и, по случайности, полной тезки Ахматовой (имя Анна с мистическим постоянством повторяется в этом роду — так звали обеих жен С. Я. и обеих жен самого поэта):
Когда старшему брату было десять лет, а младшему восемь, старший брат вырос из своего пальто и мать решила перешить его Коле. Брат хотел подразнить Колю: пошел к нему в комнату и, бросив пальто, небрежно сказал: «На, возьми, носи мои обноски!» Возмущенный Коля сильно обиделся на брата, отбросил пальто, и никакие уговоры матери не могли заставить Колю его носить. Даже самых пустяшных обид Коля долго не мог и не хотел забывать. Прошло много лет. Мужу не понравился галстук, который я ему подарила, и он посоветовал мне предложить его Коле, который любит такой цвет. Я пошла к нему и чистосердечно рассказала, что галстук куплен был для мужа, но раз цвет ему не нравится, не хочет ли Коля его взять? Но Коля очень любезно, с улыбочкой, мне ответил: «Спасибо, Аня, но я не люблю носить обноски брата».