Генерал Кадудаль, по приказу которого совершается казнь, предлагает Божье перемирие каждому, кто пожелает присутствовать при этом акте правосудия. 19 глава




Две‑три церкви, в которых уцелели колокола, ударили в набат.

Эти зловещие звуки, которых не слышали в городе уже три‑четыре года, напугали парижан сильнее, чем пушечный грохот.

Это возвращалась на крыльях ветра религиозная и политическая реакция.

В одиннадцать часов вечера, одновременно с давно не звучавшим набатом, в зал заседаний Конвента пришло известие о результате похода генерала Мену.

Заседание не объявляли закрытым, но зал к этому времени опустел.

Теперь все депутаты вернулись, теряясь в догадках и не в силах поверить, что столь четкий приказ окружить и разоружить секцию Лепелетье обернулся дружеской беседой, после которой все спокойно разошлись.

Когда же они узнали, как, вместо того чтобы уйти домой, секционеры вернулись на то же место и бросили вызов Конвенту, осыпая его из монастыря, словно из крепости, оскорблениями, Шенье устремился к трибуне.

Мари Жозеф, озлобленный суровым обвинением, преследовавшим его до самой смерти и даже на том свете, обвинением в том, что он из зависти позволил казнить своего брата Андре, неизменно был сторонником самых жестких и неотложных мер.

– Граждане! – вскричал он. – Я не в силах поверить этому сообщению! Отступление перед лицом врага – это несчастье, отступление перед бунтовщиками – это измена. Прежде чем сойти с этой трибуны, я хочу выяснить, существует ли еще воля большинства французского народа и намерены ли с ней считаться, или же мы должны покориться власти секционеров, хотя именно мы являемся государственной властью. Я требую, чтобы правительство обязали немедленно отчитаться перед собранием в том, что происходит в Париже.

В ответ на этот решительный призыв послышались возгласы одобрения.

Предложение Шенье было единодушно принято.

 

 

Глава 15

НОЧЬ С ДВЕНАДЦАТОГО НА ТРИНАДЦАТОЕ ВАНДЕМЬЕРА

 

Член правительства Делоне [329] (из Анже) поднимается на трибуну, чтобы лично держать ответ.

– Граждане, – говорит он, – мне только что доложили, что секция Лепелетье окружена со всех сторон.

Раздаются аплодисменты.

Однако чей‑то голос, перекрывая гром рукоплесканий, кричит:

– Это неправда!

– А я, – продолжает Делоне, – утверждаю, что секция блокирована.

– Это неправда! – повторяет тот же голос еще громче, – я только что прибыл оттуда; наши войска отступили, и секционеры хозяйничают в Париже.

В тот же миг из коридора доносятся страшный шум, топот, крики, брань. Людской поток, грозный и бурный, как морской прилив, врывается в зал. Трибуны заполняются людьми. Поток докатывается до самой трибуны.

Слышен крик сотни голосов:

– Оружие! Оружие! Нас предали! Генерала Мену – под суд!

– Я требую, – говорит Шенье со своего места, вскочив на скамью, – я требую арестовать генерала Мену, немедленно судить его и, если он будет признан виновным, расстрелять его во дворе Тюильри.

Крики «Генерала Мену – под суд!» усиливаются.

Шенье продолжает:

– Я требую, чтобы оружие и патроны были снова розданы патриотам. Я требую образовать из патриотов батальон; он будет называться священным батальоном Восемьдесят девятого года, и его бойцы дадут клятву погибнуть на ступенях зала заседаний.

Тотчас триста‑четыреста патриотов, казалось, только и ждавшие этого предложения, врываются в зал, требуя дать им оружие. Это ветераны Революции, живая история шести минувших лет, люди, что сражались у стен Бастилии и разгромили 10 августа тот самый дворец, который они хотят ныне защищать; это генералы, покрытые шрамами; это герои Жемапа и Вальми, изгнанные из армии, ибо их блестящие победы были одержаны безвестными людьми, ибо они победили пруссаков без всякой системы и разбили австрийцев, не зная математики и правописания.

В своем изгнании из армии они обвиняют заговорщиков‑аристократов, реакционера Обри, отобравшего у них шпаги и сорвавшего с их плеч эполеты.

Они целуют ружья и сабли, которые им раздали, и прижимают их к груди с криком:

– Теперь мы свободны, ибо скоро мы умрем за отчизну! В это время вошел секретарь и доложил, что явились представители секции Лепелетье.

– Вот видите, – вскричал Делоне (из Анже), – я же знал, что говорил; они пришли принять условия, выдвинутые Мену и Лапортом.

Секретарь вышел и вернулся пять минут спустя.

– Глава делегации спрашивает, – сказал он, – гарантируют ли ему и тем, кто его сопровождает, безопасность; ему нужно что‑то сообщить Конвенту.

Буасси д'Англа протянул руку:

– Клянусь честью нации, – сказал он, – те, кто сюда войдет, выйдут отсюда целыми и невредимыми.

Секретарь вернулся к тем, кто его послал.

В собрании воцарилось гробовое молчание.

Депутаты еще надеялись, что этот новый демарш секционеров выведет их из лабиринта, в котором они оказались, избрав путь примирения.

В тишине послышались приближающиеся шаги, и все взоры устремились к двери.

По залу пробежал трепет.

Главой делегации оказался тот самый молодой человек, что накануне так высокомерно говорил с Конвентом.

По его лицу было видно, что он пришел не для того, чтобы публично покаяться.

– Гражданин председатель, – сказал Буасси д'Англа, – вы просили, чтобы вас выслушали, – мы вас слушаем; вы просили гарантировать вам жизнь и свободу – мы предоставляем вам эти гарантии. Говорите!

– Граждане, – произнес молодой человек, – мне хотелось, чтобы вы отвергли последние предложения, с которыми обращается к вам секция Лепелетье, ибо мое единственное желание – сразиться с вами. Самым счастливым мгновением в моей жизни станет то, когда я войду в эти стены по колено в крови, с мечом и огнем.

Угрожающий ропот послышался с мест, где сидели члены Конвента; нечто вроде гула изумления донеслось с трибун и из уголков зала, где собрались патриоты.

– Продолжайте, – сказал Буасси д'Англа, – бесцеремонно угрожайте нам; вы знаете, что вам нечего бояться, ведь мы гарантировали вам жизнь и свободу.

– Поэтому, – продолжал молодой человек, – я не стану хитрить и скажу вам прямо, что привело меня сюда. Меня привело сюда решение пожертвовать своей личной местью во имя общего блага и даже ради вашего блага. Я счел себя не вправе передавать через кого‑то другого последнее предупреждение, я пришел к вам сам. Если завтра на рассвете стены Парижа не будут пестреть афишами, где вы укажете, что весь Конвент уходит в отставку и Париж со всей остальной Францией волен выбирать своих представителей без каких‑либо условий, мы расценим это как объявление войны и выступим против вас. У вас пять тысяч человек, у нас же шестьдесят тысяч и вдобавок на нашей стороне правда.

Он достал из жилетного кармана часы, усыпанные бриллиантами.

– Сейчас без четверти полночь, – продолжал он. – Если завтра в полдень, то есть через двенадцать часов, пробудившийся Париж не будет удовлетворен, зал, под крышей которого вы сейчас укрываетесь, будет разрушен до основания, и дворец Тюильри будет подожжен со всех сторон, чтобы выкурить из королевского жилища ваш дух. Я закончил.

Призывы к возмездию и угрозы вырвались из всех уст; патриотам недавно вернули оружие, и они готовы были броситься на дерзкого оратора, но Буасси д'Англа протянул руку и сказал:

– Я дал слово как от своего, так и от вашего имени, граждане. Председатель секции Лепелетье может уйти отсюда живым и невредимым. Вот как мы держим наше слово; посмотрим же, как он держит свое.

– Значит, война! – радостно вскричал Морган.

– Да, гражданин, и война гражданская, то есть худшая из войн, – ответил Буасси'Англа. – Ступайте же и больше не появляйтесь перед нами, ибо в следующий раз я не смогу поручиться за вашу безопасность.

Морган удалился с улыбкой на устах.

Он ушел с тем, чего добивался, – с уверенностью, что уже ничто не может помешать завтрашнему сражению.

Как только он вышел, страшный шум поднялся в зале, где сидели депутаты, на трибунах и среди патриотов.

Часы пробили полночь.

Наступило тринадцатое вандемьера.

Теперь, поскольку до начала схватки остается еще шесть‑восемь часов, покинем Конвент, борющийся с секциями и посетим один из салонов, где принимали сторонников обеих партий и куда, следовательно, поступали более достоверные новости, чем в Конвент или в секции.

 

 

Глава 16

САЛОН ГОСПОЖИ БАРОНЕССЫДЕ СТАЛЬ,

СУПРУГИ ШВЕДСКОГО ПОСЛА

 

Примерно в середине Паромной улицы, между улицами Гренель и Планш, возвышается массивное здание; его и сегодня можно узнать по четырем попарно соединенным ионическим колоннам, подпирающим тяжелый каменный балкон.

Это особняк шведского посольства, в котором жила знаменитая г‑жа де Сталь, дочь г‑на Неккера, жена барона де Сталь‑Голыптейна. [330]

Она настолько известна, что почти не имеет смысла описывать ее физический, духовный и нравственный облик. Тем не менее мы уделим этому некоторое внимание.

Госпожа де Сталь, родившаяся в 1766 году, находилась в этот период в расцвете своего таланта, чего нельзя сказать о ее внешности: эта женщина никогда не была красивой. Страстно обожая своего отца, заурядного человека, что бы о нем ни говорили, она разделила его участь и эмигрировала вместе с ним, хотя положение ее мужа как посла гарантировало ей и отцу не только свободу действий, но и безнаказанность.

Однако вскоре она вернулась в Париж, составила план побега Людовика XVI и в 1793 году обратилась к революционному правительству в защиту королевы, когда ту предали суду.

Когда Густав IV объявил войну России и Франции, [331] шведского посла отозвали в Стокгольм. Его не было в Париже со дня казни королевы и до дня казни Робеспьера.

После 9 термидора г‑н де Сталь приехал во Францию в том же качестве посла Швеции, и г‑жа де Сталь, которая не могла жить, не видя своего «ручейка на Паромной улице», отдавая ему предпочтение перед озером Леман, вернулась туда вместе с мужем.

Она немедленно открыла в Париже салон и, конечно, принимала в нем всех тех, кто отличился либо во Франции, либо за ее пределами. Несмотря на то что она одной из первых приняла идеи 1789 года, то ли под влиянием разворачивавшихся событий, то ли под влиянием внутреннего голоса образ ее мыслей изменился, и она изо всех сил стала содействовать возвращению эмигрантов и столь явно требовать их реабилитации, особенно г‑на де Нарбонна, что небезызвестный мясник Лежандр [332] публично выступил против нее.

Два салона: ее и г‑жи Тальен [333] – поделили между собой Париж. Но салон г‑жи де Сталь был на стороне конституционной монархии, то есть занимал промежуточное положение между кордельерами и жирондистами.

В тот вечер, а именно в ночь с двенадцатого на тринадцатое вандемьера, между одиннадцатью часами и полночью, когда в Конвенте царило величайшее смятение, салон г‑жи де Сталь был полон гостей.

Вечер выдался на редкость блестящим, и, глядя на туалеты женщин и непринужденные манеры мужчин, трудно было предположить, что на парижских улицах вот‑вот начнется побоище.

Однако в разгар веселья и всплеска остроумия, сверкающего во Франции с особенной живостью и воодушевлением в час опасности, внезапно, точно в предгрозовые летние дни, по салону пробегали облака, вроде тех, что бросают тень на луга и посевы.

Каждого вновь прибывшего встречали с любопытством, робкими возгласами и тут же засыпали вопросами, свидетельствовавшими о всеобщем интересе к происходящему.

Гости ненадолго покидали двух‑трех женщин, окруженных в салоне г‑жи де Сталь почетом за красоту и ум.

Все устремлялись к новому посетителю, вытягивали из него все, что он знал, и возвращались в свой кружок, чтобы обсудить последние новости.

В силу некоего молчаливого соглашения каждая женщина, которая благодаря красоте или уму имела право на привилегию, о коей мы только что упомянули, содержала в обширных апартаментах первого этажа шведского посольства свой отдельный двор; таким образом, помимо салона г‑жи де Сталь, в тот вечер у госпожи баронессы собрались салоны г‑жи де Крюденер и г‑жи Рекамье. [334]

Госпожа де Крюденер была на три года моложе г‑жи де Сталь; она происходила из Курляндии и родилась в Риге. Дочь богатого помещика барона Витингхофа, в четырнадцать лет она вышла замуж за барона Крюденера и последовала за ним в Копенгаген и Венецию, где он исполнял обязанности русского посланника. Разойдясь с мужем в 1791 году, она вновь обрела свободу, которой ненадолго пожертвовала ради брака. Это была весьма очаровательная и весьма умная особа, превосходно говорившая и писавшая по‑французски.

Упрекнуть ее можно было единственно в том, что в эту отнюдь не сентиментальную пору она питала чрезвычайное пристрастие к одиночеству и мечтаниям.

Поистине северная задумчивость, наделившая ее сходством с героинями древнескандинавских сказаний, придавали ей в толпе беспечных и веселых людей неповторимое очарование: в нем было что‑то мистическое.

Всем очень хотелось посетовать на нее за то, что она впадает в такого рода экстазы в разгар вечера. Если же вам удавалось приблизиться к ней в эти мгновения сверхвозбуждения и заглянуть в ее прекрасные глаза, ясновидящая г‑жа де Крюденер, затмевавшая святую Терезу, [335] заставляла вас позабыть светскую женщину.

Впрочем, утверждали, что эти прекрасные глаза, столь часто устремленные к небу, немедленно опускались на землю, как только красавец‑тенор Тара входил в салон, где находилась эта женщина.

Роман, который она в то время писала, озаглавленный «Валерия, или Письма Гюстава де Линара Эрнесту де Г.», повествовал об истории их любви.

Это была женщина двадцати пяти‑двадцати шести лет с белокурыми волосами, характерными для женщин северных широт. В мгновения экстаза ее лицо казалось застывшей маской из мрамора, большое сходством с которым ему также придавала белая атласная кожа.

Ее друзья – а их у нее было немало до тех пор, пока не появились ученики, – говорили, что в то время, когда ее душа общалась с духами, ее уста исторгали бессвязные слова, тем не менее, подобно речам античных пифий, [336] не лишенные смысла.

Одним словом, г‑жа де Крюденер была предтечей современного спиритизма. [337] В наши дни сказали бы, что она была медиумом. [338] Поскольку это слово тогда еще не было придумано, мы ограничимся эпитетом «вдохновенная свыше».

Госпожа Рекамье, самая юная из всех популярных женщин того времени, родилась в Лионе в 1777 году; звали ее Жанна Франсуаза Жюли Аделаида Бернар. В 1793 году она вышла замуж за Жака Роз Рекамье, который был на двадцать шесть лет старше ее. Источником его доходов был огромный шляпный магазин, открытый в Лионе его отцом.

Будучи совсем юным, он стал коммивояжером этого торгового заведения, после того как получил классическое образование, позволявшее ему при случае цитировать Горация или Вергилия. Он говорил по‑испански, так как особенно часто бывал в Испании по своим коммерческим делам. Это был красивый, высокий, белокурый мужчина крепкого телосложения, легковозбудимый, щедрый и легкомысленный; он был не очень привязан к своим друзьям, хотя никогда не отказывал им в денежной поддержке.

Когда один из его лучших друзей, которого он выручал много раз, умер, он лишь сказал со вздохом:

– Еще один ящик кассы закрыт!

Женившись в разгар террора, 24 апреля 1793 года, он отправился в день своей свадьбы посмотреть на казни (то же он сделал накануне и то же собирался сделать на следующий день).

Он видел, как умер король и как умерла королева; видел, как умерли Лавуазье и двадцать семь откупщиков, а также его близкий друг Лаборд и, наконец, почти все из тех, с кем он поддерживал деловые либо приятельские отношения; когда его спрашивали, почему он с таким усердием посещает столь печальные зрелища, он отвечал:

– Чтобы свыкнуться с плахой.

В самом деле, г‑н Рекамье почти чудом избежал гильотины, и после этого его потребность ходить на казни как на службу исчезла.

То ли ежедневное созерцание смерти отвратило его от красоты жены, и он питал к ней лишь отеческую любовь, то ли виной тому был один из тех изъянов, какими своенравная природа любит порой отмечать свои самые прекрасные творения, – так или иначе, целомудрие его супруги навсегда останется тайной, хотя и не являлось ни для кого секретом.

Между тем мадемуазель Бернар, по словам ее биографа, в свои шестнадцать лет, когда она стала его женой, из ребенка превратилась в цветущую девушку.

Гибкая, изящная фигура; плечи, достойные богини Гебы, [339] шея восхитительной формы и безупречных пропорций; маленький алый рот; жемчужные зубы; прелестные, хотя и немного худые руки; каштановые от природы вьющиеся волосы; тонкий и правильный, истинно французский нос; бесподобный цвет кожи; простодушное и порой лукавое лицо, доброе выражение которого делало его неотразимо привлекательным; некая небрежность и гордость одновременно; несравненная посадка головы (именно об этой женщине можно было по праву сказать то, что герцог де Сен‑Симон [340] говорил о госпоже герцогине Бургундской: [341] «У нее была походка богини, скользящей по облакам») – такова была г‑жа Рекамье.

Салоны г‑жи Рекамье и г‑жи де Крюденер казались столь независимыми друг от друга, как будто они находились в разных особняках; лишь главный салон, через который можно было попасть в другие два, был владением хозяйки дома.

Хозяйке дома недавно исполнилось двадцать девять лет; это была, как только что говорилось, знаменитая г‑жа де Сталь, уже прославленная в политике благодаря той роли, которую она сыграла в назначении г‑на де Нарбонна на пост военного министра, и в литературе благодаря ее восторженным письмам о Жан Жаке Руссо.

Она не была красивой, и тем не менее было невозможно пройти мимо, не обратив на нее внимания и не осознав, что вы соприкасаетесь с одной из тех выдающихся личностей, что сеют слово на ниве мысли, как пахарь бросает свои крошечные зерна в борозду.

В тот вечер она была одета в красное бархатное платье с разрезами по бокам, подбитое атласом соломенного цвета; на голове у нее был желтый атласный тюрбан, увенчанный райской птицей. Зажав в полных губах веточку цветущего вереска, она покусывала ее, являя взору прекрасные зубы; У нее был немного крупный нос и немного темные щеки, но ее глаза, брови и лоб были удивительно красивыми.

Была она земной женщиной или божеством, но в ней чувствовалась сила. Прислонившись к камину, положив на него одну руку и по‑мужски жестикулируя другой, время от времени откусывая от веточки вереска по цветку, г‑жа де Сталь говорила красивому белокурому юноше, одному из ее горячих поклонников, чье лицо было обрамлено вьющимися волосами, ниспадавшими на плечи:

– Нет, вы ошибаетесь, клянусь вам, дорогой Констан, [342] нет, я не против Республики, совсем наоборот; те, кто меня знает, помнят, как страстно я поддерживала принципы восемьдесят девятого года, но я испытываю отвращение к санкюлотам и продажной любви. С тех пор как было признано, что свобода не самая прекрасная и целомудренная из женщин, а куртизанка, которая переходит из рук Марата в руки Дантона, из рук Дантона – в руки Робеспьера, я уже не питаю к вашей свободе почтения. Я еще допускаю, что нет больше ни принцев, ни герцогов, ни графов, ни маркизов. Звание «гражданин» прекрасно, если оно относится к Катону; [343] обращение «гражданка» благородно, если оно относится к Корнелии. Но терпеть тыканье моей прачки, хлебать спартанскую похлебку из одного котла с моим кучером?.. Нет, этого я никогда не приму. Равенство – прекрасная вещь, но необходимо договориться о значении слова «равенство». Если это означает, что все будут получать одинаковое образование за счет родины – это хорошо, что все люди будут равны перед законом – это прекрасно! Но если это значит, что все французские граждане будут скроены на один лад в физическом и нравственном смысле, то это закон Прокруста, [344] а не Декларация прав человека. Если уж выбирать между конституциями Ликурга и Солона, [345] между Спартой и Афинами, то я выбираю Афины, и к тому же Афины Перикла, а не Писистрата. [346]

– Ну что ж, – с лукавой улыбкой возразил красивый белокурый юноша, которому была адресована эта гражданская отповедь и который впоследствии стал известным Бенжаменом Констаном, – вы не правы, дорогая баронесса, вы говорите об Афинах в пору заката, вместо того чтобы посмотреть на этот город в начале пути.

– В пору заката! В эпоху Перикла! Мне кажется, что, напротив, я говорю об Афинах в пору расцвета.

– Это так, но ничто, сударыня, не начинается с расцвета. Расцвет – это зрелый плод, а до плода существуют почка, листья, цветок. Вам не нравится Писистрат? Вы заблуждаетесь. Это он, встав во главе неимущих классов, подготовил почву для грядущего возвышения Афин. Что касается двух его сыновей, Гиппия и Гиппарха, [347] я оставляю их на ваше усмотрение. Но Клисфен, [348] который довел число сенаторов до пятисот, как только что сделал Конвент, ведь именно он открывает великую эпоху войн против персов. Мильтиад разбивает персов при Марафоне – Пишегрю только что разбил пруссаков и австрийцев. Фемистокл уничтожает их флот у Саламина – Моро [349] только что захватил флот голландцев в кавалерийской атаке. Это еще одна странность. Свобода Греции родилась в борьбе, которая, казалось, должна была привести к гибели, подобно тому как наша свобода родилась в борьбе с иностранными монархиями. В ту же эпоху были расширены права; тогда же архонты [350] и судьи были избраны из представителей всех классов. Кроме того, вы забываете, что именно в этот плодотворный период явился Эсхил; [351] с беспечным ясновидением гения он создает Прометея, [352] то есть символ бунта человека против тирании; Эсхил – это младший брат Гомера, но кажется его старшим братом!

– Браво! Браво! – воскликнул чей‑то голос. – Право, вы прекрасно сочиняете. Между тем в квартале Фейдо и в секции Лепелетье люди убивают друг друга. Вы слышите бой колоколов? Они вернулись из Рима.

– А, это вы, Барбе‑Марбуа, [353] – сказала г‑жа де Сталь мужчине лет сорока, чья красота была величественной и безжизненной (такого рода красота встречается среди придворных и дипломатов); впрочем, это был очень порядочный человек, зять президента‑губернатора Пенсильвании Уильяма Мура. [354] – Откуда вы?

– Прямо из Конвента.

– Что там делают?

– Спорят. Объявляют секционеров вне закона, вооружают патриотов. Что касается секционеров (они уже отыскали колокола, и вы их слышите), то это переодетые монархисты. Завтра они отыщут свои ружья, и, думаю, у нас начнется славная пальба!

– Что поделать! – сказал очень некрасивый мужчина с гладкими волосами, впалыми висками, мертвенно‑бледным лицом и кривым ртом; уродство этого лица было одновременно и человеческим и звериным, – я повторяю им в Конвенте изо дня в день: «До тех пор пока у вас не будет четко налаженного полицейского ведомства и министра полиции, действующего не по долгу службы, а по призванию, дела будут идти из рук вон плохо». В конце концов, поглядите на меня: я обзавелся дюжиной молодцов ради своего удовольствия, занимаюсь сыском как любитель, ибо меня забавляет игра в полицию и я осведомлен лучше правительства.

– И что же вам известно, господин Фуше? – спросила г‑жа де Сталь.

– Ах, госпожа баронесса, по правде сказать, мне известно, что шуаны были созваны в Париж из всех частей королевства, и позавчера у Леметра… Вы знаете Леметра, баронесса?

– Это агент принцев? [355]

– Он самый. Так вот, Юра и Морбиан обменялись там рукопожатиями.

– И что это значит? – спросил Барбе‑Марбуа.

– Это значит, что Кадудаль снова дал там присягу на верность, а граф де Сент‑Эрмин снова поклялся отомстить.

Посетители других салонов поспешили перейти в главный салон и столпились вокруг трех‑четырех новых гостей, которые принесли свежие новости.

– Нам прекрасно известно, кто такой Кадудаль, – ответила г‑жа де Сталь, – это шуан; он сражался в Вандее, а затем переправился через Луару, но кто такой граф де Сент‑Эрмин?

– Граф де Сент‑Эрмин – это молодой дворянин одной из лучших семей Юры, средний из трех сыновей. Его отец был гильотинирован, мать умерла от горя, брата расстреляли в Ауэнхайме, и он поклялся отомстить за брата и отца. Таинственный председатель секции Лепелетье, знаменитый Морган, тот, что нанес Конвенту оскорбление, явившись в зал заседаний, – знаете ли вы, кто это?

– Нет.

– Ну так это он!

– По правде говоря, господин Фуше, – сказал Бенжамен Констан, – вы неправильно выбрали свое призвание. Вам следовало быть не моряком, не священником, не депутатом, не преподавателем, не комиссаром Конвента. Вам следовало бы быть министром полиции.

– Если бы я им был, – ответил Фуше, – в Париже было бы спокойнее, чем сейчас. Я спрашиваю вас: разве не в высшей степени нелепо отступать перед секциями? Мену следовало бы расстрелять.

– Гражданин, – сказала г‑жа де Крюденер, любившая прибегать к республиканским формам обращения, – к нам пришел гражданин Гара; возможно, он что‑то знает. Тара, что вам известно?

Она втолкнула в круг мужчину чуть старше тридцати лет, одетого с безупречным вкусом.

– Ему известно, что половина ноты равна двум четвертям, – насмешливо произнес Бенжамен Констан.

Гара поднялся на цыпочки, чтобы разглядеть автора недоброй шутки.

Гара был силен в музыкальной грамоте; это был самый удивительный их всех когда‑либо живших певцов и, к тому же один из наиболее законченных типов «невероятных», которых запечатлела остроумная кисть Ораса Берне. Он был племянником члена Конвента Гара, [356] со слезами на глазах зачитавшего Людовику XVI смертный приговор.

Его отец, видный адвокат, хотел, чтобы сын тоже стал адвокатом, но природа и образование сделали из него певца.

Природа наградила его изумительным тенором.

Итальянец по имени Ламберти давал ему уроки совместно с Франсуа Беком, директором театра в Бордо, и эти уроки внушили Гара‑сыну такую страсть к музыке, что, приехав в Париж учиться праву, он стал учиться пению. Узнав об этом, отец лишил его содержания.

В то же время граф д'Артуа назначил его своим личным секретарем и устроил ему прослушивание у королевы Марии Антуанетты, и та немедленно пригласила его участвовать в своих частных концертах.

Гара совершенно рассорился с отцом, ибо ничто так не портит отношения отцов и детей, как лишение последних содержания. Граф д'Артуа собирался в Бордо и предложил Гара ехать вместе. Тот немного поколебался, но желание предстать перед отцом в новом качестве возобладало.

В Бордо он встретил своего бывшего учителя Бека, который сильно бедствовал, и решил дать концерт в его пользу.

Любопытство и желание послушать земляка, что уже приобрел некоторую известность в качестве певца, привело жителей Бордо в театр.

Концерт принес огромный сбор, и Гара имел такой успех, что отец, присутствовавший на представлении, вскочил со своего места и заключил сына в объятия.

За это покаяние coram populo [357] Гара простил отцу все.

До Революции Гара оставался любителем, но, лишившись состояния, сделался настоящим артистом. В 1793 году он решил уехать в Англию; его корабль был унесен ветром и пристал к берегу в Гамбурге. Семь‑восемь концертов, что певец дал с величайшим успехом, позволили ему вернуться во Францию с тысячей луидоров, каждый из которых стоил в ассигнатах семь‑восемь тысяч франков. По возвращении он встретил г‑жу де Крюденер и сошелся с ней.

Термидорианская реакция приняла его в свой круг, и в тот период не было ни одного большого концерта и представления, ни одного модного салона, где бы Гара не фигурировал в первых рядах артистов или гостей.

Это высокое положение делало Гара, как уже было сказано, весьма чувствительным. Поэтому не было ничего удивительного в том, что он приподнялся на цыпочки, желая узнать, кто свел его искусство к бесспорному в музыке принципу: половина ноты равняется двум четвертям.

Читатель помнит, что это был другой «невероятный» – Бенжамен Констан, не менее чувствительный в вопросах чести, чем Гара.

– Не ищи понапрасну, гражданин, – сказал он, протягивая ему руку, – это я выдвинул столь легкомысленное предположение. Если ты знаешь что‑нибудь, скажи нам!

Гара от души пожал протянутую ему руку.

– Признаться, нет, – сказал он. – Я только что был в зале Клери; моя карета не смогла следовать через Новый мост, так как он охраняется, – пришлось объезжать вдоль набережных, где стоит адский грохот барабанов, и проехать через мост Равенства. Дождь льет как из ведра. Госпожа Тоди и госпожа Мара [358] дивно спели две‑три пьесы Глюка и Чимарозы. [359]

– Что я вам говорил! – перебил его Бенжамен Констан.

– Не бой ли барабанов мы слышали? – спросил чей‑то голос.

– Ну да, – продолжал Гара, – но из‑за дождя он звучит слабее; нет ничего более мрачного, чем бой мокрого барабана.



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2020-07-12 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: