amigo,
ночь длинная, и мне нужна компания.
Едкий запах одиночества Тартальоне слегка рассеял туман в голове Питера. Он подумал, что давно следовало задать вопрос — вопрос, который Би задала бы в первую очередь:
— Курцберг тоже здесь?
— Что? — Лингвист, летевший со своими гневными тирадами на всех парах, от неожиданного вопроса сошел с рельсов.
— Курцберг. Он тоже здесь живет? С вами.
Минута прошла в полном молчании.
— Мы поссорились, — наконец отозвался лингвист. — Ну, скажем, у нас имелись философские расхождения.
Питер уже не мог говорить, но издал звук непонимания.
— Речь шла о สีฐฉั, — объяснил Тартальоне. — Об этих пресмыкающихся, скучных кастратах и жополизах, об этих пастельных паразитах. О чавкающих пробирках, булькающих глотках. Он, видите ли, «любил их».
Прошло еще время. Воздух нежно шептал, проводя рекогносцировку границ и одиночества в комнате, пробуя на прочность потолок, тычась в углы, подметая пол, измеряя тела, вороша волосы, облизывая кожу. Два человека дышали: один из них с усилием, другой — едва. Видимо, лингвист высказал все, что намеревался, и теперь блуждал в собственном стоическом отчаянии.
— К тому же, — добавил он, перед тем как Питер впал в забытье, — я терпеть не могу людей, которые отказываются со мной выпить.
Техника Иисуса
Ночь обещала длиться гораздо дольше. Намного, намного дольше. Мрак должен был держать его в плену сотни, может, даже тысячи лет, пока не грянет день, когда Господь призовет всех мертвых восстать.
Это-то и сбивало Питера с толку, когда он открыл глаза. Он должен был находиться под землей или под каким-нибудь покрывалом в неосвещенном доме заброшенного города, быть еще не разложившимся куском инертной массы, не способной ни чувствовать, ни видеть. Откуда этот яркий свет? Да еще такой ослепительно-белый, намного ярче неба.
|
Это не был свет загробной жизни, это был свет больничных ламп. Да, теперь он вспомнил. Он сломал обе лодыжки, убегая от полиции, и теперь он в больнице, его накачали анестетиками, чтобы эти фигуры в масках могли собрать воедино осколки его костей. Теперь не побегаешь, придется с этим смириться. Над его лицом проплыло женское лицо. Лицо прекрасной женщины. Она склонилась над ним, словно над младенцем в колыбели. На груди у нее табличка с именем «Беатрис». Медсестра. И она сразу понравилась ему, словно он только и ждал, чтобы она явилась и круто изменила его жизнь. Может, он даже женится на ней когда-нибудь, если она согласится.
— Би, — прохрипел он.
— Ну-ка, еще разок, — сказала женщина.
Лицо у нее округлилось, изменился цвет глаз, шея стала короче, прическа сама собой превратилась в мальчишескую стрижку.
— Грейнджер, — сказал он.
— Угадал, — устало отозвалась она.
— Где я?
Свет резал глаза. Он повернул голову набок, к бледно-зеленой хлопковой наволочке.
— В изоляторе, — сказала Грейнджер. — Эй, не дергай рукой, там у тебя катетер.
Он повиновался. Тоненькая трубочка качалась у его щеки.
— Как я сюда попал?
— Я же обещала, что буду всегда присматривать за тобой, — ответила Грейнджер и, помолчав, прибавила: — Чего нельзя сказать о Боге.
Он опустил руку с капельницей на покрывало и улыбнулся:
— А может, Бог действует через тебя.
— Н-да? Ну, кстати говоря, есть лекарства от подобных мыслей. Луразидон, азенафин. Могу выписать в любое время, только скажи.
|
Все еще жмурясь от света, он повернул голову, чтобы взглянуть на упаковку с раствором, питавшим его вену. Жидкость была прозрачной. Глюкоза или физраствор, не кровь.
— Что со мной? — спросил он. — Я отравлен?
— Нет, не отравлен, — сказала Грейнджер с легким раздражением в голосе. — Просто обезвожен, вот и все. Ты пил недостаточно. И чуть не умер.
Он рассмеялся, но смех сменился всхлипами. Он прижал руку к груди, как раз там, где раньше находился чернильный крест. Ткань была липкой и холодной. Он проливал самогонку Тартальоне себе на подбородок и на грудь, делая вид, что пьет. Здесь, в стерильной, кондиционированной палате от сладковатого запаха браги спирало дух.
— Вы привезли Тартальоне? — спросил он.
— Тартальоне? — Голос Грейнджер слился с приглушенными возгласами из другого конца палаты — они были не одни.
— Ты его не видела?
— А он там был?
— Да, он там был, — сказал Питер. — Он там живет. Среди развалин. Он не в своем уме, похоже. Наверное, его необходимо вернуть домой.
— Домой? Да уж, представляю себе, — горько вздохнула Грейнджер. — Кто бы мог подумать.
Скрывшись из его поля зрения, она сделала что-то, он не понял что, — произвела некое эмоциональное, даже яростное движение, раздался оглушительный грохот.
— Грейнджер, у вас все в порядке? — послышался мужской голос, участливый и встревоженный одновременно.
Новозеландский доктор. Остин.
— Не трогайте меня, — сказала Грейнджер, — все хорошо. Хорошохорошохорошо.
И тут Питера внезапно осенило, что не только его одежда источает спиртовый дух. В воздухе висел острый запах, будто от свежеразорванного пакета хирургических салфеток, а может, это был запах нескольких порций виски. Виски, выпитого Алекс Грейнджер.
|
— А может, Тартальоне нравится жить там, где он сейчас, — сказал женский голос.
Медсестра Флорес говорила спокойно, словно обращалась к наивному ребенку, который настаивает, чтобы кто-то немедленно залез на дерево и снял оттуда бедного котенка.
— О да! Уверена, он доволен как удав, — парировала Грейнджер; сарказм ее так стремительно хлынул через край, что Питер уже не сомневался: она под градусом. — Доволен, как свинья в грязи. «Как свинья в грязи» — это же каламбур, да? Или не каламбур… Наверное, это ироническая метафора? Как бы вы это назвали, а, Питер?
— Может, дадим нашему пациенту чуть больше времени, чтобы прийти в себя? — предложил Остин.
Грейнджер пропустила это мимо ушей.
— Тартальоне был истинный итальянец, кто-нибудь из вас знает, что это такое? Типа подлинный. Он вырос в Онтарио, но родился в… я забыла название где… он мне рассказывал как-то.
— Наверное, это не слишком существенно в нашей теперешней работе, правда? — предположил Остин.
Его мужественный голос вдруг обрел слегка плаксивые нотки. Он явно не привык иметь дело с безрассудными коллегами.
— Правда, правда, — кивнула Грейнджер. — Мы все родом из ниоткуда, я забыла, простите. Мы — чертов Иностранный легион, как любит талдычить Тушка. И вообще, кто захочет домой, когда
там
все так херово, а
здесь
все так фантастически прекрасно. Только какой-нибудь чокнутый, правда?
— Грейнджер, пожалуйста! — предостерегла ее Флорес.
— Не говорите так, — попросил ее Остин.
Грейнджер разрыдалась:
— Где ваша человечность, люди? Да вы просто, блин, не люди!
— В этом нет нужды, — сказала Флорес.
— Да
вы-то
что знаете о нужде? — кричала Грейнджер, уже в истерике. — Уберите от меня свои лапы!
— Мы вас не трогаем, мы вас не трогаем! — затараторил Остин.
Еще что-то с грохотом свалили на пол, наверное металлическую стойку для капельницы.
— Где мой папа? — кричала Грейнджер, давясь слезами. — Я хочу к папе!
Грохнула дверь, и в палате стало тихо. Питер даже не был уверен, что Остин все еще здесь, но ему казалось, что назойливая Флорес суетится где-то рядом, вне его поля зрения. Шея у него задеревенела, голова пульсировала болью. Жидкость из пакета неторопливо капала в вену. Когда она выкапала вся, пакет слипся и сморщился, как презерватив, и Питер попросил разрешения уйти.
— Доктор Остин хотел кое-что с вами обсудить, — сказала Флорес, освобождая его от иглы. — Я думаю, он скоро придет.
— Чуть позднее, — сказал Питер. — Мне действительно нужно уйти.
— Лучше бы вам остаться.
Он размял кисть. Крохотная ранка в том месте, где только что торчала игла, сочилась яркой кровью.
— Можете заклеить ее пластырем?
— Конечно, — сказала Флорес, роясь в ящике. — Доктор Остин сказал, что вы на самом деле очень… э-э… заинтересуетесь тем, о ком он с вами хочет побеседовать. Тут у нас есть еще один пациент.
— Кто?
Питеру не терпелось убраться отсюда: нужно было написать Би как можно скорее. Он должен был написать ей много часов назад, вместо того чтобы ехать куда глаза глядят в мелодраматическом угаре.
— Не могу вам сказать, — сказала Флорес, сморщив свою обезьянью мордашку. — Если вы потрудитесь дождаться…
— Извините, — сказал Питер. — Я вернусь, обещаю.
Давая это обещание, он наверняка знал, что лжет, но слова оказали желаемое воздействие: медсестра отступила, и он вышел.
Не имея при себе никаких иных свидетельств перенесенных испытаний, кроме крохотного ватного шарика на запястье, он медленно, но неуклонно брел в сторону своей квартиры. Служащие СШИК, попадавшиеся ему в коридорах, бросали косые взгляды на его жалкую фигуру. Не дойдя всего нескольких метров до своей двери, он встретил Вернера.
— Привет! — сказал Вернер, проходя мимо.
Он поднял при этом два пальца вверх — движение могло означать что угодно: и то, что он слишком ленив, чтобы использовать всю ладонь, и весьма приблизительное подобие жеста «мир вам», и бездумное подражание христианскому благословению. Скорее всего, движение не означало ничего, кроме решимости Вернера продолжать свои инженерно-гидравлические или любые другие дела, не отвлекаясь на всяких странного вида чудаков.
«О, и тебя да благословит Господь, приятель!» — хотел было крикнуть Питер вслед удаляющемуся китайцу. Но это был бы сарказм. Он должен избегать его, грех даже думать о таком, это ляпсус, это позор. Он должен держаться за свою искренность. Ни желчи в душе, ни жала в речах. Любить всех без изъяна, относиться по-доброму ко всем существам, даже к бешеной собаке вроде Тартальоне, даже к пустому месту вроде Вернера — вот священный долг его как христианина, его единственное спасение как личности. Открывая дверь своей квартиры, Питер убеждал себя изгнать из сердца неприязнь к Вернеру. Вернер был паршивой овцой, но драгоценной в глазах Господа, неприглядный урод, который ничего не может поделать со своим уродством, тошнотворный сирота, выросший в особую форму существования, постоянно изворачиваясь и приспосабливаясь, чтобы выжить. Все мы таковы, напомнил себе Питер. Нам не хватает чего-то принципиально важного, но мы все равно двигаемся вперед, торопливо пряча раны, старательно маскируя свое неумение, блефуя, скрывая собственные слабости. Все — а пастор в особенности — должны осознать эту правду. Что бы он ни сделал, в какие глубины ни погружался, нельзя перестать верить в то, что все мы — братья.
И мужчины.
И женщины.
И สีฐฉั.
Дорогая Би, — написал он.
У меня просто нет слов, чтобы описать мои чувства по поводу случившегося с Джошуа, одна только нецензурная брань. Он был такой чудесный, такой милый кот, и мне невыносимо больно при мысли о том, что он умер и какой страшной была его смерть. Как ужасно, когда тебе так грубо напоминают о том, что у христиан нет волшебного иммунитета против зла человеческого. Вера в Христа ведет к удивительным благословениям и проблескам удачи, мы с тобой сами много раз убеждались в этом, но мир по-прежнему полон опасностей, а мы по-прежнему — просто потому, что мы люди, — уязвимы перед ужасами, которые люди же и творят.
Я тоже зол. Но не на Бога, а на тех больных ублюдков — палачей Джошуа. Я должен любить их, но мне хочется их прикончить, несмотря на то что это убийство не вернет нам Джошуа. Мне нужно время, чтобы преодолеть эти чувства, идущие из самого нутра, и я уверен, ты тоже справишься с ними. Я не говорю, что ты должна простить этих мальчишек, потому что пока я и сам не в состоянии их простить. Только Иисус был способен на такое глубокое милосердие. Скажу лишь, что сам я причинил много горя другим и был прощен. Однажды я ограбил дом, в котором в спальне лежали коробки с лекарствами от рака, много коробок. Я знал, что это лекарство от рака, потому что порылся в них, ища, что бы я мог употребить сам. Я украл коробки с анальгетиками, а остальное так и оставил рассыпанным по полу. Годы спустя я часто думал о том, что чувствовали эти люди, когда вернулись домой из больницы, или куда там они ходили в тот день. Я не про анальгетики — они, я думаю, смогли довольно быстро их возместить. Я имею в виду тот факт, что их ограбили в довершение всего того, через что им пришлось пройти, что бессовестный вор не сжалился над ними, не проявил милосердия к их невыносимым обстоятельствам. То же самое сделали с нами те, кто истязал Джошуа. Что еще я могу сказать? Я — не Иисус.
Но я все еще твой муж. Мы столько пережили вместе. Не только как команда супругов-христиан, но и как два животных, доверившиеся друг другу. Когда я думаю о пропасти, которая разверзлась между нами, я заболеваю от горя. Пожалуйста, не отвергай мою любовь. Иногда в проповедях я рассказывал людям, что тогда в больнице, в день нашей встречи, я был очарован сиянием Иисуса, которое исходило от тебя. Я в это верил, когда рассказывал, но теперь я не так уж в этом уверен. Может, я недооценил тебя, стремясь извлечь некую евангелическую мораль. Это был твой собственный свет, твоя сияющая, удивительная душа, которая обитала бы в тебе, даже не будь ты христианкой, душа, которая выделяет тебя из всех и теперь, даже несмотря на то, что ты, видимо, по-прежнему отвергаешь Бога. Я люблю тебя и хочу тебя независимо от твоей веры или неверия. Я скучаю по тебе. Не покидай меня.
Прости, если я дал тебе понять, что меня не интересует происходящее в мире — в нашем с тобой мире, на Земле. Пожалуйста, рассказывай мне все подробно. Все, о чем ты думаешь, все, что тебя тревожит. Здесь вообще нет новостей как таковых — нет газет, даже старых, нет никакого доступа к информации о текущих событиях, никаких книг по истории, да и вообще книг, только сборники кроссвордов и головоломок и яркие журналы об увлечениях и профессиях. И те подвергнуты цензуре. Да-да, маленький старательный сшиковский цензор проштудировал все журналы и вырвал все страницы, которые СШИК посчитал недопустимыми!
Я наконец-то встретил Тартальоне — того самого пропавшего лингвиста. Он сильно не в себе, но зато рассказал мне о планах СШИК. Вопреки нашим подозрениям они не преследуют ни империалистических, ни коммерческих целей. Они полагают, что мир наш гибнет, и хотят создать новый — на Оазисе. Для кого — я не знаю. Не для таких, как ты, разумеется.
Он прервался, перечитал написанное, раздумывая над тем, не удалить ли все после слов «Не покидай меня!». В конце концов он стер «Не для таких, как ты, разумеется», приписал «Люблю, Питер» и нажал кнопку «отправить».
Как обычно, несколько минут его слова мелькали на экране, ожидая отправки. Затем поверх текста, будто клеймо на раскаленном железе, проявились буквы:
НЕ ОДОБРЕНО. ОБРАТИТЕСЬ ЗА ПОМОЩЬЮ.
Он барабанил в дверь Грейнджер и кричал:
— Грейнджер, откройте, это я, Питер!
Тишина.
Даже не оглядев коридора, чтобы проверить, не видит ли его кто-то, он открыл дверь и ворвался в квартиру Грейнджер. Если бы она спала, он бы вытащил ее из постели. Без злобы, конечно. Но она должна ему помочь!
Планировка ее квартиры оказалась точь-в-точь как у него, и сама обстановка была такой же спартанской. Грейнджер в квартире не было. Кровать была более или менее заправлена. Белый шарф висел на сушилке под потолком. Созвездия капель мерцали внутри душевой кабинки. До половины опустошенная бутылка бурбона — на белой этикетке так и было написано красными печатными буквами: «Бурбон», и тут же цена — шестьсот пятьдесят долларов — стояла на столе. Еще там стояла фотография в рамке — человек средних лет с резко очерченными чертами лица, в тяжелой зимней одежде и с ружьем. Позади него под грозным серым небом виднелась запорошенная снегом ферма семейства Грейнджер.
Десять минут спустя он застал дочь Чарли Грейнджера в аптеке — да и неудивительно, где же еще он мог ее найти, ведь она все-таки была фармацевтом СШИК. Она сидела за стойкой, одетая как обычно. Ее еще немного влажные волосы были аккуратно уложены. Когда он вошел, она, неуклюже зажав карандаш короткими пальчиками, писала что-то в старомодном гроссбухе. Над ней возвышались похожие на соты полки, по большей части пустые, но кое-где стояли одинокие пластиковые бутылочки и картонные коробки. Грейнджер была спокойна, но веки ее покраснели от слез.
— Эй, я пошутила насчет лекарств против бреда, — улыбнулась она, когда он подошел к стойке.
«Забудь, что я сказала в лазарете», — молил ее взгляд.
— Мне нужна твоя помощь, — сказал он.
— Ты никуда не поедешь, — сказала она. — Во всяком случае, не со мной.
Он не сразу понял, что она отказывается везти его на машине, поскольку это может повредить ему.
— Просто я пытался отослать сообщение жене, — сказал он, — и оно было заблокировано. Мне надо это исправить. Пожалуйста, помоги мне!
Она отложила карандаш, закрыла журнал.
— Не волнуйся, Питер, я могу это уладить, — сказала она. — Скорее всего. Зависит от того, насколько плохим мальчиком ты был.
Грейнджер встала, и он снова отметил, что ростом она невелика. Однако сейчас он все еще чувствовал себя меньше ее, он был маленьким мальчиком, у которого украли его новенький велосипед, он был жалким отщепенцем на заблеванном диване в сэлфордском молельном доме пятидесятников, он был миссионером-неудачником, хватающимся за соломинку, — и каждый из этих Питеров мог лишь вверить себя милосердию многострадальной женщины: матери, которая могла убедить его, что он для нее дороже самого дорогого подарка, жены, которая могла убедить его, что он любим даже после того, как нарушил священную клятву, подруги, которая способна вытащить его из беды. Если уж на то пошло, то именно милосердию этих женщин он предавался, а не Иисусу, и именно они все решали, когда дело заходило слишком далеко.
В квартире, когда они туда вошли, был полный бедлам. Рюкзак, замызганный после всего, стоял посреди комнаты, вокруг валялись мотки пряжи, упавшие со стула. Рассыпанные таблетки раскатились по столу рядом с открытым флаконом и предписанием Грейнджер, что и как принимать, — странно, он не помнил, что открывал флакон. Постель была в неприличном виде, простыни перекрутились так, словно он всю ночь с ними боролся.
Грейнджер проигнорировала весь этот хаос, села на стул и прочла письмо к Би. Ее лицо было непроницаемо, хотя губы скривились раз или два. Может, она была не сильна в чтении и ей надо было произнести слово, чтобы понять? Он стоял рядом и ждал.
— Мне нужно, чтобы ты разрешил кое-что изменить в письме, — сказала она, дочитав до конца.
— Изменить?
— Удалить несколько… проблематичных высказываний. Чтобы Спрингер пропустил письмо.
— Спрингер?!
Питер-то думал, что письмо заблокировалось автоматически, некой компьютерной программой, которая бездумно сканирует слова.
— Ты имеешь в виду, что Спрингер читает мою почту?
— Это его обязанность, — сказал Грейнджер. — Одна из. У нас у всех, как ты уже заметил, самые разнообразные обязанности. Я совершенно уверена, что сейчас за Луч отвечает Спрингер.
Он не сводил с нее глаз. Не было ни тени стыда, ни вины на ее усталом лице, ни попытки защититься. Она просто посвящала его в подробности служебного распорядка СШИК.
— Так вы все по очереди читаете мои личные письма?
И только теперь, кажется, до нее дошло, что, наверное, в некой человеческой вселенной это положение вещей может показаться кому-то странным.
— А что здесь такого? — сказала она невозмутимо. — Разве Бог не читает твои мысли?
Он открыл было рот, чтобы возразить, но не смог сказать ни слова.
— Как бы то ни было, — продолжала она деловито, — ты хочешь, чтобы это сообщение было отослано. Так давай его отошлем. — Она прокрутила текст. — Придется вырезать про цензуру СШИК в журналах, — сказала она, тыча клавишу коротко остриженным ногтем.
Буква за буквой фраза «и те подвергнуты цензуре» и еще шестнадцать слов после нее исчезли с экрана.
— То же самое о гибели мира.
Снова палец поклевал клавишу. Она вгляделась в сияющий текст, проверяя изменения. Еще пара слов попались ей на глаза, их она тоже удалила. Глаза у нее были покрасневшие, она казалась не по возрасту печальной.
— Никаких концов света, — пробормотала она с мягким укором, — ага…
Удовлетворившись сделанным, она нажала кнопку «отправить». Текст поколыхался на экране, пока где-то в недрах базы другая пара утомленных глаз проверяла его. Потом текст испарился.
— Еще пять тысяч баксов тю-тю, — сказала Грейнджер, пожав плечами.
— Что?
— Каждое сообщение, отосланное тобой по Лучу, стоит около пяти тысяч, — ответила она. — Ну и каждый ответ твоей жены, конечно.
Она вытерла лицо рукой, глубоко дыша, будто старалась вобрать так нужную ей сейчас энергию из собственных ладоней.
— Это еще одна причина того, почему персонал не общается каждый день с кучей приятелей, оставшихся дома.
Питер попытался подсчитать в уме. Он никогда не был асом в математике, но знал, что цифра была чудовищно велика.
— Мне не говорили, — сказал он.
— Нам было не велено говорить.
— Но почему?
— Ты был очень нужен СШИК, — сказала Грейнджер. — Ты у нас первый ВИП, так сказать.
— Я не просил об этом.
— Тебе и не нужно просить. Мне… предписано дать тебе все, что ты захочешь. На это есть причина. Потому что, понимаешь, пока ты не прибыл, обстановка у нас стала слегка… напряженной.
— Напряженной? — Он не мог себе представить, что это могло быть. Духовный кризис среди персонала СШИК?
— Поставки провизии для нас на какое-то время прекратились. Наши маленькие друзья больше не присылали нам белоцвета. — Грейнджер кисло ухмыльнулась. — Они ведь у нас кроткие как овечки, правда же? Но могут стать как кремень, если захотят. Мы пообещали им прислать Курцбергу замену, и они посчитали, что мы не слишком торопимся. Представляю себе, как Элла Рейнман просеивала сквозь сито миллион проповедников и пасторов, расковыривала их, чтобы поглядеть, что у них внутри, а потом выбрасывала прочь. «Следующий! Какой ваш любимый фрукт? Как сильно вы скучали бы по Филадельфии? Зажарить утяток живьем — это о’кей или не о’кей? Сколько нужно еще дурацких вопросов, чтобы вы потеряли терпение и свернули мне тощую шейку?» Грейнджер изобразила, как пальцами скручивает шею воображаемой собеседнице. — А тем временем наши маленькие друзья из Города Уродов не желали ждать. И они напрягли единственный имеющийся у них мускул, чтобы заставить СШИК поторопиться и найти тебя.
Наблюдая смущение на его лице, она кивнула: мол, хватить тратить силы на удивление и просто поверь.
— Насколько плохо все было? — спросил Питер. — Я имею в виду, вы голодали?
Вопрос возмутил Грейнджер.
— Конечно нет! Просто пища стала… очень
дорогой
на какое-то время. Намного дороже, чем тебе захотелось бы представить.
Он попытался представить, и оказалось, что она права.
— В этом не было бы такой большой беды, — продолжила она, — если бы мы умели самостоятельно выращивать хоть что-нибудь. Бог свидетель — мы пытались. И пшеницу, и кукурузу, и маис, коноплю. Каждое зерно, известное человечеству, попадало в эту почву. Но результаты не впечатляли. Овчинка не стоит выделки, так сказать. И конечно, мы пытались вырастить белоцвет, но с тем же успехом. Одна луковица там, другая сям. Похоже на разведение орхидей. Мы просто не могли себе представить, как эти ребята умудряются выращивать большие плантации. Что они с ними делают, блин, чтобы те уродили? Волшебным порошком посыпают, наверное.
Она умолкла, все еще сидя перед экраном Луча. А пока говорила, голос у нее был тусклый, безвольный, словно это была давно устаревшая тема, до того унизительная и жалкая, что даже неприятно снова обсуждать ее. Глядя ей в лицо, он думал: интересно, сколько лет прошло с тех пор, как она была по-настоящему, безоговорочно счастлива?
— Я хотел поблагодарить тебя, — сказал он, — за помощь. Я оказался… в тяжелом положении. Не знаю, что бы я без тебя делал.
Она не сводила глаз с экрана.
— Думаю, нашел бы кого-то еще и тебе бы помогли.
— Я имею в виду не только сообщение. За то, что ты пошла меня искать. Ты верно сказала, я бы умер.
Она вздохнула:
— Вообще-то, чтобы умереть, надо очень постараться. Человеческое тело устроено так, что от него не так-то просто отделаться. Но да, я волновалась за тебя, когда ты уехал совсем больной.
— Как ты меня нашла?
— Это как раз было нетрудно. Все наши машины оборудованы ошейниками с колокольчиками, если ты понимаешь, о чем я. Труднее было доставить тебя в мою машину, поскольку ты был без сознания. Мне пришлось завернуть тебя в одеяло и тащить по земле. А я не такая уж силачка.
Картина того, что она для него сделала, возникла у него перед глазами, хотя он вообще ничего не помнил.
— О, Грейнджер…
Она внезапно встала.
— Ты ведь на самом деле ее любишь? — спросила она. — Свою жену.
— Да. Я на самом деле ее люблю.
Она кивнула:
— Я так и думала.
Ему хотелось обнять ее, но он не решался. Она отвернулась.
— Пиши ей сколько хочешь, — сказала она. — Не беспокойся о цене. СШИК не обеднеет. И вообще, ты нам здорово сэкономил на беконе. И на курятине, на хлебе, заварном креме, корице и так далее и тому подобное.
Он обнял ее сзади за плечи, ему до боли хотелось, чтобы она знала, что он сейчас чувствует. Не оборачиваясь, она обхватила его руки и прижала, но не к самой груди, а выше — там, где билось ее сердце.
— И запомни, — предупредила она, — когда говоришь о СШИК, будь паинькой. Никаких обвинений, никаких упоминаний о конце света.
Он пообещал Флорес: «Я вернусь», только чтобы отвязалась, но теперь у него появился повод задуматься о том, что обещания надо выполнять. Грейнджер уже ушла, сообщение для Би отослано. Он должен узнать, что на уме у доктора Остина.
Питер встал под душ и принялся скрести голову, отмывая свою запаршивевшую шевелюру. У ног его кружился водоворот — бурый, как чай, он с бульканьем исчезал в сливном отверстии. За те два раза, что он побывал в лазарете, он натащил туда столько бактерий, сколько их стерильное оборудование не видывало за все предыдущие годы. Интересно, почему они не засунули его для дезинфекции в какой-нибудь чан размером с перегонный куб Тартальоне, прежде чем отважиться оказать ему помощь?
Отмывшись, он тщательно вытерся полотенцем. Дырочка от иглы уже затянулась. Разнообразные прошлые царапины и ссадины покрылись струпьями. Рана на руке вела себя тихо, нога слегка ныла и казалась чуть отекшей, но если станет хуже, то курс антибиотиков быстро все исправит. Он сменил повязки и надел джинсы и футболку. Дишдаша так пропиталась самогонкой Тартальоне, что он подумал было выбросить ее, но все-таки засунул в стиральную машину. Призыв «ЭКОНОМЬ ВОДУ! МОЖЕТ, ПОСТИРАТЬ ЭТО БЕЛЬЕ ВРУЧНУЮ?» был все еще на месте, приписка «МОЖЕТ, ВЫИ ПОСТИРАЕТЕ, МАДАМ?» — тоже. Он почему-то был почти уверен, что надпись сотрет какой-нибудь дежурный, некий многофункциональный работник — инженер или электрик, в чьи обязанности входит инспектировать все комнаты на предмет оскорбительных для СШИК надписей. Теперь его уже ничто не удивляло.
— Рад вас видеть, — сказал Остин, с явным одобрением оглядывая Питера в обычной одежде. — Вы выглядите гораздо лучше.
— Я уверен, что
пахну
гораздо лучше, — ответил Питер. — Простите, что провонял вам всю операционную.
— Ну что поделаешь, — улыбнулся доктор, — алкоголь — неприятная штука.
Казалось, он вот-вот упомянет о непрофессиональном поведении напившейся Грейнджер.
— Вы двигаетесь несколько скованно, — заметил доктор, когда они вдвоем направились от двери к кабинету. — Как там ваши раны?
— Все хорошо. Я просто отвык носить одежду — такого рода одежду.
Доктор Остин неискренне улыбнулся, без сомнения подстраивая свою профессиональную оценку под состояние Питера.
— Да, я сам иногда подумываю о том, чтобы выйти на работу нагишом, — пошутил он. — Но это проходит.
Питер улыбнулся в ответ. Его вдруг осенило — сработал пасторский инстинкт, как тогда, подсказав ему о безутешной печали Любителя-Один. Теперь он снова дал о себе знать, и Питер понял, что этот врач, этот сильный новозеландский красавец, этот мужчина по имени Остин, был девственником.
— Большое спасибо, — сказал Остин, — что вы серьезно отнеслись к нашему разговору.
— Какому разговору?
— О здоровье местных жителей. О том, чтобы они пришли к нам на осмотр и мы могли диагностировать, от чего они умирают. Безусловно, вы донесли до них весть. — Он снова улыбнулся, признавая библейскую подоплеку фразы. — И в конце концов один из них пришел.
В конце концов.
Питер подумал о расстоянии между базой СШИК и поселком สีฐฉั, о том, сколько времени занимает поездка и сколько нужно пройти пешком.
— О господи боже… — сказал он. — В такую
даль!
— Нет-нет, — успокоил его Остин. — Помните Конвея? Вашего доброго самаритянина? Ему, по-видимому, не понравилась мощность сигнала той штуки, которую он установил в вашей церкви. Поэтому он отправился туда и — о чудо! — вернулся с пассажиром. С… вашим другом, я полагаю.
— Другом?