Часть вторая. Кузница пролетарской валюты




 

 

Николка Коркунов наслушался возвернувшихся из далёкой Алданской тайги приискателей и решился бежать из дому. В свои неполные семнадцать лет он был невысок ростом, худ, черноволос и неутомим в драках. Жил с семьёй на Зее.

Его отец, заядлый старатель, где‑то промышлял полное лето, а зиму гульбанил. Мать упорно противилась сборам сына, боясь, что тот пропадёт в неведомых краях по молодости лет. И всё же, Николка прибился к артельке старого отцовского приятеля – копача Мотовилова.

Вышла она поздно, на исходе лета. Ефим Мотовилов поначалу гнал Коркунова домой, но Николка тащился следом и слёзно молил приспособить его к приискательству. Ефим, на своём веку многое повидав, уважал настырных и неустрашимых людей. И стал Николка десятым членом артельки.

Догорало скоротечное лето. Лезли грибы под ноги, тайга благоухала, радовала щедростью. Впереди степенно вышагивали мужики и словно не замечали молодого карнаха, так прозывали неоперившихся старателей.

А Николку подмывало забежать вперёд. На закате обычно ставили две палатки, варили едову и тешились в разговорах мечтаньями. Ефим, бывший намного старше сотоварищей, напыщенно их поучал.

Колька доверчиво внимал каждому слову своих попутчиков, а те потешались над ним и плели всякие небылицы.

По краям обозримого мира вспыхивали зарницы, где‑то ярился запоздалый гром, изредка окатывало прохладным дождём упаренных ходьбой копачей.

Уже на подходе к Верхне‑Тимптонским приискам, Ефим хватил с устатку лишнюю кружку спирта и, страдая от старческой бессонницы, приплёлся к костерку Николки, сторожившего лошадей на привольной поляне.

Мотовилов был чем‑то опечален, суетлив и говорлив не в меру. Он поначалу испугал придремнувшего Кольку своим неожиданным явлением и, не обращая внимания на парня, заговорил, изредка оглаживая кустистую бороду и щуря глаза.

Бывает такая блажь у людей, что надобен собеседник, хоть ночь, хоть буря или ещё какая напасть, но подай слушателя – и все дела. Мотовилов совсем некстати обнял за шею Коркунова и ткнулся в его лицо мокрой щекой.

– Коляш‑ш… Ить муторно мне, Коляш… не прими в тягость, Коляш. Страшно мне…

– Да чево ты, сбесился, – оторопело обмер Коркунов.

– Коляш! Чую беду, чую. Хоть назад ворочайся. Зубы крошит тоской. Ты б сбёг от нас, а? Слишком поздно вышли, ждёт впереди нас горе горькое, поверь мне.

Архангел Гавриил вчерась приблазнился мне средь бела дня. Был он до пояса сверху голый, а ниже – мяса вовсе нету, костьми высверкивал. Ох, страшно!

– Ты вовсе пьяный, Ефим. Несёшь ахинею.

– Не‑е‑е. Хошь, поведаю болячку душевную и срам жутковейный. Хошь, откроюсь тебе и испугом отвращу от приискательства навек?

– Не отвратишь, батянина кровь во мне текёт. Он вживил в меня усладу к бродяжничеству и фартовству. Не отвратишь.

– Так слухай, – Ефим взял красный уголёк умозоленными до костяной твёрдости пальцами и раскурил цигарку. – Было это в шашнадцатом году, совсем ить давно, а до сих пор колом в горле крик стоит, ужасть непомерная колотит иной раз до обморочи. Так вот…

Возвернулся из Учурской тайги в Зею один фартовый парень – Спиридон Боярец. Промышлял он завсегда одиночкой. Энтот раз принёс более пуда и гульбанил так, что стон стоял. Трактирщики раскатывали перед ним штуки бархата по грязи, в глаза норовили влезть, предугадывая кажнее ево повеление.

Ванька Опарин, миллионщик, перед ним на пупе готов был вертеться, чтобы заграбастать богатые места, найденные невесть где. Спиридон, весь обвешанный золотыми часами, облитый бабьими духами из ведра, оделся чище министра царского, а туман у него в словах и мечтах сквозил соблазна нешутейного.

Опарина и прочих ловчил он не замечал, издевался над их алчностью и скупостью. В лето сколотил артель небывало огромную, за полсотню душ. Ну, а пошли, кому неохота золотья нагресть? Радостные все, загодя удачливые, заране жизни полные.

А пошли поздненько, как и счас мы, все не могли собраться пораньше. То горы, то мари, то тайга гущины дурной – всё нипочём. Харчишки едим без укороту, спиртик хлещем без меры, мерещится впереди сказочная жить с молочными реками и кисельными берегами.

Иль заблудился он, Боярец‑то, иль леший обвёл его стороной, но блуканули добре. Холода в энтот год ударили в сентябре. Мы уже одной ягодой да грибками спасались, оборвалися и приумолкли.

Но всё же, идём за ним с верой и надеждой. Встретился нам тунгус, сговорил‑насоветовал к месту на плотах доходить, дескать, река попутная и дён через пять упрёмся в искомый ручей.

Воспряли духом, паром сварганили и плывём неведомо куда. А река‑то с диким норовом, ково опрокинет, ково об скалку шмякнет, а ково и притопит вовсе. Так через неделю остались в трёх десятках.

Тут и шуга сверху реки подоспела. Заморозила плоты посерёд реки. Кое‑как выбрались на берег и отчаялись совсем.

Тайга страшенная, неведомая и нехоженая, злая на нас за непокой до смерти, даже троп в ней звериных не оказалось. Совсем в гиблое место забрались. Уж надумали назад подаваться, а Боярец сулит свой ручей за одним кривуном, за другим перекатом, за сопкой приметной.

Пошли… шли, шли – и совсем есть не стало. Сварили все ичиги в котле, дерём мох и жуём на ходу, обезумели. Словно на золоте том ждёт нас трактир с едовой и тёплыми полатями для отдыха. Когда опомнились, зима кругом опустилась лютая.

В балаганах из корья жгёт морозом, душеньку обдувает смертушкой. Кинулись в панике назад, да сотни верст вздыбились перед нами. Идём, падаем. Хто совсем обессилевал, поперва вершили балаганчик ему, дровец оставляли, дескать, отдохнёшь и догонишь.

А потом уж и не оборачивались. И вот осталось нас полтора десятка. Бредём, снега в пояс навалило, всё живое разбеглось и разлетелось, схоронилось от неприветной стужи. Ни мха, ни ягод не имеем, идём…

И вот Боярец предложил нам есть людей. Страшно поперва взбеленились, чуть не пришибли за эти слова и за то, что завёл на погибель. Тащимся. А к вечеру ослабли до предела.

Сымает Спиридон шапку, кладет в неё скрученные полоски бересты и гуторит: «Хто вынет бересту с крестом, тот молись и ложись на обчее дело».

Потуманилось у нас в мозгах от голодухи. Каждый считал, что ево обнесёт. Поначалу один, так шутейно, руку сунул в шапку, потянулся второй, потом все решились. Вдруг один молодой парень закричал и снопом в снег повалился.

Боярец разжал его руку и показал крест на бересте. Я вынул тоже с крестом. Совсем равнодушно принял это: сижу и смеюсь. Только вдруг мне суют котелок с варевом и мясом. А Боярец усмехается, успокаивает: «Тебя, дескать, оставляем до следующего разу».

– И ты ел?! – судорожно сжал руку старика Николка.

– Не помню, видать, ел. Только ишо через день подходит он ко мне с ножиком, как к борову в стайке, и говорит: «Молись и не поминай лихом, судьба тебе уготовлена быть дичиной». Откель у меня силы взялись, кинулся стремглав в темь, побежал со страху, как оглашенный, и упал на льду реки.

Сквозь сон доплыл храп оленей, подобрал меня купец якутский и вывез на Учур. Досель от энтого разу в беспамятстве страху живу, боюсь тайги, а вот неймётся, опять попёрся, не зная пути. Придём на Тимптон – ежель не сыщется проводника иль заметной тропы, ворочаться надо немедля.

– Неужто, такое могло быть?! – потрясённо прошептал Николка. Неожиданно Ефим прокашлялся и горестно запел:

 

Ох, ты, белая берёза,

Ветру нету, ты шумишь.

Разретивое сердечко,

Горя нет, а ты болишь…

 

Запеленованные туманом, утихли в дрёме леса. Тревожно пофыркивали лошади, от бивака еле внятно текли приглушённые голоса людей. Мотовилов прилёг на бок, подпёр подбородок рукой и незряче уставился в огонь.

Николка от песни немного оживился, потянулся, хрустнув всеми косточками, и непримиримо обронил:

– Нравится мне всё это, хоть пляши от радости. Давненько я замыслил отцовским путём идти, вот и довелось.

– Не скаль зубы, – сонно отозвался Ефим, – путя эти иной раз сволочными бывают. Что житуха вольготная, это верно, но и тяжкая. Измозолишь все ноженьки, порты не одни на коряжинах обтреплешь, да ещё и фарт не дастся.

Не каждый способен выворачиваться из бед страшных. Надо свыкнуться с бездомьем и холостяковать многие годы. Не помню ишо случая, чтобы кто из нашева брата долго в деньгах купался. Ежель повезёт, тут же и спустишь весь капитал таким ушлым кровососам, как Ванька Опарин.

Следует иметь лошадиное здоровье и сатанинскую веру, чтобы в нежилых местах мыкаться. Ить мной пропито и проиграно в карты собственноручно многие тыщи рублей. Без водки в нашем деле нельзя, холод и грязь не дозволяют.

Какая может быть радость старателю, окромя пьянства? Ить кругом всё мёртвое: и снега, и тайга, и сопки. В былые годы только одна отрада находилась приисковому человеку, водка да карты… карты да водка.

– Ну, ж, прям! – заёрзал Колька на хрустком лапнике. – Какая же она мёртвая, тайга‑то? Птицы полно, зверя и рыбы. Только не ленись добывать.

– Э‑э‑э, паря, ты в неё зимой угоди. Она тебе враз башку своротит. Летом отрадно, а в холода зябко и пусто до помешательства. Отец‑то твой, куда двинул в этот раз?

– Шут его разберёт. Он нам не докладывал. Посох – берёзовый кондуктор в руки, сидор за спину – и полетел! Только его и видали. Непуть он у нас.

– Хы‑ы! А сам его доли желаешь? Вот и пойми человека, небось тоже приблазнилось в плисовых шароварах шикануть, золотыми часами обвешаться.

– Да не‑е. Жрать вовсе нечего в доме. Какие тут, к лешему, шаровары. Откормиться бы да мамане помочь, у её пятеро, окромя меня, как галчата всё метут из‑под рук, не напасёшься едовы.

Уехать бы куда учиться, да я совсем малограмотный, еле расписываюсь. А у батяни особо голова не болит об потомстве, на подножном корму живём. Наплодил и убёг.

– Супротив отца шибко не петушись, хороший он мужик, только не больно везучий. Да и телесами худосочный, а в приискательстве хребтина штука наиважнецкая. Ты перед ним вовсе карнах, поостынь малость и отойди от бросового дела.

– Мне было только на разживу немного денег, а потом видно будет, куда податься. На Алдане, баят, много золота. За ним и побёг.

– Только хватились мы идти к шапошному разбору. Бог даст, приволокёмся к месту, обживёмся за зиму. Не впервой вышагивать по камням и болотине. Коней стеряем, факт. За Тимптоном пойдёт голое бестравье, один олений мох, они скоро обессилеют.

Плохо, что никто дороги из нас не знает к энтим приискам, можем дуриком блуднуть добре. Ты подреми, Николка, я постерегу лошадей. Сон не идёт, хоть глаза рыбьим клеем слепляй. Не дай Бог, опять привидится архангел, со страху помру.

К Тимптону вышли к вечеру. У небольшого посёлочка Нагорный тревожно гудела огромная толпа народу. На другой стороне реки цепью стояли красноармейцы с винтовками и отомкнутыми штыками.

Их командир переплыл на пароме реку и спрыгнул на берег, оправляя складки гимнастёрки под ремнём. Артелька Мотовилова оказалась у самой воды. Командир взобрался на валун и выстрелил в воздух из маузера.

– Я Горячев! – сипло пророкотал он сорванным голосом. – Прибыл сюда для удержания неорганизованных масс, идущих на прииски. Товарищи! В Незаметном нет провианта, уже сейчас едят конину и даже скотские кишки.

Если вы не вернётесь по домам, то передохнете зимой от повального голода. Лимит продуктов строго ограничен, так что поворачивайте оглобли и дуйте обратным ходом!

– Кто ты такой?! – послышались голоса. – Ты нам не указ! Пропущай подобру, не то плохо будет!

Лицо Горячева исказилось квёлой усмешкой, жёстко блеснули глаза.

– Я командир окружного отдела ГПУ, пугать меня не надо, я выполняю приказ. На случай самовольства у меня наготове пулемёты. Вам же добра желаю!

– Ах ты, сволочь, пулемётами нас пужать удумал! – загорланил какой‑то дюжий старик. Контра! Измена! Бей ево, ребятки, он подосланный.

Люди колыхнулись к валуну, но тут над их головами прозудели пули, заквохтал с другого берега пулемёт. Народ разом отхлынул.

– Дурачьё! – опять рявкнул Горячев. – Если обманом пробьётесь, я вас возверну под конвоем. Сказано, жрать нечего, набежали тыщи людей, а дорог для снабжения нету. Спекулянтская сволочь набивает торока государственным золотом.

Немедля разойдитесь – и чтобы утречком ни одного не было. Когда назреет нужда и будет пропитание, милости просим подсоблять в добыче валюты. Всё! Разговор окончен! – Он соскочил с валуна и ступил на паром. Захлюпали шесты, вода отделила чекиста от притихшей в растерянности толпы.

Мужики долго митинговали, сорвали глотки до хрипа, но ничего не поделаешь, пришлось ставить палатки и ночевать. Ефим Мотовилов утром предложил обойти заставу кружным путём, мол, дотащимся до прииска, оттуда присоединились человек тридцать.

Как только перевалили через склон сопки, двинулись к далеким гольцам Станового хребта. Переночевали на старом прииске, и там выяснилось, что никто из приставших к артельке людей не знает дороги к Незаметному. Решили положиться на везение и попутную реку.

Сначала шли вдоль её берега, потом оторвались от воды и вступили в тайгу. Вскоре ударили крепкие заморозки. Исхудавшие от бескормицы и тяжёлого пути через болота, стали дохнуть одна за другой лошади.

Да и люди уже притомились, не слышно стало у костра весёлых разговоров по вечерам, переливов гармони, которую упорно волок один разудалый парень в расползшихся яловых сапогах. Последнюю лошадь догадались прирезать, мясо переварили в котелках и разобрали по сидорам.

Тайга становилась всё более мрачной: только звериные тропы вились в гущине непролазных стлаников. Семеро артельщиков Мотовилова держались кучно, полагаясь на опыт своего старшинки. На ночёвках приискатели питались уже одной заварухой – болтушкой из муки и сухарей.

Как на грех, никто не взял с собой ружья. Один раз выперли откуда‑то дикие олени, люди только проводили их голодными взглядами.

Однажды налетел ледяной злобы буран. Зима вступила в свои права. Старатели жались к кострам, в палатке без печки спать ознобисто. Ночью то на одном, то на другом загоралась одежда от искр, её тушили и опять тянули руки к огню.

По утру вставали и плелись неведомо куда по глубокому снегу, а его подваливало всё больше и больше. Передовые быстро уставали, натаптывая тропу, их молча обходили и шли дальше. Начались раздоры на биваках.

Один здоровый, кривой на правый глаз мужик, с исклёванным оспой лицом, по прозвищу Шилом Бритый, сплотил вокруг себя людей и потребовал немедленно судить Мотовилова, увлёкшего их всех на погибель. Ефим здорово струхнул, но старшинку отстояли его верные артельщики.

Колька совсем изнемог в дороге, он с трудом переставлял натёртые до кровяных мозолей ноги в мокрых ичигах. На одной из ночёвок их у него украли, а когда Коркунов обнаружил пропажу, то увидел, что прихвостни Шилом Бритого таскают из котелков ломти сыромятины, закусывая их мхом.

Ефим отдал парню свои запасные олочи и тайно осведомил членов артельки, что надо уходить от рябого, ибо хорошо знал, до чего можно додуматься, когда все ичиги будут съедены. Но уйти не успели, созрел и разгорелся бунт.

Шилом Бритый с подручными тихонько подкрался ночью к спящим и удавил кушаком Ефима. Промозглым рассветом, вращая красным от дыма глазом, рябой верзила истерично орал и проклинал старика.

У него клёкотно сипела в горле простуда, его шатало, да и остальные еле передвигались. Трое вовсе не пошли от костров, не смогли подняться.

Новый атаман повёл людей совсем в другую сторону. Шли за ним недружно, садились в снег, обливаясь холодным потом, некоторые блажили в бабьем рыде, прощаясь с белым светом и проклиная судьбу.

С каждым днём цепочка людей таяла, и настало такое время, когда всё для них потеряло смысл. Отупляющее безразличие парализовало лица. Мужиков кружило. Кидало в снег. На нём было мягко, тепло. Сами слипались глаза.

Рябой вывел к берегу какой‑то замёрзшей речки всего пятнадцать человек, худющих до черноты, в прогоревшей до тел одежде, с обмороженными руками и ногами. Кое‑как доходяги натаскали дров и сделали общий балаган из лапника.

Колька, в непосильной усталости, хлебал из котелка пустой кипяток, жевал мох и уже ничего не страшился. Какая‑то неведомая сила ещё поддерживала его.

Рябой неожиданно поднялся от костра и, вприщур оглядывая всех, проговорил:

– Один выход, братки, жребий тянуть надо. А так, все тут утром не встанем.

Колька судорожно сглотнул комок мха и прошептал: «Нет, нет… только не это…» Но шапка с бумажками уже ползла по кругу, многие ещё не понимали, что к чему, машинально совали руку, раскатывали трубочку и жадно разглядывали листок.

Крестик выпал белобрысому парню. Колька оставшуюся бумажку брать не стал. Тогда рябой обратился к вытащившему крестик:

– Ты, белёсый, проиграл жизнь свою.

– Как так? – недоумённо прохрипел тот и посилился встать. Он только сейчас стал понимать, в чём заключается смысл этой жуткой игры. – Я, я не согласный, у меня невеста на Иртыше… я должен вернуться, – он натужно засмеялся, ища сочувствия.

– А тебя никто не спрашивает, – вытер глаз рябой и неожиданно для всех хлестко ударил парня обухом топора в лоб.

Дикий, замораживающий душу крик, захлебнувшийся в хрипе, вскинул всех на ноги. Вытирая топорик о снег, рябой опять хохотнул.

– Готов… Энто поперва страшно, а потом забудется, – он схватил за руки парня и поволок его за выворотень. Достал нож.

Вдруг качнулся один пожилой мужик городского обличья, порылся у себя за пазухой обмороженной рукой и вынул маленький браунинг. Шагнул следом за рябым, выпустил в согнутую спину всю обойму, обернулся, ощеряя чёрные зубы, и прохрипел:

– П‑адаль! Немедля собрать всю волю в кулак, мы обязательно выйдем. Варить хвою стланика… мы выйдем! – он пошатнулся и упал с плачем на колени рядом с Колькой. – К‑какой подонок!

Ведь, я сначала не понял, для чего эти бумажки, думал, канаемся, кому дежурить ночью у костра. А эта сволочь хотел кормить нас женихом с Иртыша, мразь! – Он выгнулся дугой и зарыдал в истерике, обгрызая губы.

Медленно кружили меж чёрных от мха‑бородача елей снежинки. Из‑за выворотня уродливо торчал огромный сапог рябого. В гнетущей тишине еле слышно доплыл до сидящих людей храп бегущих оленей и визг полозьев нарт по застругам.

Ещё сжимая браунинг иссохшими пальцами, стрелявший тяжело поднял голову и приказал:

– Быстро на лёд реки! Тунгусы едут, а вы мне не верили. Быстрей, могут проскочить… Скорее же!

Словно смерч смёл всех от костра, дюжина осипших ртов пыталась что‑то кричать, слёзы текли по горячим лицам, а навстречу страдальцам хромал огромный бородатый человек в меховой дохе, с надломленным носом. Обернулся к застывшим нартам, подобно грому, рявкнул:

– Лушка! Степан! Ясно дело, таборимся… ах вы, болезные мои приискатели, у смертушки побывали, – Парфёнов выпряг одного оленя и подвёл к Степану, – коли, быстрей. Горе‑то какое… К продуктам не допущать, передохнут разом…

Целую неделю Игнатий отшвыривал от котла обезумевших от голода людей, поил их мясным отваром, потихоньку давал мучную болтушку и малыми порциями мясо. Один, всё же, ночью наелся досыта, а утром испустил дух в страшных мучениях.

Ландура и Лушка уверенно врачевали больных, отрезали отмороженные пальцы, смазывали раны медвежьим салом. Отогревали горемычных скитальцев в жарко натопленной палатке. Степан хмуро бродил по поляне, не доводилось ещё ему видеть столько людей, чуть не пропавших по собственной глупости.

Как можно идти в тайге, не зная пути? Это было ему непонятно. Дети пугливо шарахались от страшных незнакомцев, но усердно помогали родителям. Когда был съеден третий олень, приискатели начали оживать.

Только застреливший рябого всё ещё метался в бреду. Его раздели, и оказалось, что гангрена багрово расползлась выше колен. И всем стало ясно, что человек обречён.

Кольке Коркунову повезло – лишь облезла на щеках кожа. Неодолимым здоровьем наделила его природа. На мясном харче он скоро набрался сил.

Когда пришёл в себя, то признал в спасителе легендарного на всю Зею приискателя Сохача. Сказал тому об этом. Игнатий удивлённо вскинулся и облапил земляка.

– А ты чей будешь?

– Ивана Коркунова, старшой сын.

– Ванькин сын! От так встреча! Да ить, мы с твоим папашей пропасть земли перевернули на Золотой горе. Уж он теперь от магарыча не отвертится, так ему и отпиши. Пущай ожидает в гости. Завтра поведу вас на прииск, совсем в другую сторону вы пёрли. Ели бы нас не встретили, хана… Ох, долюшка‑доля. Неприветная.

 

 

Бешено сверкая глазами и пронзая корявым пальцем воздух, вёрткий и чёрный, как жук, секретарь ячейки ВКП (б) Максим Якушев горячо выступал на первой окружной партийной конференции в Незаметном.

– Всего год назад никто не был убеждён в реальности существования золотой промышленности тут, – он ткнул пальцем под ноги и громко топнул, – но она крепнет и даже принимает мировое значение! Хищники капитала тянут к нам свои паучьи лапы.

В мае этого года американцы вышли с предложением о концессии Алдана, но Якутское правительство резко отвергло его, как неприемлемое. И на том спасибо! Из Москвы сулятся прислать английского инженера на предмет изучения россыпей для другой концессии. Чёрта с два у них пролезет этот номер!

Хватит и того, что концессионеры из Бодайбо разгоняют горняков и сидят на золоте, как собаки на сене, сам не гам и другому не дам.

Якушев прервался, глотнул из мятой кружки холодной воды и опять вонзил палец в пространство, так он привык митинговать, будучи комиссаром партизанского отряда.

– Мы создадим свой, большевистский прииск. Но прежде, мы обязаны перевоспитать отсталую массу, идущую к нам из всех концов страны. Эта стихийная масса должна обрести революционный дух и опыт строительства мирового социализма.

Мы объявляем беспощадную войну неграмотности, гнилым пережиткам старого, дореволюционного быта, пьянству и разврату.

Чтобы увести людей из этого болота, нужно развернуть культурный фронт, нужно строить клубы, библиотеки, избы‑читальни, а не отделываться общими фразами. Посмотрите, какое скверное жильё у наших рабочих: грязь, теснота, сырость. С этим надо кончать раз и навсегда!

Немедля надо мобилизовать грамотных комсомольцев и партийцев в окопы ликбеза. Только за один день праздников в Незаметном продано пять бочек спирта, пропиты тысячи рублей, ещё больше спущено в карты.

Многие люди, пришедшие к нам, имеют правильное пролетарское чутьё. Они должны видеть, что партия и соввласть, стоящие во главе их рядов, ведут их к светлому будущему.

Они должны быть уверены, что вооружённый идеями Ленина пролетариат победит. А между тем, враги обворовывают пролетарское государство, льют золотой поток на мельницу классового врага!

Мы обязаны помнить, что каждый наш сверхплановый золотник, отданный в надёжные руки пролетарского государства, – сокрушительный удар по противникам строящегося социализма, каждый лишний фунт – это станок, трактор, нужная машина или вагон хлеба голодающим районам.

Мы же скованы оппортунистической медлительностью и неповоротливостью, неумением организовывать массы.

Нужны большевистские темпы добычи металла, а каждый чинуша, сующий палку бюрократизма в колесо истории, должен считаться саботажником, врагом революции и наказываться, вплоть до высшей меры социальной защиты!

Около полусотни коммунистов сидят в этом зале, мы – боевое ядро, которое вдребезги разобьёт мечту капитала загрести рабоче‑крестьянское золото. Боевую смену мы видим в комсомольцах, их сейчас чуть больше нас, около семидесяти человек, они – молоды и решительны.

Мы совместно не должны терять революционную перспективу, в смысле уяснения текущего момента, мы обязаны поддерживать деловую связь, ликвидировать общую и практическую отсталость актива и нежелание работать над собой.

Каждый из нас обязан зорко видеть очередные задачи партии и власти, бояться отрыва от общественной работы и широких слоёв трудящихся…

Игнатий Парфёнов застыл в первом ряду, на новой скамье новой конторы треста «Алданзолото». Да и всё было кругом новым.

Его, не державшего никогда в руках книжки и ставившего вместо фамилии крест, совсем недавно единогласно приняла в партию ячейка ВКП (б) прииска Незаметный, по рекомендации Бертина.

Вольдемар уговорил Игнатия стать вольным разведчиком, так как нужны были новые россыпи. И Парфёнов нашёл их. Теперь артели старателей работали уже на Гусиной речке.

Сейчас, слушая напористую речь партийца Якушева, Парфёнов понимал, что теперь он – не бросовый копач Игнаха Сохатый, а опора и надежда советской власти, большевик. Прииски росли, как грибы в летней тайге.

Налаживалось и снабжение продовольствием. Теперь уже не отмеряли за стакан соли стакан золота, а стоимость пуда муки упала в семь раз. Баснословные цены на провиант резко пошли вниз.

Пароходы доставили в Укулан десятки тысяч пудов груза. Старатели перенесли их на своих плечах к приискам за восемьдесят вёрст.

…Игнатий был ошарашен переменами, когда робко заявился к месту работы первой трудовой артели на Незаметном ключе. Он приехал на оленях просто поглядеть, как новая власть разворачивает его кровное дело.

Ревниво приглядываясь, обошёл все делянки. Нудно скрипели колодезные журавли, извлекая из глубоких ям бадьи с породой и золотым песком, гремели и скрежетали бутары. Артельские мамки пекли хлеб по очереди в срубленной из брёвен и обложенной изнутри камнем печах.

Хлебушко пах обвораживающе. Игнатий примечал всё: земляческую обособленность бодайбинцев и амурцев, их самоуверенное желание выделиться фартовыми причудами. Он хмыкал радостно в бороду и чикилял хромой ногой дальше, забавляя душеньку открывшейся глазам картиной.

Старатели орудовали обстоятельно, со знанием дела. Игнатий радостно ощерился, вот, наконец‑то, дожил до заветного дня.

Парфёнов очнулся от воспоминаний и опять жадно вслушался в заковыристую речь Якушева.

Долой шатания и колебания! Мы поведём решительную борьбу супротив чуждых классу и отсталых уклонов, дадим бой всему, что противоречит организации добычи золота и труддисциплины.

Расхитители народного добра тащат ценный продукт, горный надзор из рук вон плохо следит за съёмкой золота на бутарах, некие ухари наловчились делать тайники на дне бутар, путём выбивания сучков в досках во время промывки.

Десятки пудов уходят через ювелирные мастерские, какой‑то умник разрешил их открыть официально, и это не пресекается. Мы вынуждены скупать у старателей всего двадцать процентов металла, а остальное возвращать из‑за отсутствия денег на приисках.

Восемьдесят процентов расходуются кому, как вздумается. Наторена контрабандная тропа к границе, и золото идёт в Манчжурию, вместо того, чтобы лечь слитками в сундуки пролетарского государства. Преступная и неоправданная медлительность!

В самый пик голода, большими трудами от Лены, с пристани Саныяхтах, была доставлена по зимнику за триста вёрст мука‑крупчатка. И что же? Подлый враг сумел, под носом ГПУ, уже на складе, залить её керосином.

Рабочие едят вонючий хлеб и плюются на нашу тутошнюю власть, на меня и на тебя, товарищ Горячев. Ты ловишь бандитов не там, где надо, придираешься к встречному‑поперечному, а враг смеётся над тобой и пакостит.

– Не твоя печаль меня учить! – грубо оборвал его Горячев. – Особо не мути народ, а то, гляди… Дотрепешься языком.

– Горячев! Тебе не давали слова, – постучал председатель по медному чайнику.

– Я сам себе дал! – хмуро огрызнулся чекист и пустил желваки по скулам. – По три часа в сутки сплю и виноватый кругом. Я в ваши дела не лезу, не лезьте и вы в мои.

– У нас общее дело, – после небольшой заминки, вновь заговорил Якушев: – Товарищи! У меня вопрос к инженеру Пушнарёву, возглавившему наши горные разведки.

Почему ключ Американский был так разведан, что, когда заложили две пробные шахты и вспомогательные шурфы, обещанного золотоносного пласта не оказалось?

Трест понёс убытки: более двухсот тысяч рублей. На группе Ороченских приисков контуры фактической отработки оказалось совершенно вне проектного плана. Старатели сами нащупали струю, а ведь, хотели совсем бросить работы.

Вы же старый и опытный геолог, как так выходит, что разведка крутится возле мест добычи и нету перспективы разработок?

Пётр Афанасьевич, раз вы посланы из самой Москвы, значит, вас считают дельным и нужным специалистом. Объясните? Специально для такого вопроса мы пригласили вас на конференцию.

Пушнарёва охватило смятение. Всё, о чём его спрашивали, натворил главный инженер треста Сенечкин, и Пушнарёв растерялся.

– Гм‑м… Дьявольщина получилась, нет кадров, нет в нужном количестве буровых станков «Эмпайр» и «Кийстон», дабы проводить разведку должным образом. Вода заливает, а помп не хватает. Люди разбегаются на добычу золота и не желают, за малую плату, бить шурфы на разведках.

Я, в свои преклонные годы, мотаюсь по приискам в седле и не поспеваю за всем следить. – Пётр Афанасьевич первый раз в жизни лгал, выкручивался. Его прошибло мерзким липким потом. До нутра продирали десятки пар глаз, смотревших тревожно и выжидательно на него.

На одних лицах он видел снисходительные улыбки, на других – понятливое сочувствие к старости, иные каменели открытой злобой. Пётр Афанасьевич смутился и сел.

Тогда встал Сенечкин. Говорил он веско, убедительно, держался этаким строгим и солидным человеком, отметающим малейшие критические выпады в адрес Пушнарёва.

А Пётр Афанасьевич, от такой поддержки, ещё больше сник, противная усталость морила его болезненной немочью. Он вдруг почувствовал, что многие к нему относятся, как к врагу.

А Якушев не унимался, обвиняя теперь представителей горного надзора в нерасторопности. Когда некоторые из них стали оправдываться и возмущаться, он заговорил ещё напористее:

– Самокритика нам нужна, как воздух! Я слышу тут опасливые голоса, как бы самокритика не достала их шкуры. Это – вредная политика! Некоторые обюрократившиеся начальники докатились, по отношению к возмущённым старателям, до зарифмованных угроз: «Я тебе покажу кузькину мать, как заявление писать!»

Это запугивание приводит к тому, что рабочие боятся изобличать недостатки в быту и на производстве. Думают: «А вдруг сделаю не так, как нужно?» Этим подрывается доверие к тресту, а самое страшное – к нашей партии.

Этим мы вырабатываем вредные взгляды в отсталой среде и препятствуем рождению сознательности, этим мы толкаем рабочих в объятия «зеленого змия» и в разные притоны хитрушек, дискредитируем советскую власть.

Такие зажимщики критики должны считаться антипартийными элементами со всеми вытекающими отсель мерками.

А ведь, мы должны исполнять роль собирателей масс, воспитателей в духе революционной борьбы и создавать, в дикой тайге, новые силы для пролетарского авангарда золотой промышленности, для победы Мирового Октября. Да здравствует стальное единство ленинских рядов!

Поведём беспощадную борьбу с ликвидаторами и оппортунистами! Разгромим затаившуюся в наших рядах белогвардейскую сволочь! Возьмём жёсткий курс на изжитие неэтичных поступков! Дадим родной стране сотни пудов золота, назло врагам!

…Пушнарёв был невольно захвачен общим энтузиазмом выступающих, каких‑то особых людей, неведомых его пониманию, целеустремлённых до ярости.

Удивляться Пушнарёв начал от самой Москвы, когда сел в транссибирский поезд. С невольным стариковским любопытством он глядел через простреленное стекло купе на железнодорожные станции, оживающие города и сёла.

Всюду кипела работа, на платформах кучились штабели леса, обдавая сладким смольём тайги, ехали куда‑то повозки, пыхтели маневровые паровозы‑«кукушки», мелькали возбуждённые лица, слышались песни, у Байкала, как и в прежние времена, торговали омулем с душком.

Везде что‑то строилось, высились ажурные леса у зданий, из труб деревень валил дым, и казалось, доплывает из русских печей запах румяных калачей до промёрзшего вагона.

Обременённый профессорскими привычками, беззаветно преданный геологии, он был кастовым интеллигентом и, когда вырывался из далёких экспедиций, как истинный москвич любил роскошь Москвы, изобилие яств её ресторанов.

Но чрезмерная кичливость была чужда ему, как любому, увлечённому своим делом человеку. Пётр Афанасьевич сталкивался с простыми людьми по долгу службы, и ему казалось, что он знал их.

Обновление России, происходящее без его участия, было пронзительно интересно и неожиданно. В дороге он часто хмыкал в бородку, удивлённый тем или иным непривычным явлением.

А жизнь била ключом, он это видел, начиная сомневаться в реализации той программы, которую разработали в Москве старые «спецы» – противники советской власти. Но, согласившись с ними сотрудничать, Пушнарёв, будучи человеком слова, стал действовать в соответствии с полученной инструкцией.

Он не был трусом, но и не являлся смельчаком. Коварство и поднаторелость в интригах чиновников из горного ведомства отучили Петра Афанасьевича, превратившегося в мягкотелого исполнителя чужой воли, рисковать и удивляться.

По прибытии в Незаметный, Пётр Афанасьевич неторопливо взялся за привычное дело. Главный инженер Сенечкин, уже уведомлённый о Пушнарёве, с нетерпением стал расспрашивать геолога о Москве, изголодавшись по новостям.

Сенечкин, холёный, плечистый мужчина лет сорока пяти, много лет проработал на енисейских частных промыслах. На его мясистом лице неприязненно отсвечивали стальные глаза. Был он высокомерен и речист не в меру.

Приезд Пушнарёва воспринял, как проявление недоверия к себе московских руководителей «центра». Пётр Афанасьевич видел насквозь этого человека, который, с чудовищным вожделением, жаждал власти, мечтал перебраться из глухой провинции в Москву.

Сейчас, приглашённый на партийную конференцию, Пушнарёв вслушивался в дерзновенные речи большевиков, в их необузданную веру в свою правоту и в свои планы. Энергия так и рвалась из каждого слова, каждого замысла.

Всё было на удивление просто и непринуждённо, без заумных фраз и скрытой обманчивости. Они ломили напрямик, отметая мусор сомнений. Пётр Афанасьевич невольно подумал: «Это здесь‑то в тайге… а в других менее глухих районах России, что творят такие одержимые кадры?

Трудно представить. Вот против кого мне, на старости лет, надлежит бороться, строить козни – подменять эффективную разведку золота канцелярской рутиной».

Пушнарёв негромко вздохнул. А рядом… Кряхтели, курили и сжимали тяжёлые ладони в кулаки сильные духом люди, полуграмотные, полуголодные, но оделённые лютым желанием достичь своей цели.

Роль, которую предстояло сыграть Пушнарёву среди этих простоватых мужиков, была непростительно бесстыдна. Как поступить в нетипичной ситуации? Пушнарёв с ужасом представил, как его арестуют в случае провала «центра».

Пётр Афанасьевич боязливо оглянулся по сторонам и наткнулся взглядом на угрюмое лицо Горячева, казалось, смотревшего именно на него.

Геолог так задумался, что, когда все разом встали, замешкался и вдруг услышал: – Что, дед, «Интернационал» петь не желаешь? А ну, встань!

Пушнарёв торопливо вскочил. Шатнулись стены от грома сотни глоток. Не зная слов, он мычал срывающимся дискантом и до боли жалел себя…

Парфёнов тоже впервые гудел низким басом эту непривычную песню, тоже не зная слов. Но он воспринимал её, как свою, родную, душевную, словно её про него сложили, про его искорежённую приискательством судьбу.

И он был готов идти в этот последний и решительный бой, дабы не вернулось старое: вшивые казармы и голод, смерти и банды, горе и лишения.

 

 

Из‑за невероятного стечения обстоятельств попала Тоня Гусевская из посёлка Качуг в туманный от мороза Яку



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2019-07-14 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: