Генерал Кадудаль, по приказу которого совершается казнь, предлагает Божье перемирие каждому, кто пожелает присутствовать при этом акте правосудия. 18 глава




Орелия была высокой и от этого на первый взгляд казалась немного худощавой, но благодаря костюму, который носили в ту пору, легко было заметить, что ее изящество было сродни облику Дианы Жана Гужона; [308] ее светлые волосы были темно‑рыжеватого оттенка, как и волосы тициановской Магдалины. [309] Она была восхитительной со своей прической на греческий лад, с голубыми бархатными лентами в волосах; но когда в конце ужина она распускала локоны, падавшие ей на плечи, и встряхивала ими, чтобы они уподобились венцу, когда ее свежие, как камелии или персики, щеки выглядывали из рыжей гривы, оттенявшей черные брови, светло‑голубые глаза, алые губы и жемчужные зубы, когда в ее розовых ушах сверкали грозди бриллиантов, – она становилась бесподобной.

Эта роскошная красота расцвела всего лишь за два года. Юная девушка, преисполненная колебаний и сожалений, женщина, которая уступает, но не отдается до конца, осталась в прошлом вместе с ее первым любовником – единственным мужчиной, которого она любила.

Затем неожиданно она почувствовала, как жизненная сила поднимается и начинает переполнять ее; глаза ее открылись, ноздри стали раздуваться; все в ней стало дышать любовью второй юности, которая приходит на смену отрочеству, смотрит на себя, улыбается собственной красоте, расцветающей день ото дня, и, задыхаясь, ищет того, кому она отдаст сокровища сладострастия, что таятся в ней.

С течением времени материальные трудности заставили ее уже не отдаваться, а продаваться, и она делала это, втайне мечтая о счастье, которое вернет ей однажды вместе с богатством ту свободу личности и чувств, в чем заключается достоинство женщины.

На вечерах в особняке Телюссон, в Опере и Комеди франсез она видела раза два‑три Костера де Сен‑Виктора, ухаживавшего за самыми красивыми и изящными женщинами той поры, и всякий раз ее сердце, казалось, пыталось вырваться из груди и полететь к нему. Она чувствовала, что рано или поздно, даже если ей самой придется сделать первый шаг, этот мужчина будет принадлежать ей, или, скорее, она будет принадлежать этому мужчине. Но она настолько была в этом убеждена благодаря внутреннему голосу, порой приоткрывающему нам великую тайну будущего, что ждала удобного случая без особого нетерпения, веря, что когда‑нибудь мужчина ее мечты окажется достаточно близко от нее или она – достаточно близко от него, и они соединятся в силу такого же непреодолимого явления, как притяжение железа к магниту.

И в тот вечер, открыв окно, чтобы взглянуть на суматоху, творившуюся на улице, она узрела в гуще схватки прекрасного демона своих одиноких ночей и невольно воскликнула: «Гражданин в зеленом, берегись!»

 

 

Глава 11

ТУАЛЕТ АСПАЗИИ

 

Орелия де Сент‑Амур могла бы окликнуть Костера де Сен‑Виктора по имени, так как узнала его, но назвать по имени этого красавца, у которого было столько соперников и, следовательно, столько врагов, вероятно, значило бы вынести ему смертный приговор.

Придя в себя, Костер тоже узнал ее, ибо с некоторых пор она уже славилась своей красотой и становилась известной своим умом, что было дополнительным условием, необходимым всякой красавице, желающей стать королевой.

Случай постучался в дверь Орелии, и прекрасная куртизанка, как и обещала себе, сразу же ухватилась за него.

Со своей стороны, Костер также считал ее необычайно красивой, но он не мог тягаться с Баррасом ни щедростью, ни великодушием. Красота и элегантность заменяли ему богатство; зачастую он добивался успеха с помощью нежных слов там, где тогдашним сильным мира требовались большие материальные средства.

Однако Костеру были известны все постыдные тайны парижской жизни, и он не способен был принести положение женщины в жертву минутному эгоизму и мимолетному наслаждению.

Быть может, прекрасная Аспазия – а она уже могла распоряжаться собой благодаря состоянию, которое удовлетворяло ее потребности (и, как она была уверена, с ростом приобретенной ею известности будет и дальше непрерывно увеличиваться), – быть может, прекрасная куртизанка предпочла бы, чтобы молодой человек проявлял чуть‑чуть меньше такта и чуть‑чуть больше страсти.

Так или иначе, она хотела быть красивой, чтобы еще больше очаровать его при возвращении, если ему суждено остаться, или чтобы он сильнее сожалел о ней, если ему придется уйти.

В том самом будуаре, куда мы ввели читателя в начале одной из предыдущих глав, Сюзетта тщательно выполняла приказ хозяйки, прибавляя к чудесам природы всяческие ухищрения искусства, и делала ее красивой, как та сама выражалась.

Современная Аспазия, собираясь облачиться в наряд античной Аспазии, расположилась на той же софе, где недавно лежал Костер де Сен‑Виктор. Однако теперь софа стояла на другом месте: между небольшим камином, заставленным старинными севрскими статуэтками и большим наклонным зеркалом на ножках в круглой оправе саксонского фарфора, изображающей громадный венок из роз.

Орелия, окутанная пеленой прозрачного муслина, [310] вверила себя Сюзетте, и та причесывала хозяйку на греческий лад, то есть согласно моде, вызванной к жизни политическими событиями и особенно картинами Давида, [311] находившегося в ту пору в зените славы.

Узкая лента голубого бархата, усыпанная бриллиантовыми звездочками, начиналась в верхней части лба, завязывалась на затылке и охватывала основание пучка, из которого выбивались небольшие пряди волос, столь легкие, что они развевались при малейшем дуновении.

Благодаря юной свежести лица и бархатистости персика, присущей ее прозрачной коже, прекрасная Орелия могла обойтись без пудры и белил, которыми женщины той поры (как и в наше время) покрывали свое лицо.

В самом деле, она стала бы от них хуже: бронзовая кожа ее шеи и груди отливала перламутром, серебром, и любое косметическое средство повредило бы ее свежести.

Ее руки, словно высеченные из алебастра и слегка позолоченные лучами зари, удивительно гармонировали с бюстом. Все ее тело, каждая его часть, казалось, бросали вызов прекраснейшим моделям античности и эпохи Возрождения.

Однако природа, будучи чудесным скульптором, как будто задалась целью растопить строгость античного искусства в изяществе и morbidezza, [312] присущим современному искусству.

Эта красота была столь истинной, что сама ее обладательница, казалось, никак не могла к ней привыкнуть, и всякий раз, когда Сюзетта снимала с нее какой‑то предмет одежды, обнажая ту или иную часть тела, она улыбалась самой себе с удовлетворением, но без тщеславия. Порой она часами оставалась в своем уютном будуаре, возлежала на софе, подобно Гермафродиту [313] Фарнезе или Венере Тициана. [314]

Это самосозерцание в присутствии свидетельницы (она тоже невольно любовалась своей госпожой, глядя на нее горящими глазами, будто юный паж), на сей раз было прервано гулким боем часов и Сюзеттой, приблизившейся к хозяйке с рубашкой из прозрачной ткани, какие ткут только на Востоке.

– Ну, хозяйка, – сказала Сюзетта, – я знаю, что вы очень красивы, и никто не знает об этом лучше меня. Но вот уже пробило полдесятого; правда, когда госпожа причесана, остальное – уже минутное дело.

Орелия повела плечами, подобная статуе, сбрасывающей покрывало, и прошептала, обращаясь к высшей силе, именуемой любовью:

– Что он сейчас делает? Улыбнется ли ему удача?

Сейчас мы расскажем вам о том, что делал в это время Костер де Сен‑Виктор, ибо никто из нас не оскорбит Орелию подозрением, что она думала о Баррасе.

Как уже было сказано, в тот вечер в театре Фейдо давали премьеру под названием «Торбен, или Шведский рыбак»; ей предшествовала короткая одноактная опера «Добрый сын».

Покинув мадемуазель де Сент‑Амур, Баррас должен был всего лишь перейти через Колонную улицу.

Он пришел в театр в середине короткой пьесы, и поскольку все знали его как одного из депутатов Конвента, который поддерживал конституцию самым решительным образом и должен был вскоре стать членом Директории, его появление было встречено ропотом, за которым последовали крики:

– Долой декреты! Долой две трети! Да здравствуют секции!

Театр Фейдо был одним из оплотов самой ярой парижской реакции. Однако те, кто пришел посмотреть спектакль, одержали верх над теми, кто пытался его сорвать.

Крики «Долой крикунов!» заглушили другие возгласы, и в зале снова воцарилась тишина.

Таким образом, короткая пьеса завершилась довольно спокойно, но, как только упал занавес, некий молодой человек забрался на одно из кресел партера и, указывая на бюст Марата, стоявший рядом с бюстом Лепелетье де Сен‑Фаржо, воскликнул:

– Граждане, долго ли еще мы будем терпеть бюст чудовища с человеческим лицом, что оскверняет эти стены, ведь на месте, захваченном им, мы могли бы видеть бюст гражданина Женевы, [315] прославленного автора «Эмиля», «Общественного договора» и «Новой Элоизы». [316]

Не успел оратор закончить свое обращение, как с балконов, галерки, из лож, партера и амфитеатра послышались возгласы множества голосов:

– Это он, он, это Костер де Сен‑Виктор! Браво, Костер, браво!

Три десятка молодых людей – остатки отряда, разогнанного патрулем, поднялись со своих мест, размахивая шляпами и потрясая тросточками.

Костер приосанился и, поставив ногу на барьер партера, продолжал:

– Долой террористов! [317] Долой Марата, этого кровавого изверга, которому требовалось триста тысяч голов! Да здравствует автор «Эмиля», «Общественного договора» и «Новой Элоизы»!

Неожиданно кто‑то воскликнул:

– Вот бюст Жан Жака Руссо!

Чьи‑то руки подняли бюст над амфитеатром.

Каким образом скульптура оказалась на месте именно тогда, когда она потребовалась?

Никто не знал этого, но ее появление было встречено восторженными криками:

– Долой бюст Марата! Да здравствует Шарлотта Корде! [318] Долой террориста! Долой убийцу! Да здравствует Руссо!

 

 

Глава 12

«ЭТО ПО ВИНЕ ВОЛЬТЕРА, ЭТО ПО ВИНЕ РУССО»

 

Костер де Сен‑Виктор только и ждал такого проявления чувств. Он ухватился за лепные кариатиды, [319] подпиравшие литерные ложи, встал на карниз, опоясывавший ложи бенуара, и с помощью двадцати человек, которые подталкивали и приподнимали его, добрался до ложи Барраса.

Баррас, не понимавший, чего хочет Костер, и не подозревавший о том, что сейчас только произошло у прекрасной Орелии де Сент‑Амур, не считал молодого человека одним из своих самых лучших друзей и потому невольно отодвинул свое кресло на шаг назад.

Костер заметил это движение.

– Извините меня, гражданин генерал Баррас, – сказал он со смехом, – у меня дело вовсе не к вам; но я, как и вы, депутат – депутат, которому поручено сбросить вот этот бюст с пьедестала.

Взобравшись на карниз литерной ложи, он ударил тростью о бюст Марата; тот зашатался на своем пьедестале, упал на сцену и разбился вдребезги под гром почти единодушных аплодисментов публики.

Тем временем такая же расправа была учинена и с более безобидным бюстом Лепелетье де Сен‑Фаржо, убитого двадцатого января королевским гвардейцем Пари. [320]

Те же радостные возгласы приветствовали и это разрушение.

Затем чьи‑то руки подняли еще один бюст над партером с криком:

– Вот бюст Вольтера!

Как только прозвучало это предложение, бюст начали передавать из рук в руки по своего рода лестнице Иакова [321] и водрузили его на пустой постамент.

Бюст Руссо проделал с другой стороны тот же путь, и обе скульптуры были установлены на пьедесталах под гром рукоплесканий, криков «Ура!» и «Браво!» всего зрительного зала.

Тем временем Костер де Сен‑Виктор, стоя на карнизе ложи Барраса и держась одной рукой за шею грифона, [322] образовывавшего выступ, ждал, когда воцарится тишина.

Ему долго пришлось бы ждать, если бы он не показал жестом, что просит слова.

Крики «Да здравствует автор «Эмиля», «Общественного договора» и «Новой Элоизы»!», а также возгласы «Да здравствует автор «Заиры», «Магомета» и «Генриады»!» [323] наконец смолкли; но, поскольку все продолжали кричать: «Костер хочет говорить! Говори, Костер! Мы слушаем! Тсс! Тсс! Тихо!», Костер снова взмахнул рукой и, посчитав, что его голос уже может быть услышан, сказал:

– Граждане, поблагодарите гражданина Барраса, сидящего в этой ложе. Все взоры устремились к Баррасу.

– Прославленный генерал любезно напоминает мне, «что то же кощунство, с которым мы только что покончили здесь, продолжается в зале заседаний Конвента. В самом деле, две картины кисти террориста Давида, изображающие искупление: смерть Марата и смерть Лепелетье де Сен‑Фаржо, все еще оскверняют его стены.

Дружный крик вырвался из всех уст:

– В Конвент, друзья! В Конвент!

– Гражданин Баррас, милейший гражданин Баррас позаботится о том, чтобы нам открыли двери. Да здравствует гражданин Баррас!

Все зрители, которые встретили Барраса шиканьем, закричали разом:

– Да здравствует Баррас!

Что касается Барраса, то он был ошеломлен ролью, которую Костер де Сен‑Виктор заставил его играть в своей комедии, где он, Баррас, разумеется, ничего не значил; схватив плащ, трость и шляпу, он бросился вон из ложи и устремился вниз по лестнице к своей карете.

Но, как ни стремительно он покинул театр, Костер успел спрыгнуть с балкона на сцену и с криком «В Конвент, друзья!» исчезнуть за арлекином, [324] спуститься по служебной лестнице и позвонить в дверь Орелии прежде, чем Баррас подозвал свою карету.

Сюзетта тут же прибежала на звонок, хотя и не узнала в нем звонка генерала, а может быть, именно потому, что не узнала.

Костер быстро проскользнул в приоткрытую дверь.

– Спрячь меня в будуаре, Сюзетта, – сказал он. – Гражданин Баррас сейчас явится к твоей хозяйке и лично сообщит, что его ужин достанется мне.

Не успел он договорить, как до них донесся грохот кареты, которая остановилась у входной двери.

– Эй! Живо! Живо! – воскликнула Сюзетта, открывая дверь будуара. Костер де Сен‑Виктор устремился туда.

На лестнице послышались поспешные шаги.

– Ну, входите же, гражданин генерал! – сказала Сюзетта. – Я догадалась, что это вы, и, как видите, держала дверь открытой. Моя госпожа ждет вас с нетерпением.

– В Конвент! В Конвент! – кричала толпа молодых людей, которые шли по улице, ударяя своими тростями по колоннам.

– О Господи! Что там еще? – спросила, входя, Орелия, похорошевшая от нетерпения и тревоги.

– Вы сами видите, дорогая подруга, – ответил Баррас, – мятеж, который лишает меня удовольствия отужинать с вами. Я пришел сказать вам об этом лично, чтобы вы не сомневались в моем сожалении.

– Ах! Какое несчастье! – вскричала Орелия. – Такой прекрасный ужин!..

– И такое прекрасное уединение с вами! – добавил Баррас, пытаясь изобразить грустный вздох. – Однако мой долг государственного деятеля – превыше всего.

– В Конвент! – вопили бунтовщики.

– До свидания, прекрасная подруга, – сказал Баррас, почтительно целуя руку Орелии. – Мне нельзя терять ни секунды, если я хочу опередить их.

И, верный своему долгу, как он сам сказал, будущий член Директории лишь поспешил перед уходом вознаградить Сюзетту за ее верность, сунув ей в руку пачку ассигнатов, и помчался вниз по лестнице.

Сюзетта закрыла за ним дверь; видя, что она поворачивает ключ на два оборота и задвигает засов, ее хозяйка воскликнула:

– Что же ты делаешь?

– Сами видите, госпожа, я запираю дверь.

– А как же Костер, несчастная?

– Обернитесь‑ка, госпожа, – сказала Сюзетта.

Орелия издала изумленный и радостный возглас. Костер вышел из будуара на цыпочках и стоял позади нее, склонившись в полупоклоне и согнув локоть.

– Гражданка, – сказал он, – не окажете ли вы мне честь опереться на мою руку и пройти в столовую?

– Но как вам удалось? Как вы за это принялись? Что вы придумали?

– Вы узнаете об этом, – сказал Костер де Сен‑Виктор, принимаясь за ужин г‑на Барраса.

 

 

Глава 13

ОДИННАДЦАТОЕ ВАНДЕМЬЕРА

 

Одним из постановлений, принятых роялистским агентством с Почтовой улицы после отъезда Кадудаля, то есть в конце заседания, о котором мы рассказали, было решение собраться на следующий день во Французском театре.

Вечером людской поток, возглавляемый полусотней представителей «золотой молодежи», устремился, как уже было сказано, к Конвенту; но их лидер, Костер де Сен‑Виктор, исчез, точно сквозь землю провалился; толпа и мюскадены натолкнулись на закрытые двери Конвента, члены которого были вдобавок извещены Баррасом о предпринятом на них наступлении.

Для искусства было бы прискорбно, если бы две картины, на которые ополчилась толпа, были бы уничтожены. Особенно ценной была одна из них – шедевр Давида «Смерть Марата».

Между тем Конвент, видя, какие опасности его подстерегают, и понимая, что в любой момент в Париже может проснуться новый вулкан, решил заседать беспрерывно.

Трое депутатов – Жилле, Обри и Дельмас, [325] принявшие четвертого прериаля командование вооруженными силами, получили приказ подготовить все необходимые меры для обеспечения безопасности Конвента. Тревога достигла предела, когда, по сообщению тех, кто наблюдал за приготовлениями к следующему дню, стало известно, что собрание вооруженных граждан должно состояться во Французском театре.

На следующий день, третьего октября, то есть одиннадцатого вандемьера, Конвент собирался отметить в том же зале заседаний мрачную дату в память о жирондистах.

Некоторые предлагали перенести это заседание на другой день, но Тальенвзял слово и заявил, что было бы недостойно Конвента прерывать свою деятельность как в спокойную пору, так и в час опасности.

И Конвент тут же принял декрет, предписывавший всякому незаконному собранию избирателей разойтись.

Ночью происходили всевозможные стычки в самых отдаленных районах Парижа, раздавались выстрелы, гибли люди. Повсюду, где члены Конвента встречались с секционерами, тотчас же начинались потасовки.

Секции, присвоившие себе право самостоятельно принимать решения, также издавали декреты.

Согласно декрету секции Лепелетье, было назначено собрание секций одиннадцатого числа в театре Одеон.

То и дело приходили ужасающие новости из прилегающих к Парижу городов, в которых находились комитеты роялистского агентства. В Орлеане, Дрё, Вернее и Нонанкуре вспыхнули восстания.

В Шартре народный представитель Телье [326] пытался остановить мятеж, но потерпел неудачу и застрелился.

Шуаны срубили повсюду деревья, посаженные четырнадцатого июля и ставшие славными символами народного триумфа; они же изваляли статую Свободы в грязи; в провинции, как и в Париже, патриотов убивали на улицах.

В то время как Конвент принимал решения против заговорщиков, заговорщики действовали против Конвента.

В одиннадцать часов утра избиратели направились в театр Одеон, но там собрались лишь самые отчаянные.

Если бы избиратели решили подсчитать число собравшихся, они едва бы дошли до тысячи.

Среди присутствующих было несколько молодых людей, которые сильно шумели и, бравируя своей удалью, расхаживали с длинными саблями, царапали ими паркет, двигали скамейки. Однако общее число егерей и гренадеров, присланных всеми секциями, не превышало четырехсот человек.

Правда, более десяти тысяч человек окружали величественное здание, ставшее местом встречи, а также наводняли подходы к залу и близлежащие улицы.

Если бы начиная с этого дня хорошо осведомленный Конвент перешел к энергичным действиям, он подавил бы мятеж, но в очередной раз он предпочел прибегнуть к мирным средствам.

К декрету, объявлявшему всякое собрание незаконным, был добавлен пункт, согласно которому все, кто немедленно подчинится, будут избавлены от дальнейших преследований.

Как только был принят этот декрет, офицеры полиции в сопровождении шести драгунов покинули Тюильри, где заседал Конвент, чтобы предложить собранию разойтись.

Однако улицы были запружены зеваками, хотевшими узнать, что собираются предпринять офицеры полиции и драгуны; они окружили их и неотступно следовали за ними; таким образом, покинув дворец около трех часов дня, блюстители порядка добрались до площади Одеона лишь к семи часам вечера, провожаемые криками, свистом и всевозможными оскорблениями.

Издали было видно, как они на лошадях следуют по улице Равенства, ведущей к величественному зданию театра; они напоминали баркасы, вознесенные над толпой и движущиеся в бурном океане.

Наконец они достигли площади. Драгуны выстроились в ряд у ступенек театра; представители закона, кому было поручено обнародовать декрет, поднялись и встали под портиком театра, факельщики окружили их, и чтение началось.

Но лишь только послышались первые слова, как двери театра с грохотом отворились и оттуда выскочили «суверенные» (так называли секционеров) с охраной из числа выборщиков; они спустили блюстителей порядка с лестницы, в то время как охранники направились к драгунам, выставив вперед штыки.

Представители закона скрылись под улюлюканье черни, растворившись в толпе, драгуны разбежались, факелы погасли и, из глубины этого невообразимого хаоса раздались крики: «Да здравствуют секционеры! Смерть Конвенту!»

Эти призывы разнеслись по всему городу и докатились до зала заседаний Конвента. В то время как секционеры победоносно возвращались в Одеон и, в порыве воодушевления после первого успеха, клялись сложить оружие лишь на развалинах тюильрийского зала, патриоты, те самые, что должны были сетовать на Конвент, больше не сомневались в том, что свобода, последним оплотом которой являлось Национальное собрание, находится под угрозой, и сбегались толпами, чтобы предложить свою помощь Конвенту и потребовать оружие.

Одни из них недавно вышли из тюрем, других только что исключили из секций; немалое их количество составляли офицеры, вычеркнутые из списков главой военного комитета; к ним присоединился Обри. Конвент не решался принять их помощь. Однако Луве, неутомимый патриот, уцелевший посреди обломков всех партий, Луве, давно уже собиравшийся вновь вооружить предместья и снова открыть Якобинский клуб, так настаивал на этом, что одержал верх при голосовании.

Тогда, не теряя ни минуты, члены Конвента собрали всех находившихся не у дел офицеров, поставили их во главе солдат, у которых не было командиров, и все они – офицеры и солдаты – перешли под командование храброго генерала Беррюйе.

Это произошло вечером одиннадцатого числа, когда парижане узнали о разгроме блюстителей порядка и драгунов и когда Конвент решил, что Одеон будет очищен с помощью оружия.

Согласно приказу, генерал Мену прислал колонну войск и две пушки из Саблонского лагеря. Но, вступив в одиннадцать часов вечера на площадь Одеона, военные увидели, что она, как и театр, пуста.

Целую ночь Конвент вооружал патриотов, а также получал ультиматум за ультиматумом от секции Лепелетье, от секций Бют‑де‑Мулен, Общественного договора, Комеди Франсез, Люксембург, улицы Пуассоньер, Брута и Тампля.

 

 

Глава 14

ДВЕНАДЦАТОЕ ВАНДЕМЬЕРА

 

Утром двенадцатого вандемьера стены домов запестрели афишами, предписывавшими всем солдатам национальной гвардии явиться в свои секции, которым угрожали террористы, то есть Конвент.

В девять часов секция Лепелетье провозгласила свои заседания непрерывными, заявила о своем неповиновении и принялась собирать людей по всему Парижу.

Конвент, поддавшись на провокацию, делал то же самое.

Его глашатаи разъезжали по улицам, успокаивая граждан и поднимая патриотический дух тех, кому вручили оружие.

Странные колебания ощущались в воздухе, колебания, которые свидетельствуют в больших городах о лихорадочном возбуждении и являются симптомом важных событий. Было ясно, что мятежные секции перешли все допустимые границы и теперь речь шла уже не о том, чтобы убедить и образумить секционеров, а сокрушить их.

Ни один из дней Революции еще не начинался с таких грозных предзнаменований: ни 14 июля, ни 10 августа, ни даже 2 сентября.

Около одиннадцати часов утра все почувствовали, что час пробил и пора брать инициативу в свои руки.

Видя, что секция Лепелетье стала штабом мятежников, Конвент решил разоружить ее и приказал генералу Мену выступить против секционеров с достаточно значительной войсковой частью и пушками.

Генерал прибыл из Саблона и проехал через весь Париж.

И тогда он воочию увидел то, о чем не подозревал, а именно, что ему придется иметь дело со знатью и богатой буржуазией – одним словом, с теми, чье мнение обычно является законом.

Надо было стрелять не по рабочим предместьям, как он предполагал.

Речь шла о Вандомской площади, улице Сент‑Оноре, бульварах и Сен‑Жерменском предместье.

Герой первого прериаля проявил нерешительность тринадцатого вандемьера.

Он все же выступил, но поздно и замедленно.

Чтобы сдвинуть его с места, пришлось прислать к нему депутата Лапорта. [327]

Между тем весь Париж ждал исхода этого важного поединка.

К несчастью, секцию Лепелетье возглавлял человек (мы познакомились с ним во время его визита в Конвент и беседы с вождем шуанов), который достаточно быстро принимал решения, в то время как Мену был слаб и нерешителен в своих действиях.

Лишь в восемь часов вечера генерал Вердье [328] получил приказ генерала Мену сформировать левую колонну из шестидесяти гренадеров Конвента, ста человек батальона департамента Уаза и двадцати кавалеристов, выступить против секции Лепелетье, а также захватить левую сторону улицы Дочерей Святого Фомы и ждать там дальнейших приказаний.

Лишь только войско Вердье вступило на улицу Вивьен, как на пороге монастыря Дочерей святого Фомы, где заседала секция Лепелетье, показался Морган; он вывел сто гренадеров‑секционеров и приказал им зарядить свои ружья.

Гренадеры Моргана подчинились без колебаний.

Вердье отдал такой же приказ своему войску, но в ответ послышался ропот.

– Друзья, – вскричал Морган, обращаясь к солдатам Конвента, – мы не станем стрелять первыми, но, как только начнется стрельба, не ждите от нас пощады: раз Конвент хочет войны, он ее получит.

Гренадеры попытались что‑то сказать в ответ.

Вердье крикнул:

– Прекратить разговоры в строю!

Воцарилась тишина.

Он приказал кавалеристам вытащить сабли из ножен, а пехотинцам – взять оружие к ноге.

Солдаты повиновались.

Тем временем центральная колонна приближалась по улице Вивьен и правая колонна – по улице Нотр‑Дам‑де‑Виктуар.

Все собрание превратилось в вооруженную силу: около тысячи человек вышли из монастыря и выстроились перед портиком.

Морган встал на десять шагов впереди всех со шпагой в руке.

– Граждане, – обратился он к своим солдатам‑секционерам, – большинство из вас – женатые люди, отцы семейств, следовательно, на мне лежит ответственность за множество жизней, и, как бы мне ни хотелось отплатить смертью за смерть этим кровожадным членам Конвента, которые обезглавили моего отца и расстреляли моего брата, я приказываю вам, во имя ваших жен и детей, не открывать огня! Если же кто‑то из наших врагов хотя бы раз выстрелит – вы видите, я стою на десять шагов впереди вас, – он погибнет от моей руки.

Эти слова прозвучали среди глубочайшей тишины: прежде, чем произнести их, Морган поднял шпагу в знак того, что собирается говорить. Таким образом, ни одно слово не ускользнуло от внимания секционеров и патриотов.

Не было ничего проще, чем ответить на эту речь тройным залпом – справа, слева и с улицы Вивьен – и таким образом свести ее к пустой браваде.

Морган, служивший отличной мишенью, непременно был бы убит.

Каково же было всеобщее удивление, когда вместо приказа «Огонь!», который все ожидали услышать, и последующего тройного залпа, они увидели, как депутат Лапорт, посовещавшись с генералом Мену, направился к Моргану, в то время как генерал крикнул своим солдатам, уже собравшимся стрелять:

– К ноге!

Этот второй приказ был исполнен столь же неукоснительно, как и первый. Однако удивление еще больше возросло, когда перебросившись с депутатом Лапортом несколькими фразами, Морган вскричал:

– Я пришел сюда только для того, чтобы воевать, так как полагал, что мы будем драться. Раз уж дело сводится к комплиментам и уступкам, это касается заместителя председателя; я же удаляюсь.

Вложив шпагу в ножны, он встал в ряды секционеров.

Заместитель председателя также вышел вперед.

После десятиминутных переговоров между гражданами де Лало, Лапортом и Мену войска пришли в движение.

Часть секционеров обогнула монастырь Дочерей святого Фомы и направилась к улице Монмартр.

Республиканцы отходили в сторону Пале‑Рояля.

Но едва лишь войска Конвента скрылись из вида, как секционеры вернулись во главе с Морганом и разом закричали:

– Долой две трети! Долой Конвент!

Этот возглас, прозвучавший на сей раз из монастыря Дочерей святого Фомы, тут же был подхвачен во всех районах Парижа.



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2020-07-12 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: