ИНСТРУМЕНТАЛЬНАЯ ИЛЛЮЗИЯ 9 глава




Непостоянство, с которым маленькие птички порхают с ветки на ветку, меня раздражало. Меня мучила эта суета, пустая словно мираж. А тайна становилась все глубже. В той темной и унылой обстановке, в которой я находился, она наконец-то зазвучала, словно слуховая галлюцинация. Вспышка, продлившаяся лишь долю секунды, осветила мою жизнь. Каждое мгновенье этой вспышки потрясло меня. Я не был ослеплен безграничностью жизни. Перед моими глазами было глубокое отчаяние. Какое несоответствие! Словно пьяный, который вместо одного предмета видит два, я был вынужден видеть два образа одной и той же реальности. Один был освещен идеальным светом, а другой нес с собой темное отчаяние. А затем, в тот самый момент, когда я уже почти разглядел их, они накладывались друг на яруга, и возвращали меня в скучную действительность.

Когда нет дождей, вода в сточной трубе пересыхает. Да и мой слух время от времени словно бы терял чувствительность. И точно так же, как исчезает загадка цветов после завершения поры цветения, с какого-то момента труба потеряла свою загадочность, да и я перестал останавливаться там. Однако каждый раз, как я гулял по горной тропинке и проходил мимо сточной трубы, я не мог удержаться от мыслей о собственной судьбе:

«Надо мной висит вечная скука. Иллюзия воедино сливается с отчаянием».

 

ИНСТРУМЕНТАЛЬНАЯ ИЛЛЮЗИЯ

 

Молодой пианист из Франции с осени до самой зимы давал большую концертную программу, демонстрируя свойственное французским пианистам мастерство исполнения. Репертуар состоял из немецких классических пьес, а также французских пьес, которые исполнялись так редко, что я знал о них лишь понаслышке. В течение нескольких недель я посетил шесть абонементных концертов. Концертным залом служил гостиничный холл, слушателей было немного, и я мог погрузиться в атмосферу абсолютного спокойствия. С каждым разом я все больше привыкал и к залу, и к головам и профилям окружающей публики, словно бы входил в свой школьный класс. Мне нравилась эта форма проведения концертов.

Это был один из последних вечеров. Я вошел в зал с несвойственным мне спокойствием и ясностью мыслей. Я внимательно слушал, не пропустив ни такта из первой части большой сонаты. Когда она закончилась, я понял, что смог ощутить все нюансы этого произведения. Я предвидел, что этой ночью у меня будет бессонница, и мои бессонные страдания лишь возрастут от теперешнего счастья, но в тот момент впечатления, которые я испытывал, были настолько сильны, что мои предположения о последствиях не оказали на них никакого влияния.

Наступил антракт. Переглянувшись с приятелем, сидевшим неподалеку от меня, мы пробрались сквозь толпу на улицу. Мы не говорили ни слова о музыке, молча курили, словно сговорившись, каждый был сам по себе, что как нельзя лучше соответствовало и этому вечеру, и этому моменту. Я почувствован, что сильное впечатление, захватившее меня, сопровождается своеобразным чувством отрешенности. Я вытащил сигарету. Медленно затянулся. Все как всегда. — И ночное небо, отсвечивающее красными огнями, и синие искры, которые то и дело вспыхивают в нем… Но когда я услышал, как озорной свист, донесшийся неизвестно откуда, выводит мотив, столько раз повторявшийся в этой сонате, я почувствовал, что сердце наполнилось острым отвращением.

Антракт еще не закончился, но я вернулся на свое место и рассеянно наблюдал за лицами женщин в пустом зале, чувствуя, как сердце постепенно обретает спокойствие. Однако вскоре прозвенел звонок, люди возвращались в зал, и, когда на прежних местах возникли знакомые головы, они перестали быть узнаваемыми. Моя голова словно заледенела, и еще до того, как зазвучало следующее произведение, я почувствовал отторжение. В этом отделении одна за другой исполнялись современные короткие французские пьесы.

Все десять белых пальцев пианиста ударяли по клавишам то словно гребень волны, которая, поглощая пену, устремляется вперед, то словно домашние животные, которые играют друг с другом. Казалось, что иногда они звучат независимо от исполнителя, двигаются отдельно от музыки. Мой слух внезапно оторвался от музыки, и я стал прислушиваться к залу, затаившему дыхание. Такое со мной случалось нередко, поэтому вначале я не придал этому значения, но по мере того, как программа подходила к концу, это становилось все явственней. Вечер и правда был странным. Может быть, я устал? Нет, дело было не в этом. Я был слишком напряжен. Обычно, когда заканчивалась пьеса, и все аплодировали, я оставался неподвижным, но в этот вечер я застыл так, словно меня приковали к месту. А затем волнение зала стало вновь стихать, словно бы все это было какой-то одной длинной мелодией, рожденной в моем сердце.

Не играл ли и читатель в эту игру в детстве? Когда со всех сторон тебя окружает людской гомон, пальцами затыкаешь оба уха, а потом то открываешь, то закрываешь их. И вместе с этим прерывистым шумом лица всех окружающих становятся бессмысленными. Однако никто из них не подозревает об этом, и уж тем более не обращает внимания на то, чем занят ты. — И вот такое же чувство одиночества внезапно охватило меня. Это произошло в тот момент, когда правая рука исполнителя рассыпала бисер быстрого пианиссимо. Все как один затаили дыхание, растворившись в этих удивительных звуках. Внезапно очнувшись от абсолютного удушья, я был поражен.

Что за странное окаменение? Если сейчас, в довершение всего, эти белые руки совершили бы убийство, наверное, никто бы даже не вздумал и вскрикнуть.

Словно сновидение я вызвал в памяти недавние аплодисменты и гул. Они все еще были ясно отпечатаны в моих глазах и ушах. После такого шума — такая тишина. — Это было совершенно непостижимо для меня. И это не приходило в голову никому из них, они устремились вслед за музыкой. В моем сердце поселилась пустота. Я думал о беспредельном одиночестве. Концерт — Большой город вокруг — Мир… Пьеса закончилась. Замирающий звук пронесся как зимний ветер. А потом вновь в тишине зазвучала музыка. Но все это для меня уже не имело смысла. А люди то шумели, то затихали, но какой в этом был смысл, для меня осталось неясным, как бывает во сне.

Вместе с последними аплодисментами закончился вечер. Взяв пальто и шапки, слушатели начали вставать со своих мест, и я, больной от одиночества, плечом к плечу с другими направился к выходу. Недалеко от дверей передо мной возникли могучие плечи, обтянутые пиджаком, которые венчала толстая шея. Я сразу узнал, что это любитель музыки, именитый князь. Запах ткани ударил по моему одиночеству, в этот момент что-то произошло, и фигура, исполненная достоинства, вдруг съежилась и тотчас распалась. Удрученный тем, что, сам того не желая, приписывал ответственность за одно и то же преступление стольким людям, я поспешил в гардероб, где дожидался меня приятель. В этот вечер мы нарушили заведенный порядок и не пошли на Гиндзу. В одиночестве я побрел домой. Не стоит и говорить о том, что бессонница, как я и предполагал, мучила меня несколько ночей.

 

ЗИМНИЕ МУХИ

 

Какие они, эти зимние мухи? Еле-еле ползают. Подносишь к ним палец, но они и не думают улетать. Кажется, что они уж и не смогут летать, но нет, наконец неохотно взлетают. Где же они растеряли свое назойливое и противное летнее проворство? Цвет блеклый и темный, крылья жалко повисли. Брюшко, набитое грязными внутренностями, узкое, как бумажная веревка. Не обращая никакого внимания на нас, они корчатся на постельном белье.

Я думаю, что многие из нас не раз видели этих мух зимой и ранней весной. Это зимние мухи. Я решил написать об этих созданьях, переживших прошлую зиму в моей комнате, короткий рассказ.

 

 

С приходом зимы я начал принимать солнечные ванны. Моя гостиница находилась в низине между гор, поэтому солнце здесь часто сменялось тенью. Почти все утро ложбина была залита солнечным светом. А как только время переваливало за десять часов, солнце заходило за гору, и солнечные лучи попадали только на мое окно. Открыв окно и задрав голову, я смотрел, как в небе суетливо носятся светящиеся точки — слепни и пчелы. Несколько отливавших серебром паутинок медленно поплыли по воздуху, изогнувшись, словно натянутый лук. (А на паутинках маленькие божества! На каждой по паучку. Видно, так они переправляются с одного конца ложбины на другой). Насекомые. Повсюду насекомые. Стоит ранняя зима, а они снуют туда-сюда, словно ткут что-то в небе. Солнечный свет подкрался к ветвям дубов. И от этих ветвей поднимается что-то белое, напоминающее пар. Может быть, это иней тает? Может, растаявший иней превратился в пар? Вовсе нет, это насекомые. Это стайки крохотных насекомых. На них упали лучи света.

Я разделся по пояс и высунулся в открытое настежь окно, чтобы посмотреть на небо над низиной, бурлившее, словно вода в заливе. И тогда появились они. Они обычно приходили с потолка моей комнаты. Еле-еле ползли по тени, но стоило им опуститься к свету, как в них возрождалась жизнь. Они доползали до моей ноги, останавливались, поднимали передние лапки, будто собирались почесать под мышками, потирали одну лапку о другую, а затем бессильно подлетали вверх, сцепляясь друг с другом. Меня даже трогало то, что солнечный свет является для них такой радостью. В любом случае они оживали только в лучах света. И все то время, что окно оставалось открытым, они не делали и шага в тень. Они резвились в лучах солнца, медленно ползущих по комнате, пока оно не исчезало. Они даже и не пытались вылететь из комнаты наружу, где бешено носились слепни и пчелы, подражая почему-то такому больному, как я. Что же за поразительная «жажда жизни»! В лучах солнечного света они даже спаривались. Вот эти полуживые, почти высохшие мухи!

Каждый день, как по расписанию, я наблюдал за ними во время приема солнечных ванн. Я не убивал их из легкого любопытства, да и еще, пожалуй, из-за привычки видеть рядом. Не было и злых пауков, заманивавших мух в свои сети, как это бывало летом. Можно сказать, что никакой угрозы со стороны внешних врагов не было. Однако почти каждый день я недосчитывался одной или двух. Я не смог найти иной причины их смерти, кроме бутылки с молоком. Не допив молоко, я обычно ставил бутылку на свет. И несколько мух, забравшись внутрь, как правило, там и оставались. Они карабкались по внутренней поверхности бутылки, волоча за собой шлейф налипшего молока, однако, не добравшись и до середины, без сил падали вниз. Иногда я видел такие сцены, и в тот самый момент, когда я думал, что она сейчас упадет, муха и сама понимала, что ей не выбраться, и переставала бороться. И, как я и предполагал, она падала вниз. Возможно, наблюдать за такими сценами было жестоко с моей стороны. Однако из-за меланхолии желания им помочь, тоже не возникало. И каждый день прислуга гостиницы выбрасывала утонувших мух. А я каждый раз забывал закрыть бутылку крышкой. Наступал новый день, и вот опять, одна, другая муха забиралась в бутылку, и все повторялось заново.

Наверное, я уже достаточно обрисовал образ «человека, наблюдающего за мухами и принимающего солнечные ванны». И после описания своих солнечных ванн мне хочется написать о другом своем образе: «человека, принимающего солнечные ванны, и при этом ненавидящего солнце».

Я жил там уже вторую зиму. Я приехал в горы вовсе не потому, что мне этого хотелось. Я хотел побыстрее вернуться в город. Я все думал, как бы вернуться в город, и вот наступила уже вторая зима, а я был по-прежнему здесь. Время шло, а моя «усталость» все не оставляла меня. Каждый раз, когда в своем воображении я рисовал город, моя «усталость» живописала мне улицы, наполненные отчаянием. Время шло, но ничего не менялось. Дата, которую я определил вначале как день возвращения в город, уже канула в Лету, и теперь от нее не осталось ни тени, ни формы. И даже принимая солнечные ванны… нет, не так: именно тогда, когда я принимал солнечные ванны, я думал лишь о том, как же я ненавижу это солнце. В конце концов, неужели оно сможет меня оживить? Оно пыталось меня одурачить при помощи восхитительной иллюзии жизни. Мое солнце. Солнце меня раздражало, как назойливая любовь. Вместо того чтобы быть для меня теплым и просторным, как меховая одежда, оно давило на меня, словно смирительная рубашка. Словно безумец, я мучался, пытался разорвать ее, я горячо желал свободы, которую мог мне дать лютый холод, забрав взамен мою жизнь.

Вероятно, причины того, что на солнце я испытывал подобные чувства, крылись в каких-то физиологических изменениях, происходивших в моем теле: активная циркуляция крови или замедленная работа мозга. Удовольствие, которое смягчало острую печаль и согревало теплом сердце, с другой стороны оборачивалось тягостной неприязнью. И после того, как я уходил с солнца, эта неприязнь изматывала мое больное тело невыразимой, бессмысленной усталостью. Вероятно, протестуя против этой неприязни, я породил в своем сердце ненависть.

Однако моя ненависть была направлена не только на это: я ненавидел эффект, который солнце оказывало на пейзаж — перед моими глазами.

Последний раз я был в городе — накануне зимнего солнцестояния — с каждым днем я все больше тосковал по солнцу, которого за окном оставалось все меньше и меньше. С чувствами сожаления и раздражения, которые расплывались во мне подобно пятнам туши, я наблюдал за тенями, которые заполнили все вокруг. Я задыхался оттого, что вот-вот увижу заход солнца, в тревоге метался по улицам, чьи очертания становились все более неясными. Теперь во мне не осталось былой привязанности к солнцу. Я не отрицаю существования счастья в пейзаже, освещенном солнцем. Я лишь говорю, что это счастье теперь меня ранит. И я его ненавижу.

На противоположной от меня стороне низины, на горном склоне растет густой лес криптомерии. Обман солнечных лучей я чувствовал особенно явственно, когда наблюдал за этими деревьями. Когда их освещал яркий дневной свет, они казались беспорядочным буреломом из верхушек деревьев. Однако с наступлением вечера, когда на лес с неба падали отраженные лучи, деревья виделись на разном расстоянии и высоте. Каждое дерево выражало собой непогрешимое достоинство, молчаливо занимая свое место в ряду. И местность, казавшаяся беспорядочной днем, теперь в моих глазах выглядела как строгие ряды вершин криптомерии. На краю ложбины среди вечнозеленых дубов и литокарпусов затесалось одно дерево с опавшей листвой, на его голых ветвях висели пунцово-красные плоды. Днем этот цвет был белесым и блеклым, словно бы плоды были посыпаны мукой. Но с наступлением вечера плоды блестели так ярко, что приковывали к себе взгляд. Я не говорю, что одной вещи должен быть присущ один цвет. Не это я называю обманом. Но в прямых солнечных лучах есть то, что я бы назвал пристрастностью, они вырывают один цвет из правильной гармонии множества окружающих его цветов. И не только это. Они полностью отражают свет. Тень на контрасте с ярким светом начинает казаться кромешной тьмой. Цвета становятся мутными. И все эти проделки лучей создают солнечный пейзаж. И есть в нем расслабленность чувств, вялость нервов, обман разума. И все это стоит за так называемым счастьем. Возможно, это и есть условия того, что в мире принято считать счастьем.

Мои чувства стали противоположными тем, что были прежде, и теперь я с нетерпением ждал захода солнца, когда, согласно неукоснительному правилу, низина начнет погружаться в прохладу, а солнцу останутся лишь считанные минуты на земле. После того, как солнце заходило, оставался лишь отраженный свет, падающий с неба и придававший белый отблеск лужам на дороге. Возможно, для кого-то эта картина не была олицетворением счастья, но она давала отдых моим глазам и очищала сердце.

— Эй, ты, вульгарное светило! Исчезни! Сколько бы ты ни дарило свою любовь природе, как бы ни оживляло моих мух, ты не можешь одурачить меня. Я плюю на твоих почитателей. При первой же возможности обязательно пожалуюсь на тебя врачу.

Стоило мне оказаться на солнце, как ненависть начинала закипать во мне. Однако что за поразительная «жажда жизни». Я не мог оторвать взгляда от того, как эти существа ценят свою жизнь. Попав в бутылку, они карабкаются вверх и падают, и вновь карабкаются вверх, и вновь падают.

Наконец-то солнце начинало уходить. Оно спряталось за высокий литокарпус. Прямые солнечные лучи преломлялись. И тени от моих мух, и тень от моих ног приобретали удивительную яркость. Закутавшись в кимоно на вате, я закрывал окно.

Вторую половину дня я обычно проводил за чтением. Они опять приходили. Они ползали по книге, которую я читал, и каждый раз, когда я переворачивал страницу, кто-нибудь из них оставался между страниц. Вот до чего медлительны они были. И не просто медлительны: они падали на спину и мучительно перебирали лапками, словно их придавило балками. Я и не думал их убивать. И все же порой, особенно во время еды, их медлительность начинала меня раздражать. Когда они собирались на моем столе, и я пытался отмахнуться от них палочками, мне приходилось это делать как можно медленнее. В противном случае можно было случайно раздавить одну из них, испачкав кончики палочек. И не только это. От щелчка палочки они могли упасть в мой суп.

Последний раз за день я видел их вечером, когда ложился спать. Они словно бы прилипли к потолку. Они не шевелились, просто сидели на потолке как неживые. — Даже когда я видел, как мухи резвятся на солнце, у меня было ощущение, что это дохлые мухи воскресли, чтобы еще раз поиграть. Прошло уже несколько дней после того, как они сдохли, их внутренности уже успели иссохнуть, а тельца запылиться, и вот теперь они воскресли, чтобы повеселиться без зазрения совести прямо у меня на глазах. Эта фантазия разыгрывалась в полной мере, стоило только бросить взгляд на этих существ. Казалось, что так оно и случилось на самом деле. И сейчас они опять неподвижно сидели на потолке. Словно бы и впрямь умерли.

Прежде чем заснуть, я смотрел на своих мух, лежа на подушке; они напоминали мне видение, и в мою грудь проникало ощущение глубокой тоскливой ночи. Это была одинокая зимняя ночь в горной гостинице, в которой кроме меня не было других постояльцев. Во всех комнатах были погашены лампы. Чем глубже становилась ночь, тем сильнее меня охватывало чувство, будто я нахожусь на заброшенных развалинах. В темноте среди унылых фантазий я могу разглядеть лишь одно место, но так четко, что становится даже страшно. Глухой ночью, разнося запах моря, бурлит горячий источник с прозрачной водой на краю низины. И от этой картины ощущение того, что я оказался на развалинах, становится еще острее. — Я смотрю на мух на потолке, и мое сердце чувствует глубокую ночь. Мое сердце простирается в ночи. Лишь в одной комнате нет сна. Это моя комната. — Я мысленно возвращаюсь в свою комнату, на потолке сидят они, неподвижно, словно бы неживые. Я возвращаюсь сюда с чувством одиночества.

Огонь в очаге стал затухать, верхняя часть запотевших оконных стекол очистилась. Я смотрю, как на стекле появляются тоскливые орнаменты, похожие на рыбью икру. В самую первую зиму было точно так же, на запотевших окнах, как и теперь, за несколько мгновений появлялись такие же орнаменты. В углу комнаты на полу валяется несколько пустых склянок из-под лекарств, покрытых тонким слоем пыли. Что за апатия, что за нерешительность. А может быть, именно моя болезненная меланхолия поддерживает жизнь даже в этих зимних мухах, которые поселились ни в какой другой комнате, а именно у меня. Когда же всему этому наступит конец?

Стоит только задуматься над этим, как наступает бессонница, будь она неладна. Когда мне не заснуть, я рисую в своем воображении картину спуска на воду военного судна. А затем одно за другим вспоминаю стихотворения из сборника «Сто стихотворений ста поэтов»[75]и размышляю над их смыслом. И в конце концов, когда темы для размышлений исчерпаны, представляю себе жестокие способы самоубийства. Все это накладывается одно на другое и начинает навевать сон. Одинокая комната в горной гостинице. Комната, на потолке которой неподвижно сидят они, словно неживые.

 

 

Стоял теплый и ясный день. После обеда я отправился в деревню на почту, отправить письмо. Я устал. Как тягостно это было: спуститься вниз с горы, а потом идти до гостиницы еще не меньше трех или четырех тё.[76]По дороге я встретил автобус. Увидев его, я тут же поднял руку. А затем забрался в него.

Среди своих собратьев, курсирующих по сельским трактам, этот автобус сам говорил о себе. Все пассажиры, сидевшие за темными шторками, как один, смотрели вперед, багаж был привязан к машине конопляными веревками, свисая до самых грязевиков и подножек. — По этим внешним особенностям можно было с первого взгляда определить, что автобус направляется в порт в южной оконечности полуострова за одиннадцать ри отсюда, и ему придется преодолеть впереди перевал в три ри подъема и столько же спуска. И я сел именно в этот автобус. До чего же неподходящим пассажиром я был! Я ведь был просто человеком, уставшим по дороге на почту.

Солнце уже клонилось к закату. У меня не было никаких впечатлений. Я чувствовал лишь приятное покачивание, развивавшее мою усталость.

Несколько раз дорогу автобусу уступали деревенские жители, возвращавшиеся с гор с сетками за плечами, я увидел несколько знакомых лиц. Меня все больше занимало ощущение «неопределенности собственных желаний». Именно оно стало превращать мою усталость во что-то совершенно иное. Наконец, перестали попадаться и местные жители. Дорога шла через глухой лес. Показалось заходящее солнце. Звуки низины остались за спиной. По обе стороны дороги тянулась аллея из криптомерии. Прохладный горный воздух стал просачиваться внутрь. Автобус нес меня высоко в небеса, словно ведьмина метла. Куда же мы направляемся? Выехав из туннеля, проходившего через перевал, мы окажемся на юге полуострова. И до моей деревни, и до следующей гостиницы на горном источнике по три ри дороги вниз. Я попросил остановиться. А затем вышел в покрытых сумерками горах. Зачем? Это знает только моя усталость. Мысль о том, что меня, слабого и беспомощного, одного бросили в уединенных горах, вызвала у меня улыбку.

Сойки несколько раз взлетали из-под ног, изрядно напугав меня. Дорога вилась мрачноватым горным серпантином, сколько бы я ни шел, нигде не открывалось панорамы. Когда солнце скрылось за горами, мое сердце наполнилось страхом. Испугавшись, что рядом с ними оказалось нечто огромное, сойки вспархивали и перепрыгивали по уже облетевшим дзельквам и ветвям дуба.

Наконец-то я увидел низину. Она была еще далеко. Низину густо покрывали верхушки криптомерии, напоминающих клетки. Какая же огромная низина! В дымке зависло множество крошечных водопадов, беззвучных, с неподвижной водой. На дне низины, таком глубоком, что при виде его начинала кружиться голова, вилась прохладная белая дорожка, словно след от полозьев деревянных салазок. Солнце зашло за гребень горы. Тишина, словно под водой, теперь воцарилась в низине. Ничто не двигалось, ничто не издавало звуков. Эта тишина напоминала сны, и сама низина рождала впечатление, что все происходящее — сон.

«Если я останусь здесь, пока не зайдет солнце, какое восхитительное одиночество смогу почувствовать», — подумал я. «В гостинице уже приготовили ужин и ждут меня. А я не знаю, что дальше будет со мной этим вечером».

Я представил свою брошенную грустную комнату. Каждый вечер, в час ужина, я страдал там от жара. Не снимая одежды, я заползал в кровать. И все равно мне было холодно. Я трясся от холода и вызывал в памяти свои осенние купания в горячих источниках. «Как было бы хорошо погрузиться теперь в горячую воду!» Я представлял, как спускаюсь по лестнице и иду к источнику. Однако даже в своем воображении я не хотел снимать одежду. Прямо в одежде я забирался в горячую воду. Я терял точку опоры. Я погружался, пуская пузыри, ложился на дно купальни с водой, словно утопленник. Всегда я представлял одно и то же. И ждал, когда озноб схлынет, словно морской отлив.

Вокруг постепенно стемнело. После того, как ушло солнце, остался лишь блеск, словно от воды, а затем на чистом небе появились яркие звезды. Горящая сигарета, которую я сжимал холодными пальцами, освещала сумерки. Этот свет был таким одиноким в необъятной пустоте вокруг. Низина погружалась в темноту. Кроме этого огонька, во всей низине не было видно ни одного фонаря. Холод стал постепенно пронизывать мое тело. Я не смог защититься, и он проник глубоко внутрь; я прятал руки под мышками, но замерз уже так, что это совсем не помогало. Однако я почувствовал, что темнота и холод придали мне храбрости. Я за секунду принял решение — пройти три ри до следующего источника. Отчаяние, или нечто похожее на него, подступило совсем близко, вселяя в мое сердце жестокую надежду. Будь то усталость или меланхолия, но она исчезла, превратившись в надежду, а я, как всегда, должен был стать ее жертвой и пройти путь до конца. Вокруг совсем стемнело, и когда я наконец-то тронулся в путь, я уже вооружился мыслями, совершенно отличными от тех, что были при свете.

Я шел, рассекая холодный воздух и темноту. Тело ничуть не согрелось. Порой я чувствовал, как воздух ласкает щеки. Сначала я думал, что виной тому жар, а может быть изменения, которые происходят в организме при сильном холоде. Но затем я понял, что это теплый от солнца воздух, местами еще оставшийся на дороге. Я стал думать, что солнечный дневной свет явственно существует и в этой холодной темноте. Темнота, в которой не было ни единого фонаря, стала вызывать у меня странные чувства. Я вдруг понял: когда мы, люди цивилизации, зажгли лампу, именно при ее свете мы впервые смогли осознать, что такое ночь. Несмотря на абсолютную темноту, я испытывал такое чувство, словно стоит день. Небо, в котором сверкали звезды, было голубым. Я различал дорогу так же, как и днем. Тепло, пропитавшее эту дорогу, еще более усилило мое впечатление.

Вдруг за спиной раздался звук, напоминающий порыв ветра. В надвигающихся лучах света галька на дороге отбросила тени в виде зубов. Я посторонился, и машина, не обратив на меня никакого внимания, промчалась мимо. Я рассеянно стоял несколько минут. Немного погодя машина появилась на дороге, за следующим поворотом. Однако мне показалось, что это была вовсе не машина, а огромная темнота с фарами, которая неслась все дальше и дальше. Когда огни исчезли, словно сон, и вернулась холодная темнота, я, почувствовав голод и какое-то мрачное желание, продолжил свой путь.

«Какое тягостное отчаяние навевает эта картина! Я иду, подчиняясь своей судьбе. Это и есть мое истинное я, сейчас я не чувствую обмана, который был при свете солнца. Я бреду по темной дороге, и мои нервы напряжены до предела, но именно сейчас я полон решимости. Как же это приятно! Тьма, словно наказание, лютый холод, от которого готова лопнуть кожа. Благодаря этому моя усталость становилась приятной, и я ощущал неведомый прежде трепет. Иди! Иди! Пока не упадешь, ты должен идти».

Я в жестоком ритме подгонял себя. Вперед. Иди вперед! Иди вперед, пока не умрешь.

 

Поздно вечером я, изнемогая от усталости, оказался на южном краю полуострова, прямо перед морским портом. Я выпил сакэ. Однако на душе было тоскливо, и я даже не почувствовал хмеля.

Густой запах смолы и машинного масла, смешавшись с насыщенным запахом морской воды, завис в воздухе. Швартовые тросы скрипели, словно дыхание кораблей, и убаюкивающий звук плещущихся о борта лодок волн, звучал над темной водой.

— Нет ли здесь господина N?

С берега доносился игривый женский голос, нарушая неподвижность воздуха. С кормы огромного стотонного парохода, над которым лениво и сонно покачивался фонарь, кто-то, невидимый мне, отвечал женщине, хотя слов я не разобрал. У него был густой бас.

— Нет ли его здесь? Господина N?

Я решил, что эта женщина продает себя морякам с кораблей. Я навострил уши, но бас, отвечавший ей, по-прежнему говорил что-то неразборчивое, так же строго, как и прежде. Наконец, женщина, похоже, сдалась и ушла.

Я смотрел на уснувший порт и перебирал в памяти воспоминания о круговороте событий этого вечера. Я шел по горной дороге, и мне казалось, что я уже должен был пройти три ри, но дорога так и не кончалась, как вдруг на глаза мне попалась электростанция, а вслед за ней и внизу в долине показались вереницы фонарей, приветствовавших друг друга. Я решил, что это фонари местных крестьян, которые направлялись к источнику. Значит, сам источник был уже рядом. Подбодряя себя таким образом, я прибавил шагу, но, оказалось, что цель была еще далеко. Когда я, наконец-то, добрался до селенья с источником и вместе с местными крестьянами залез в общий бассейн с горячей водой, чтобы отогреть окоченевшее и уставшее тело, я ощутил такой удивительный покой… — Мне кажется, что слово «воспоминания» самое подходящее в этой ситуации. Для событий одного только вечера этих воспоминаний оказалось даже слишком много. Однако это еще не было концом. Я осмелел и, сам не сознавая того, подчинился ненасытному жестокому влечению, которое гнало меня дальше, вновь на ночную дорогу. Я с трудом представлял цель, впервые услышав название места, куда должен был идти к следующему источнику, расположенному в двух ри от этого. На сей раз я окончательно заблудился, не зная, что делать, я не смог придумать ничего иного, как сесть на корточки в кромешной тьме. К счастью, в такой поздний час мимо проходила машина, я остановил ее и, изменив планы, приехал в этот портовый городок. Куда же я отправился после? Движимый особым чутьём, я направился в веселый квартал, дома в котором стояли по обе стороны дока. По улице шла компания загулявших моряков, крепко державшихся друг за друга, словно они были связаны морскими водорослями, они покачивались и подтрунивали над набеленными проститутками. Сделав круг, я дважды прошел по одной улице и наконец зашел в один дом. Я влил в свое усталое тело горячего сакэ. Однако не опьянел. Женщина, которая наливала мне сакэ, вела разговор об улове сайры. Там были крепкие здоровые женщины, такие, что нужны морякам. Одна из них предложила остаться у нее на ночь. Я заплатил деньги, спросил, где порт, вышел на улицу.



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2023-02-08 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: