Анри Шарьер
Ва‑банк
Папийон – 2
OCR Akim
«ПАПИЙОН. ВА‑БАНК»: Пресса; Москва; 1994
ISBN 5‑253‑00772‑5
Аннотация
В автобиографическом романе «Ва‑банк» (1972) Анри Шарьер раскрывает перед читателем мир своей души, прошедшей через не мыслимые страдания и унижения. Автор представленной дилогии был осужден по подложному обвинению в убийстве, приговорен к пожизненному заключению. Многие годы отданы каторге, скитаниям в стремлении добраться домой, во Францию. Вопреки всему Шарьер выстоял, достойно перенес страшные испытания судьбы. Он уверен: «Одно лишь имеет смысл в жизни — никогда не признаваться, что ты побежден, и научиться после каждого падения снова вставать на ноги».
Анри Шарьер
ВА‑БАНК
ПЕРВЫЕ ШАГИ К СВОБОДЕ
— Счастья тебе, француз! Ты свободен. Адиос! — Офицер из охраны каторжного поселения Эль‑Дорадо махнул мне рукой, развернулся и пошел восвояси. Так я освободился от своих цепей, в которые был закован эти тринадцать лет.
Я взял под руку Пиколино, и мы сделали несколько шагов по тропинке в сторону селения Эль‑Дорадо. Сегодня, 18 августа 1971 года, сидя в старом испанском доме, я отчетливо вижу, слышу, осязаю все, что происходило в тот момент, голос того офицера звучит в моих ушах — четкий и громкий, мускулы мои совершают те же движения, что и 27 лег назад — я поворачиваю голову.
Полночь. Там, снаружи, темная ночь. Нет, не так. Для меня, меня одного, светит солнце. Десять утра. Я смотрю на его плечи, зад — самое захватывающее зрелище, какое я только видел в жизни, — зад моего тюремщика, он удаляется все дальше и дальше. Конец бдениям, подглядыванию, шпионству, которые повторялись изо дня в день, из минуты в минуту и ни на миг не прекращались за последние тринадцать лет.
|
Последний взгляд на реку, на тюрьму на острове, венесуэльское каторжное поселение, прощальный взгляд на потаенное прошлое, длившееся тринадцать лет, в течение которых я был растоптан, унижен и оскорблен бесчисленное количество раз.
Картинки прошлого, словно кадры кинопленки, возникли из тумана, стелющегося по поверхности воды, чтобы показать мне путь, пройденный мною за эти годы, как на огромном экране. Я отказался смотреть этот фильм. Взяв Пиколино за руку, я повернулся к картинкам задом и увлек его по тропе, стараясь как можно быстрее освободиться от прошлого.
Свобода? Но где? На самом краю света, на затерянном плато, в маленьком поселении в глуши девственных лесов.
Это юго‑восточный угол Венесуэлы, вблизи границы с Бразилией, огромное зеленое море с водопадами и бурными потоками, низвергающимися с гор, океан с редкими островками селений, где жизнь замерла с библейских времен; домики, сгрудившиеся вокруг часовни, где ни разу не слышали проповеди о любви к ближнему. Когда эти жители льнули друг к другу, обменивались чем‑то, то удивлялись, зачем это их соседи отправились куда‑то далеко. Эти люди жили просто и наивно, точно так же, как и их предки столетия назад, свободные от уз цивилизации.
Дойдя до края плато, где начинался поселок Эль‑Дорадо, мы остановились, а потом медленно, очень медленно двинулись снова. Я слышал, как тяжело дышал Пиколино. да и сам глубоко вдыхал воздух и осторожно выдыхал, будто боялся, что проживу эти счастливые минуты — первые минуты свободы — слишком быстро.
|
Широкое плато открылось перед нами — справа и слева чистенькие домики, окруженные зеленью и цветниками. Мы увидели детей. Они подошли к нам, дружелюбно оглядели нас, но не проронили ни слова. Кажется, они понимали, в каком мы сейчас состоянии.
На фасаде первого дома висела маленькая деревянная табличка, перед ним сидела толстая женщина и продавала кофе и арепас, кукурузные печенья.
— Доброе утро, госпожа.
— Buenos dias, hombres..
— Два кофе, пожалуйста.
— Si senores.. — И тучное добродушное создание одарило нас двумя чашками ароматного напитка. Мы выпили его стоя, потому что стульев не было.
— Сколько я вам должен?
— Ничего.
— Как это?
— Мне просто приятно подать вам первый ваш кофе на свободе.
— Спасибо, а где здесь автобус?
— Сегодня выходной, автобус не ходит, но в одиннадцать будет грузовик.
— В самом деле? Спасибо.
Светлокожая черноглазая девушка вышла к нам.
— Входите, садитесь, пожалуйста! — И одарила очаровательной улыбкой.
Мы вошли и разделили кров с дюжиной мужчин, пивших ром.
— Что это твой друг вывалил язык? — спросил один из них.
— Он больной.
— Мы можем ему чем‑нибудь помочь?
— Нет, он парализован. Ему надо в госпиталь.
— А кто его кормит?
— Я.
— Он твой брат?
— Друг.
— А деньги у тебя есть, француз?
— Маловато. А как вы узнали, что я француз?
— Здесь все всё узнают быстро. Мы знали, что тебя должны были отпустить вчера, и что ты бежал с острова Дьявола, и что французская полиция искала тебя, чтобы упрятать обратно. Они так и не нашли тебя, хотя заходили сюда, ведь они не могут приказывать в этой стране. Только мы здесь можем присмотреть за тобой.
|
— Как это?
— А так.
— Что вы имеете в виду?
— На‑ка, выпей стаканчик и другу дай.
Подошла женщина лет тридцати, почти черная. Спросила, не женат ли я. «Да, во Франции». — «Живы ли родители?» — «Да, отец».
— Он, наверное, обрадуется, узнав, что ты в Венесуэле?
— Верно.
Потом заговорил худой высокий старик, у него были большие выразительные глаза очень добрые.
— Я попытаюсь объяснить, что значит «присмотреть за тобой». Каким бы запачканным человек ни был, он, если за ним приглядеть, может исправиться. Надо только помогать. Вот почему мы присматривали за тобой в Венесуэле. Мы любим людей и верим в них, с Божьей помощью
— За что, как вы думаете, я сидел на Дьяволе? Наверняка за что‑то очень тяжелое, скажете. За убийство там или что‑то такое. На самом деле все не так просто.
— Сколько же ты схлопотал?
— Пожизненную каторгу.
— Это все равно, что «вышка». А сколько отсидел?
— Тринадцать. Теперь свободен.
— Забудь все это, hombre. Забудь как можно скорее все свои мучения во французских тюрьмах и здесь, в Эль‑Дорадо. Если будешь постоянно вспоминать об этом, в тебе проснется ненависть, начнешь болеть… Только забвение поможет тебе в жизни. Женись поскорее. Женщины в этих краях горячие, сразу дадут тебе и любовь, и детей, и ты забудешь все.
Прибыла попутка. Я поблагодарил этих добрых людей и вышел, ведя Пиколино за руку. В кузове уже сидело человек десять пассажиров. Они уступили нам лучшие места, сразу за водителем.
Пока мы тряслись по ухабистой разбитой дороге, я размышлял о странном венесуэльском характере. Ни у рыбаков залива Пария, ни у солдат из Эль‑Дорадо, ни у работяги, разговаривавшего со мной, — ни у кого из них не было образования. Они вряд ли умели читать и писать. Как же они постигли столь трудный смысл христианской морали — прощать людей, нарушивших закон? Как находят единственно верные слова для утешения и поддержки? Как получается, что начальники лагеря в Эль‑Дорадо — два офицера и губернатор, образованные люди — выражают те же мысли, что и простой народ: мысли о том, что надо дать каждому шанс поправить жизнь и осмыслить прошлое? Это не могло прийти из Европы, венесуэльцы могли взять это только от индейцев…
И вот мы в Эль‑Кальяо. Большей сквер, музыка. Да ведь сегодня 5 июня, национальный праздник. Люди разодеты в самое красивое — толпа в тропиках всегда пестрит белым, желтым, черным, а уж индейцев — их видно сразу. Мы с Пиколино и еще несколько пассажиров вышли. Одна из девушек подошла ко мне.
— Платить не надо, водитель желает вам счастья.
И машина уехала. Я стоял с узелком в одной руке, держа Пиколино другой за его двупалую ладонь, и думал, что делать дальше. У меня было с собой несколько фунтов стерлингов, оставшихся от Вест‑Индии, и несколько сотен боливаров, выигранных в тюрьме, а также необработанные алмазы, найденные среди помидорных грядок в садике, который я обустраивал.
Девушка, которая сказала нам, что можно не платить, спросила, куда мы направляемся, и я ответил, что мое заветное желание — найти маленький тихий пансион, чтобы там все обдумать и оглядеться в этой новой для нас жизни.
— Пойдемте ко мне, там и оглядитесь.
Мы вместе пересекли сквер и вышли на грунтовку, вдоль которой стояли низенькие домики из обожженной глины, крыши которых были покрыты жестью. У одного из них остановились.
— Входите, дом ваш, — сказала девушка. Ей должно было быть около восемнадцати.
Мы вошли первыми. Чистая комнатка с земляным полом, круглый стол, несколько стульев и мужчина лет сорока, среднего роста, с густыми черными волосами, с тем же цветом кожи, что и у девушки. И три девушки лет по четырнадцать — шестнадцать.
— Мой отец и сестры, — представила их девушка. — А это иностранцы. Они из тюрьмы Эль‑Дорадо, не знают, куда податься. Примите их, прошу вас.
— Заходите, — сказал отец и повторил за девушкой. — Этот дом ваш, садитесь за стол. Голодны? Кофе или ром будете?
Отказываться было неудобно, и я попросил кофе. Дом оказался чистеньким, но по обстановке было видно, что хозяева бедны, как церковные крысы.
— Мария, что привела вас, — старшая. Она заняла место матери, которая бросила нас пять лет назад, уехала с золотодобытчиком. Лучше, если я сам скажу вам об этом первый, чем вы услышите от кого‑нибудь.
Мария принесла кофе. Она села напротив меня, рядом с отцом, и теперь я мог рассмотреть ее внимательнее. Три сестры встали за ее спиной. Они тоже меня рассматривали. Мария была настоящее дитя тропиков. Вьющиеся черные волосы, разделенные на пробор посередине, спадали до плеч. Хотя чаще всего степень индейской крови определяется по цвету кожи, тонкие черты ее лица не несли следа явной монголоидной примеси. У нее были большие миндалевидные глаза, очень чувственный рот, блестящие зубы, розовый язык. Белая с цветами открытая блузка не скрывала плеч и части груди, а бюст хорошо угадывался под легкой тканью. Эта блузка, черная юбка и босоножки — все, что она надела по случаю нашего прихода, — видимо, были самые ее дорогие вещи. Губы она подкрасила алой помадой, а две прочерченные черной тушью линии как бы продолжали разрез и без того широко расставленных глаз.
— Это Эсмеральда[1], — представила она младшую сестру. — Мы зовем ее так за ее зеленые глаза. Это — Кончита, а это — Розита, она сама как розочка. У нее самая светлая кожа из нас, и поэтому она всегда смущается. Вот и вся семья. Отца зовут Хосе. Все мы живем как один человек, и сердца у нас бьются одинаково. А вас как зовут?
— Энрике (так по‑испански звучит мое имя):
— Вы долго пробыли в тюрьме?
— Тринадцать лет.
— Бедняга. Сильно страдали?
— Да, было дело.
— Папа, как ты думаешь, чем бы Энрике мог здесь заняться?
— Не знаю. Вы смыслите в торговле?
— Нет.
— Ну, тогда вам надо пойти на золотую шахту. Там всегда есть работа.
— А вы сами, Хосе, чем занимаетесь?
— Я? Ничем. Я не работаю. Они слишком мало платят.
Да… Они были бедняками, но, однако, могли позволить себе хорошо одеться. Я не мог выспрашивать у Хосе, откуда он берет деньги. Может быть, — он их крал? «Подожди, и сам увидишь», — сказал я себе.
— Энрике, вы будете спать здесь, — сказала Мария. — В этой комнате обычно спал брат отца. Он ушел от нас, можете занять его место. Мы присмотрим за больным, когда вы пойдете работать. Не благодарите, комната все равно пустует.
Я не знал, что и сказать, и отдал им свой узелок. Мария поднялась, за ней вышли сестры. Она сказала неправду: комната была жилой, они забрали из нее свои вещи. Но я сделал вид, что не заметил этого. Для начала неплохо в условиях тропиков: два отличных шерстяных гамака, большое окно с заслонками, без стекол и вид на банановые кусты.
Развалившись в гамаке, я с трудом переваривал все, что случилось за последние часы. Как просто и удачно прошел этот первый день свободы! Слишком удачно! У меня была своя комната, четыре хорошеньких девушки присматривали за Пиколино. Но почему я даю другим право водить себя за руку, как ребенок? Да, я находился на краю света. Но главная причина того, что со мной обращаются т а к, в другом — я настолько долго был заключенным, что повиновение стало для меня естественным. Но теперь‑то я свободен и вправе принимать собственные решения. Но пока что повиновался — как птичка, которая не знает, когда перед ней открывается дверца клетки, что это путь к свободе. Всему этому мне надо было заново учиться.
Я отправился спать, стараясь не думать о прошлом, как советовал мне тот старик в Эль‑Дорадо. Одно меня томило — это доброта людей, какая‑то странная, почти нереальная…
Я завтракал яичницей из двух яиц, жареными бананами с маргарином и черным хлебом. Мария была в спальне — умывала Пиколино. В дверях появился мужчина с мачете на поясе.
— Gentes de paz («Мир людям»)! — Таков был их способ выражения миролюбия.
— Чего тебе? — спросил Хосе, который завтракал со мной.
— Начальник полиции желает видеть мужчин из Кайенны.
— Ты не называй их так. Зови по именам.
— О' кей, Хосе, как их зовут?
— Энрике и Пиколино.
— Сеньор Энрике, пойдемте со мной. Я полицейский, меня послал начальник.
— Что вам от него надо? — набросилась на него Мария, выйдя из спальни. — Я тоже пойду, погодите, сейчас оденусь.
Через несколько минут она была готова. На улице Мария взяла меня за руку. Я удивленно глянул на нее и она улыбнулась.
Вскоре мы подошли к небольшому административному зданию. Здесь толпились полицейские — все в униформе, с мачете на поясах. В комнате, уставленной винтовками, сидел чернокожий человек в фуражке с золотым околышем.
— Вы француз?
— Да.
— А другой?
— Он болен, — ответила за меня Мария.
— Я начальник полиции. Если вам нужна помощь, обращайтесь ко мне, меня зовут Альфонсо. — И он протянул мне руку.
— Спасибо, меня зовут Энрике.
— Энрике, шеф администрации хочет вас видеть. А ты, Мария, подожди, — добавил он, видя, что девушка толкнулась было за мной. Я прошел в следующую комнату.
— Доброе утро, француз. Я шеф местной администрации. Садитесь. Раз вы остановились здесь, в Эль‑Кальяо, я послал за вами, ведь должен же знать вас тот, кто несет здесь ответственность за все.
Он спросил меня, чем я собираюсь заниматься, где буду работать. И добавил неожиданно:
— Если что случится, приходите ко мне, я помогу вам заработать на жизнь, которую вы заслуживаете.
— Спасибо вам большое.
— Тут одна вещь… Должен вас предупредить, что вы живете с честными, чистыми девушками, но их отец Хосе — настоящий разбойник. Будьте внимательны.
Мария ждала меня снаружи, в приемной, не шелохнувшись и не заговорив ни с кем. Она не была индианкой, несмотря на некоторую часть местной крови. Мы пошли домой другой дорогой, пройдя через поселок, и я все время держал ее руку в своей.
— Что шеф хотел от тебя? — спросила она, впервые обратившись ко мне на «ты».
— Ничего особенного. Предложил полагаться на него, если что. И еще сказал, что может помочь мне найти работу, выручить, если вдруг окажусь в дерьме.
— Энрике, тебе больше никто не нужен, у тебя есть ДРУГ.
— Спасибо, Мария.
Мы проходили мимо лавки с бижутерией и камешками, кажется, там была и другая женская мелочевка — кольца, бусы, серьги, брошки.
— Посмотри‑ка.
— О, какая прелесть!
Я выбрал лучшие бусы с подходящими серьгами для нее и три нитки поменьше для сестер, отдав за эти вещицы 70 боливаров. Она тут же надела бусы и серьги. В ее черных глазах засверкали слезы радости. Она благодарила меня так горячо, как будто я купил ей настоящие бриллианты.
Мы пришли домой, и три девчонки запрыгали от восторга при виде этих безделиц. А я пошел к себе. Мне надо было подумать. Эта семья предложила мне кров и стол, но могу ли я принять это? У меня было маловато венесуэльских денег и еще меньше английских фунтов, имелись, правда, алмазы. Если собрать все вместе, можно продержаться месяца четыре и даже больше, ни о чем не беспокоясь и еще присматривая за Пиколино.
Девочки благоухали, как тропические цветы, были очень сексапильны и явно готовы отдать себя — легко, просто, бездумно. Я заметил, что Мария сегодня смотрела на меня почти влюбленно. Долго ли я смогу держать оборону? Лучше бы мне покинуть сей гостеприимный дом раньше, чем прорвутся наружу мои долго сдерживаемые чаяния и подавленные страданиями нормальные мужские желания.
К тому же мне было тридцать восемь, и, хотя выглядел я моложе, это не умаляло возраста. Марии не было и восемнадцати, а ее сестрам — еще меньше… Да, надо было уходить, а Пиколино оставить и за деньги нанять сиделку.
— Сеньор Хосе, мне бы хотелось поговорить с вами наедине. Может, выпьем по стаканчику рома в баре?
— Давай. Но не называй меня сеньором. Я стану называть тебя Энрике, а ты меня — просто Хосе. Пошли. Мария, мы ненадолго отлучимся в скверик.
— Энрике, сними рубашку. Та, что на тебе, уже грязная.
Я пошел в спальню и переоделся. Перед моим уходом Мария сказала:
— Не задерживайся, Энрике, а главное, не пей много. — И прежде чем я успел увернуться, поцеловала меня в щеку. Отец рассмеялся:
— Мария уже втюрилась в тебя! По дороге в бар я завел свою песню.
— Хосе, твоя семья приняла меня в первый день свободы, и я за это вам очень благодарен. Мы с тобой одного возраста, и я не хочу злоупотреблять твоим гостеприимством. Ты мужчина, и понимаешь, что мне трудно будет жить среди твоих дочек и не влюбиться в одну из них. Я ведь в два раза старше самой старшей из них и, кроме того, состою в законном браке во Франции. Так что пойдем, пропустим по паре рюмок, а потом ты покажешь мне какой‑нибудь подходящий пансиончик. Денег у меня хватит.
— Френчи, ты настоящий мужчина, — сказал Хосе, глядя мне прямо в глаза. — Дай я крепко пожму тебе руку как брату за то, что ты мне все это сказал. В этой стране все не так, как в той стране, откуда ты пришел. Здесь никто не женится по закону. Тебе кто‑то нравится, ты влюбляешься, а если появляется ребенок, вы съезжаетесь. Здесь люди сходятся так же легко, как и расходятся. У нас жарко, и женщины такие же горячие, они постоянно мечтают о любви и телесных усладах. Девочки рано становятся женщинами. Мария — исключение, у нее еще никого не было, хотя ей скоро восемнадцать. Наверное, мораль в твоей стране строже, чем у нас, но в Европе много женщин с детьми, хотя и без мужей, и это очень печально. А тебе‑то что делать?.. Когда еще было сказано — любите и имейте детей. Наши женщины чаще всего и не помнят, когда в первый раз отдались мужчине, в социальной жизни они не играют никакой роли. Они хотят только любить и быть любимыми — ничего больше. Они верят в тебя ровно столько, сколько длится их к тебе влечение. Когда оно иссякает, наступает иная история. Они становятся прекрасными матерями, готовыми пожертвовать всем ради ребенка, таскают его на себе даже во время работы. И хотя я вижу, как ты рвешься отсюда, прошу тебя, оставайся! Мне бы хотелось иметь в доме такого человека, как ты.
Прежде чем я ответил, мы подошли к бару. Одновременно это была и бакалейная лавка. С десяток выпивох сидело поодаль. Мы взяли немного коктейля «Куба либре» — ром с кока‑колой. Несколько человек подошли пожать мне руку и пригласить выпить — и каждый раз Хосе представлял меня как своего друга, приехавшего к нему в дом погостить. Мы прилично поддали с его приятелями, Хосе хотел заплатить за всех, и мне стоило большого труда уговорить бармена не брать его деньги, а принять мои.
Вдруг кто‑то дотронулся до моего плеча. Это была Мария. «Пошли, пора есть. И хватит пить, вы же обещали». Теперь она говорила мне «вы».
Хосе отвлек какой‑то мужчина, она ничего ему не сказала, взяла меня за руку и вывела на улицу.
— А отец?
— Оставь его. Ему нельзя ничего говорить, когда он пьян, я никогда не забираю его из бара. Сам как‑нибудь доберется.
— А меня ты почему забрала?
— Ты другое дело. Будь умницей, пошли, Энрике.
Ее глаза так блестели, и она сказала это так просто, что я покорно поплелся за ней домой.
— Ты заслужил поцелуй, — сказала она у порога и коснулась губами моей щеки, совсем близко от губ.
Хосе вернулся уже после того, как мы поели за круглым столом. Младшая сестра пошла кормить Пиколино, давая ему понемножку. Хосе сел. Он прилично набрался и говорил без обиняков.
— Энрике боится вас, девочки. Так боится, что хочет уйти. Я сказал ему, чтобы он оставался и что мои девочки достаточно взрослые, чтобы решать за себя.
Мария уставилась на меня в изумлении.
— Если он хочет идти, папа, пусть идет. Но не думаю, что там ему будет лучше, чем здесь. — И, повернувшись ко мне, заявила: — Энрике, не трусь. Если тебе нравится кто‑то из нас, а кому‑то из нас — ты, то почему надо убегать?
— Потому что он женат во Франции, — ответил за меня ее отец.
— Как давно вы видели в последний раз свою жену?
— Тринадцать лет назад.
— По нашим понятиям, если ты любишь мужчину, не обязательно выходить за него замуж. Если ты отдаешь себя мужчине, значит, ты любишь его. И ничего больше. Но вы правильно поступили, что рассказали отцу о браке, поскольку вы ничего не можете обещать нам, кроме любви.
И она попросила меня остаться с ними, не связываясь родственными узами. Они станут ухаживать за Пиколино, а я буду работать. Она также добавила, что я смогу что‑то вносить в их семью, и это облегчит мою совесть. Согласен ли я?
У меня не было возможности как следует все обдумать. Все происходило так быстро и было так ново для меня после тринадцатилетнего заточения… И я сказал: «О'кей, Мария, отлично».
— Не сходить ли нам на золотую шахту после обеда — на предмет работы? Можно выйти в пять часов, когда солнце поменьше жарит. Она в полутора километрах от поселка.
— Конечно.
По движениям Пиколино и его мимике я понял, что он несказанно рад тому, что мы остаемся. Нежность и доброта девушек затопили его сердце теплом и радостью. И то, что я остаюсь, было для него очень важно.
Передо мной была длинная дорога, и остановки на ней должны быть как можно менее продолжительными — только чтобы поймать попутный ветер, и снова вперед, потому что имелась причина, из‑за которой я боролся все эти тринадцать лет за свободу и должен был победить. Этой причиной была месть. Судебное разбирательство, лжесвидетели, полиция. У меня была зарубка в памяти. Было то, чего я не мог забыть никогда.
Я вышел прогуляться в сквер. Заметил магазинчик с именем «Просперо» на витрине. Это, должно быть, корсиканец. Или итальянец. Оказалось, что месье Просперо действительно корсиканец и хорошо говорил по‑французски, он любезно согласился написать письмо представителю «Мокупиа», французской компании, разрабатывавшей золотые шахты Каратала. Кроме того, он предложил помочь мне деньгами. Я поблагодарил его за все и вышел.
— Что ты здесь делаешь, Папийон? Откуда свалился? С луны? На парашюте? Дай я тебя поцелую!
Здоровенный детина, загорелый дочерна, в невообразимой соломенной шляпе навалился на меня.
— Не узнаешь? — И он сдернул шляпу.
— Большой Шарло! Черт возьми. Тот самый Шарло, что «кинул» лавку на Пляс Клиши Гомон в Париже и другую на станции Батиньоль!
Мы обнялись как братья. Даже прослезились. Некоторое время с нежностью разглядывали друг друга.
— Далекий привет с Пляс Бланши, старикан. Но из какого ада ты сейчас выбрался? А одет как английский лорд, хорош, хорош… И лет‑то тебе как будто меньше, чем мне.
— Я только что из Эль‑Дорадо.
— И сколько же ты там отгрохал?
— Больше года.
— А почему не дал мне знать? Я бы тебя вытащил — написал бы бумагу, что беру тебя на поруки. Боже! Я слышал, там были какие‑то заварухи, в этом Эль‑Дорадо, но я и предположить не мог, что ты там, бродяга!
— Чудно, что мы встретились.
— Нет, Папи. Вся венесуэльская Гайана от Сьюдад‑Боливара до Эль‑Кальяо — вотчина отчаянных ребят… И поскольку это первая территория, которую ты увидел после выхода, неудивительно, что ты никого пока не встретил между заливом Пария и этими местами. Все прощелыги и сукины дети топчутся тут, кроме тех, кто хаживает иными дорожками, конечно.
— Где ты остановился?
— У одного славного парня по имени Хосе, у него четыре дочки.
— А, я знаю его, хороший парень, пират. Пойдем, заберем твои вещи, ты останешься у меня…
— Я не один. Со мной парализованный друг, я за ним ухаживаю.
— Это не имеет значения. В большом доме найдется место для всех. Есть негрита, чернокожая девушка, которая за ним присмотрит.
Разыскав ослика, чтобы перевезти на нем Пиколино, мы пошли к дому девушек. Расставаться было очень мучительно, и, только пообещав, что будем навещать друг друга, все успокоились. Покидая их, я испытывал жуткий стыд.
Два часа спустя мы с Пиколино уже были в «замке» Шарло, как он его называл. Он возвышался над долиной, которая простиралась от Каратала до Эль‑Кальяо. Справа от этого девственного зеленого массива находилась золотая шахта Мокупиа… Дом Шарло был построен из стволов тропических деревьев — три спальни, столовая и кухня, два душа внутри и один снаружи, в садике. Все фрукты и овощи свои, курятник на 500 птиц, кролики, морские свинки, козы и свинья. Все это составляло гордость и счастье Шарло, настоящего спеца по домашнему хозяйству.
— Ну, как, Папи, нравится? Я уже семь лет здесь. Как я говорю обычно, Эль‑Кальяо далеко и от Монмартра, и от всех каторг. Что скажешь, бродяга?
— Не знаю, Шарло. Я слишком много времени провел за решеткой, чтобы выдвигать какие‑то идеи. Ничего не скажешь — в юности мы были шустрики. А потом… Не хочу больше думать ни о чем таком.
Мы сидели за круглым столом в столовой, пили мартиниканский пунш, и Большой Шарло продолжал:
— Папи, я вижу, ты поражен. Да, я живу своим трудом. Восемнадцать боливаров в день обеспечивают безбедную жизнь, и в этом есть своя прелесть. Птичий двор поставляет мне курочек, кролики дают мясо, свиньи тоже. Все понемножку — и собирается много. Вот моя черная девушка, Кончита. — И он кивнул в сторону стройной чернокожей девушки, вошедшей в комнату. — Кончита, это мои друзья, один, как видишь, болен, тебе надо за ним ухаживать. Другого зовут Энрике, или Папийон. Это мой давний дружок из Франции, да‑а‑авний и хороший друг.
— Добро пожаловать! — отозвалась чернокожая. — Не беспокойся, Шарло, твои друзья в надежных руках. Пойду приберу в их комнате.
Шарло рассказал о своем простом, в сущности, деле. После приговора его доставили в первый пункт отсидки в Сен‑Лоран‑де‑Марони, а через полгода он бежал оттуда с корсиканцем Симоном и еще одним заключенным.
— Нам посчастливилось попасть в Венесуэлу, где через несколько месяцев после смерти диктатора Гомеса добрые люди помогли нам начать новую жизнь. Мне назначили два года принудительного проживания в Кальяо, и я остался здесь. Полюбил эту жизнь, понимаешь? Умерла жена при родах и дочка тоже. Теперь вот эта девушка, Кончита, помогла мне обрести новую жизнь, сделала меня счастливым. А как ты, Папи? Судьба тебя не пощадила, эти тринадцать лет медленного ада…
Мы проговорили более двух часов, и все прожитые годы чередой снова прошли перед нами. Этакий вечер воспоминаний. Мы не договаривались об этом, но ни слова не было сказано о Монмартре, о тех делах, на которых произошла осечка, об ударах судьбы. Для нас с ним жизнь, о которой стоило вспомнить, началась с восхождения на борт «Мартиньер» — моего в 1932‑м, Шарло — в 1935‑м.
Отличный салат, жареный цыпленок, козий сыр, манго, в сочетании с добрым кьянти, в изобилии имевшимся на столе, — все это доказывало, что Шарло рад мне. Он предложил спуститься в поселок и сделать еще по глотку, но я возразил, сказав, что здесь и так хорошо, и мы остались.
— Спасибо тебе, друг, — ответил мой корсиканец, он часто использовал парижский арго, — ты прав чертовски— нам тут хорошо. Кончита, надо найти подружку для Энрике.
— Энрике, я познакомлю тебя с друзьями покрасивей меня.
Слово «друзья» прозвучало забавно.
— Ты самая хорошенькая, — пробормотал Шарло.
— Да, но я черная.
— Поэтому ты и есть самая хорошенькая, куколка. Ты ведь у нас породистая.
Большие глаза Кончиты загорелись счастьем, видно было, что она боготворит Шарло.
Тихо лежа в просторной чистой постели, я слушал новости Би‑би‑си по радио Шарло, но заботы того мира меня пока не волновали, они мне просто не были нужны. Я повернул ручку настройки, теперь звучала карибская музыка — это лучше. Каракас в песнях. Нет, опять не то: голоса больших городов тревожили меня, я не хотел откликаться на эту тревогу, во всяком случае, не сегодня, не сейчас. Я выключил радио и принялся размышлять. Почему мы ничего не говорили о Париже? Специально? Намеренно ли мы не упомянули людей нашего мирка, которым повезло больше, чем нам, и их не схватили? Нет. Неужели для таких крепких ребят, как мы, то, что было до суда, не имело значения?