Национальность... Вот и пятый пункт. Такой простой, не значащий в довоенное время и какой-то чуть-чуть особенный сейчас. 51 глава




Ей всё стало казаться в нём хорошим, замечательным, она гордилась тем, что, несмотря на немецкие обстрелы, он приказывает не прекращать работу станции, а наряду с чертами душевной героической силы она открыла в нём совершенно новые черты — житейской беспомощности.

А Степан Фёдорович, чувствуя заботу и постоянное внимание дочери, незаметно для себя также изменил своё отношение к ней. Ещё недавно каждый поступок её вызывал у него отцовскую тревогу, она казалась ему неразумным ребёнком, готовым наделать множество ошибок, ложных шагов. А теперь он относился к ней, как к разумной и взрослой женщине, — спрашивал её совета, рассказывал о своих сомнениях и ошибках.

Жили они не в своей просторной квартире, а в маленькой комнатке в полуподвале станционной конторы, где стены были особенно толсты, окна выходили не на запад, откуда били немецкие пушки, а на восток, во внутренний двор электростанции.

Первые дни после пожара Спиридонов поселил Веру в нескольких километрах от станции, в домике одного из сотрудников сталгрэсовской бухгалтерии. Домик стоял в безопасном месте, почти над самой Волгой, вдали от заводских корпусов и шоссейной дороги. Спиридонов упрашивал дочь не возвращаться на Сталгрэс, но Вера не послушала его. Отец часто возобновлял этот разговор — настаивал, чтобы Вера поехала к тётке в Казань. Эти настойчивые просьбы отца были приятны ей — сладко и больно было вдруг вновь ощутить себя маленькой девочкой безвозвратно ушедшей мирной поры.

Иногда ей самой хотелось поехать в Казань к Людмиле Николаевне — увидеть бабушку, Надю, не слышать пальбы и взрывов, не просыпаться ночью, с ужасом вслушиваясь, не появились ли немцы, но что-то в душе говорило ей: в Казани будет ещё тяжелей. Казалось, что, уехав, она покинет погибшую мать, навеки потеряет надежду на встречу с Викторовым — он либо приедет на Сталгрэс, либо напишет письмо, либо с оказией через товарища командира передаст поклон.

Когда в небе появлялись советские истребители, сердце Веры замирало — может быть, он?

Она просила отца дать ей работу на станции, но он боялся, что Вера попадёт под немецкий обстрел, и всё оттягивал.

Она сказала ему, что если он не устроит её на работу, то она пойдёт в санчасть расположенной поблизости дивизии и попросится на передовую, в полковой медпункт, и Степан Фёдорович обещал через день-два определить Веру в один из цехов.

Однажды утром Вера пошла в опустевший дом инженерного персонала, поднялась на третий этаж, в брошенную квартиру с распахнутыми дверями и выбитыми окнами. Она вошла в комнату Марии Николаевны, присела на остов кровати с металлической сеткой, смотрела на стены, где остались светлые следы от картин, фотографий, ковра. Ей стало так невыносимо тяжело на душе от чувства сиротства, от мыслей о матери, от чувства вины за свою грубость с матерью в последние дни её жизни, от синего неба, от грохота артиллерии, что она быстро поднялась и побежала вниз.

Вера прошла через площадь к сталгрэсовской проходной, и казалось, отец сейчас выйдет, обнимет её, скажет: «Вот хорошо, что пришла, тут с оказией письмецо с фронта для тебя прибыло». Но стоявший у входа боец военизированной охраны сказал ей, что директор уехал на машине с каким-то майором в штаб армии. И треугольного письмеца для неё не было...

Она прошла через проходную во двор Сталгрэса к главному зданию, навстречу шёл парторг ЦК Николаев, светловолосый человек в солдатской гимнастёрке и рабочей кепке.

— Верочка, Степан Фёдорович еще не приехал? — спросил Николаев.

— Не приехал, — сказала Вера и спросила: — Случилось что-нибудь?

Но Николаев успокоил её:

— Нет, нет, всё в порядке, — и, указав на дымок, поднимавшийся над станцией, наставительно добавил: — Вера, нет дыма без огня, не гуляйте по двору, сейчас немцы стрелять начнут.

— Ну и что ж, пусть, я не боюсь обстрела, — ответила она.

Николаев взял её под руку и полушутя-полусердито сказал:

— Пойдём, пойдём, в отсутствие директора отцовские обязанности и отцовская ответственность ложатся на меня. — Он повёл её к станционной конторе и у двери остановился, спросил: — Что это у вас на душе, я по глазам вижу, мучит вас.

Она не ответила на его вопрос и проговорила:

— Хочу начать работать.

— Это само собой. Но такие глаза не от отсутствия работы.

— Сергей Афанасьевич, неужели вы не понимаете, — сказала печальным голосом Вера, — вы ведь знаете.

— Знаю, конечно, знаю, — сказал он, — но мне кажется, что не только это. Растерянность, что ли, у вас какая-то?

— Растерянность? — переспросила она. — Вы ошибаетесь, никакой растерянности я не чувствую и никогда не буду чувствовать.

В это время протяжно засвистел снаряд и с восточной стороны станционного двора послышался звенящий звук разрыва.

Николаев поспешно пошёл к котельной, а Вера осталась стоять у входа в контору, и ей казалось, что станционный двор во время обстрела весь вдруг изменился. И всё в нём: земля, железо, стены цеховых строений — стали такими же, как души людей: напряжёнными, нахмуренными.

Поздно вечером вернулся Степан Фёдорович.

— Вера! — громко сказал он. — Ты не спишь ещё? Я гостя привёз к нам дорогого!

Она стремительно выбежала в коридор, ей на мгновение показалось, что рядом с отцом стоит Викторов.

— Здравствуйте, Верочка, — сказал кто-то из полутьмы.

— Здравствуйте, — медленно ответила она, стараясь вспомнить, чей это знакомый голос, и вспомнила: это был Андреев.

— Павел Андреевич, заходите, заходите, как я рада! — говорила она, и в голосе её слышались слёзы, столько волнения, разочарования пережила она за это короткое мгновение.

Степан Фёдорович возбуждённым голосом стал рассказывать, как встретился с Андреевым, — тот шёл от переправы к Сталгрэсу по шоссе, и Спиридонов узнал его, остановил автомобиль.

— Неукротимый старик, — говорил Степан Фёдорович, — ты подумай, Вера. Два дня назад рабочих перевезли с завода на левый берег, под немецким пулемётным огнём переправляли, отправили в Ленинск, а он не поехал, а ведь жена, и внук, и невестка в Ленинске. Пошёл пешком до Тумака, сел с бойцами в лодку и снова в Сталинград приехал.

— Работа у вас найдётся для меня, Степан Фёдорович? — спросил Андреев.

— Найдётся, найдётся, — ответил Спиридонов, — приспособим, дела хватит. Вот неукротимый старик, и не похудел даже, и выбрит чисто.

— Боец один утром перед переправой брился и меня побрил. Как он вас тут, бомбит?

— Нет, больше артиллерией, как только дымить начнём — и он молотить начинает.

— На заводах жутко бомбит, головы не подымешь.

Андреев смотрел, как Вера ставила на стол чайник, стаканы, и проговорил негромко:

— Хозяйкой у вас стала Верочка.

Спиридонов улыбнулся дочери и сказал:

— Вот всё воевал с ней, требовал, чтобы к родным в Казань поехала, но капитулировал, ничего с ней не поделаешь. Дай-ка ножик, я хлеба нарежу.

— Помните, Павел Андреевич, как папа пирог делил? — спросила Вера и подумала: говорил он уже с папой о смерти мамы?

— Ну как же, помню, — кивнул головой Андреев и добавил: — Тут у меня в мешке хлеб белый есть, почерствел, надо его покушать. — Он развязал мешок, положил на стол хлеб и со вздохом сказал: — Довёл нас фашист до краю, но мы его согнём, Степан Фёдорович, вот увидите, согнём.

— Вы снимите ватник, у нас тепло здесь, — сказала Вера. — Знаете, бабушкин дом сгорел дотла.

— Я слышал. И мой домик на второй день налёта немец начисто снёс, тяжёлая бомба прямым попаданием — и деревца сокрушил в саду, и забор снесло... Вот всё имущество в мешке, да ничего, голова ещё не седая... — Он улыбнулся и добавил: — Хорошо, что Варвару Александровну свою не послушал, она меня уговаривала на завод не ходить, квартиру стеречь, в доме бы меня эта бомба и похоронила.

Вера налила чай в стаканы, придвинула стулья к столу.

— А я ведь про вашего Серёжу слыхал, — сказал Андреев.

— Что? Что? — одновременно спросили отец и дочь.

— Как же это я забыл! Раненый один ополченец с завода со мной переправлялся через Волгу — он с моим другом Поляковым, плотником, в миномётной батарее вместе воевал, вот я и расспрашивал, кто ещё вместе с ними. Он перечислил и назвал, Серёжка Шапошников, городской парнишка, он, ваш, словом.

— Ну и что же наш Серёжка? — нетерпеливо спросила Вера.

— Ничего. Жив, здоров. Так про него специально не рассказывал, только сказал: боевой паренёк и очень с Поляковым подружился, так что смеялись даже на батарее — старый и малый всегда вместе.

— А где они теперь, где батарея их? — спросил Степан Фёдорович.

— Он рассказывал так: сперва в степи стояли, там первый бой приняли, потом под Мамаевым Курганом, а в последнее время отступили в посёлок заводской «Баррикады», в доме позицию заняли, прямо из подвалов бьют, стены, говорит, такие в этом доме, что их бомбы не прошибают.

— Ну, а Серёжа, Сережа-то? Как он выглядит, как одет, как настроен, что говорит? — спросила Вера.

— Не знаю, что говорит, а одежда у всех одна, красноармейская.

— Да, конечно, это я глупости спрашиваю, но значит, совершенно здоров, не ранен, не контужен, ничего?

— Вот это он сказал: жив, здоров, не ранен, не контужен.

— Ну, вы ещё раз повторите, Павел Андреевич: значит боевой парень, так он сказал, с Поляковым дружит, не ранен, не контужен. Ну, повторите, пожалуйста, очень прошу вас, Павел Андреевич, — волнуясь, говорила Вера.

И Андреев, улыбаясь, медленно, растягивая слова, чтобы рассказ получился подлинней, снова повторил всё то, что слышал от раненого ополченца о Серёже.

— Вот бы бабушке поскорей сообщить, она, верно, ночи не спит, о нём тревожится, — сказала Вера и подумала: конечно, они уже говорили о маме.

— Я попытаюсь, попрошу в штабе армии, может быть, удастся телеграмму дать в Казань, — сказал Степан Фёдорович.

Он достал из ящика письменного стола флягу и налил две большие рюмки — себе и Андрееву, а третью, поменьше — Вере.

— Я не буду, — быстро и решительно сказала Вера.

— Что ты, Вера, за встречу, — сказал отец, — полрюмки хотя бы.

— Нет, нет, не хочу, то есть не могу.

— Вот всё меняется, — сказал Спиридонов, — девчонкой была — самое большое удовольствие на именинах рюмку вина выпить: смеялись, говорили «пьяницей будет». А тут вдруг не хочу, то есть не могу.

— Как я рада: Серёжа жив, здоров! — сказала Вера.

— Ну что же, давай, Павел Андреевич, — сказал Спиридонов и посмотрел на часы. — А то мне на станцию нужно.

Андреев встал, взял рюмку своей большой, недрожащей рукой.

— Вечная память Марии Николаевне, — громко произнёс он.

Степан Фёдорович и Вера поднялись, глядя на суровое и торжественное лицо старика...

Андреев, несмотря на уговоры, не захотел остаться ночевать в комнате у Спиридонова и устроился на ночь в общежитии военизированной охраны. Степан Фёдорович на первое время предложил ему дежурить в проходной, проверять проходящих на станцию, выписывать пропуска.

Степан Фёдорович вернулся домой поздно ночью, на цыпочках подошёл к своей постели.

— Я не сплю, — сказала Вера, — можешь зажечь свет.

— Нет, не нужно, я отдохну часок, раздеваться не буду, под утро опять пойду на станцию.

— Ну, как сегодня?

— В стену котельной снаряд попал, а два во дворе разорвались, в турбинном зале несколько стёкол вышибло.

— Никого не ранило?

— Нет. Ты почему не спишь?

— Не хочется, не могу. Душно очень.

— Мне в штабе сказали: опять немцы продвинулись к Купоросной балке, надо тебе уезжать, Вера, надо. Боюсь за тебя. Ты одна теперь у меня. Я перед мамой за тебя отвечаю.

— Ты ведь знаешь, я не поеду, зачем говорить об этом.

Они некоторое время молчали, оба глядели в темноту, отец, чувствуя, что дочь не спит, она, чувствуя, что отец не засыпает, думает о ней.

— Чего ты вздыхаешь? — спросил Степан Фёдорович.

— Я рада, что Павел Андреевич к нам пришёл, — сказала Вера, не отвечая на вопрос отца.

— Меня сейчас Николаев спрашивает: «Что это с Верочкой нашей? Что с ней творится?» Ты о лётчике своём волнуешься?

— Ничего со мной не творится.

— Нет, нет, я и не спрашиваю.

Они снова замолчали, и опять отец чувствовал, что дочь не спит, лежит с открытыми глазами.

— Папа, — вдруг громко сказала Вера, — я должна тебе сказать одну вещь.

Он сел на постели.

— Слушаю, дочка.

— Папа, у меня будет маленький ребёнок.

Он встал, прошёлся по комнате, покашлял, сказал:

— Ну что ж.

— Не зажигай, пожалуйста, свет.

— Нет, нет, я не зажигаю, — он подошёл к окну, отодвинул маскировку и проговорил: — Вот это да, я даже растерялся.

— Что ж ты молчишь, ты сердишься?

— Когда ребёнок будет?

— Не скоро, зимой...

— Да-а-а, — протяжно проговорил Степан Фёдорович, — давай выйдем на двор, душно действительно.

— Хорошо, я оденусь. Иди, иди, папа, я сейчас приду, оденусь.

Степан Фёдорович вышел на станционный двор. Стояла прохладная, безлунная, звёздная ночь. В темноте светлели большие белые изоляторы высоковольтных кабелей, идущих к трансформатору. В сумрачном просвете между станционными постройками виден был тёмный, мёртвый город. Далеко на севере, со стороны заводов, время от времени мерцали белые зарницы артиллерийских и миномётных залпов. Вдруг широкий неясный свет вспыхнул над тёмными улицами и домами Сталинграда, казалось, сонно взмахнула розовым крылом огромная птица — то, видимо, взорвалась тяжёлая бомба, сброшенная ночным бомбардировщиком.

В небе, полном звуков, движения, мерцающих зелёных и красных нитей трассирующих снарядов, в той непостижимой, непонятной человеку высоте, которая одновременно объединяет в себе и высоту, и ужасную глубину бездны, светили осенние звёзды.

Степан Фёдорович услышал за спиной лёгкие шаги дочери, она остановилась возле него, и он ощутил на себе её напряжённый, спрашивающий и ожидающий взгляд.

Быстро повернувшись к Вере, он всматривался в её лицо, потрясённый глубиной и силой охватившего его чувства. В её печальном, похудевшем личике, в её тёмных, пристально глядевших на него глазах была не только слабость беспомощного существа, ребёнка, ждущего отцовского слова, в ней была и сила, та удивительная и прекрасная сила, которая торжествовала над смертью, бушевавшей на земле и в небе.

Степан Фёдорович обнял худенькие плечи Веры и сказал:

— Не бойся, доченька, маленькому не дадим пропасть.

Две недели шли бои на южной окраине и в центре города. 18 сентября 62-я армия по приказу Ерёменко контратаковала немцев, чтобы сорвать переброску немецких войск на север. Одновременно наступали наши войска, расположенные северо-западнее Сталинграда.

Оба эти наступления успеха не имели, северный клин немцев, попрежнему упираясь в Волгу, разделял фронты.

21 сентября немцы силами пяти дивизий — двух пехотных, двух танковых и одной мотодивизии — атаковали центр города. Главный удар пришёлся по дивизии Родимцева и двум стрелковым бригадам. 22 сентября бои в центре города достигли высшего напряжения. Дивизия Родимцева отбила двенадцать атак, но всё же немцы потеснили её и заняли центр Сталинграда. Родимцев ввёл в бой свой резерв и удачной контратакой заставил немцев несколько отступить. С этого дня 13-я гвардейская дивизия, оставив центр, прочно удерживала восточную часть города вдоль побережья Волги.

Эпицентр битвы медленно перемещался с юга на север, от городских улиц, где засел Родимцев, к заводам. В октябре вся мощь немецкого удара обрушилась на заводы.

А новые дивизии всё шли и шли в Сталинград. Следом за Родимцевым пришёл Горишный, за Горишным Батюк. Горишный стал вправо от Родимцева. Батюк стал вправо от Горишного; в их районе стал Соколовский. Дивизии Горишного и Батюка занимали оборону в центре у Мамаева Кургана, Мясокомбината, под напорными баками.

Влево от них, на юг, вниз по течению Волги, в центральной черте города осталась дивизия Родимцева. Вправо от центральных дивизий, на север, вверх по течению Волги, на заводах заняли оборону новые части: дивизии Гурьева, Гуртьева, Желудёва, следом за ними пришёл Людников.

Ещё севернее, на крайнем правом фланге, стояли бригады полковников Горохова и Болвинова.

Плотность обороны всё увеличивалась, да так, что полнокровная дивизия обороняла один лишь завод. Гвардейская дивизия генерала Гурьева расположилась на «Красном Октябре»; стрелковая сибирская дивизия полковника Гуртьева — на заводе «Баррикады»; гвардейская дивизия генерала Желудёва — на «Сталинградском тракторном», туда же несколько позже пришла дивизия генерала Людникова.

Эти огромные массы войск пришли из-за Волги и заполнили оборону, расположенную в узкой полосе прибрежных городских строений и на заводах, прилегавших к Волге. Лишь в отдельных местах расстояние от переднего края обороны до волжской воды превышало тысячу — тысячу двести метров, в большинстве полоса обороны была шириной в триста — пятьсот метров.

Войска снабжались через Волгу, так как они были отрезаны от «большой земли» и с севера, где на фланге стоял Горохов, и с юга, где стоял Родимцев.

Северный немецкий клин отделял защитников Сталинграда от Донского фронта. Южный немецкий клин отделял сталинградцев от 64-й армии генерала Шумилова.

Войска были вооружены всеми видами лёгкого оружия, поворотливыми подвижными пушками и миномётами малых калибров, пулемётами, автоматами, обычными и снайперскими винтовками, ручными гранатами, противотанковыми гранатами, бутылками с горючей жидкостью. Сапёрные батальоны располагали большим количеством тола, противопехотных и противотанковых мин. Вся полоса обороны превратилась в единое инженерное сооружение, покрылась густой сетью окопов, ходов сообщений, блиндажей, землянок.

Эта прочная сеть, этот новый город окопов, подвалов, подземных туннелей и труб, водопроводных и канализационных колодцев, логов, оврагов, идущих к Волге, лестничных клеток, авиационных воронок — был густо населён военными людьми. В этом новом городе находился штаб армии, штабы дивизий, штабы многих десятков стрелковых и артиллерийских полков, десятков пехотных, сапёрных, инженерных, пулемётных, химических, медикосанитарных батальонов.

Все эти штабы были связаны с войсками и между собой телефонной связью, радиопередатчиками, системой посыльных и делегатов связи.

Штаб армии и штабы дивизий держали беспроволочную радиосвязь со штабом фронта, с тяжёлым оружием, расположенным на левом берегу Волга.

Электромагнитные волны, шедшие от радиопередатчиков к радиопередатчикам, выражали не только связь переднего края с глубиной Сталинградской обороны, простиравшейся далеко на восток, захватывающей не только огневые позиции артиллерии средних и тяжёлых калибров, не только аэродромы истребительной авиации, не только аэродромы бомбардировочной авиации, но и домны Магнитогорска, но и танковые заводы Челябинска, но и коксовые печи Кузнецка, но и колхозы и совхозы Урала и Сибири, но и военные базы и рыболовецкие промыслы тихоокеанского побережья.

Определились ритм и размеры Сталинградского сражения.

Размах битвы стал огромен. Это видели, чувствовали и те, кто имел не прямое причастие к боям, — сотрудники тыловых учреждений и баз, железнодорожники, работники отдела снабжения горючим, питавшего бензином поток машин; работники артснабжения, доставлявшие на ДОП'ы астрономические количества снарядов, пожираемых тысячами пушек, миллионы патронов для винтовок, автоматов, противотанковых ружей, десятки тысяч ручных гранат и мин.

Мощь огня свидетельствовала о мощи моральной, духовной энергии, затрачиваемой на борьбу. Миллионы пудов снарядов, гранат, патронов находились в прямой связи с напряжением воли, трудом, самопожертвованием, яростью, терпением тех сотен и тысяч людей, которые потребляли эти горы стали и взрывчатки.

Размеры битвы ощущали жители заволжских деревень в тридцати — сорока километрах от Волги: зарево стояло в небе, грохот, то нарастая, то стихая, не прекращался днём и ночью.

Напряжение этой битвы передалось токарям, слесарям, наладчикам на заводах боеприпасов, железнодорожным грузчикам, диспетчерам, шахтёрам на рудниках, доменщикам и сталеварам.

Невидимая, но прочная связь установилась между яростным ритмом битвы и ритмом работы военной промышленности. Напряжение Сталинградской битвы ощущалось в газетных типографиях, в работе радио и телеграфа, оно ощущалось в сотнях и тысячах выходивших в стране газет, его ощущали в лесной глуши и на далёких полярных зимовках, его чувствовали старики, инвалиды и старухи-колхозницы, сельские школьники и знаменитые академики.

Напряжение этой битвы ощущали миллионы людей в Европе, Китае, Америке, оно стало определять мысли дипломатов и политиков в Токио и Анкаре, оно определяло ход тайных бесед Черчилля со своими советниками, оно определило дух воззваний и приказов, выходивших из Белого дома за подписью Рузвельта.

Напряжение Сталинградской битвы ощутили советские, польские, французские партизаны, военнопленные в страшных немецких лагерях, евреи в варшавском и белостокском гетто — огонь Сталинграда был для десятков миллионов людей подобен огню Прометея.

Пришёл грозный и радостный час человека.

Николай Крымов в конце сентября после расформирования бригады получил новое назначение — ему поручили делать доклады по политическим и международным вопросам и прикрепили к сталинградской армии.

Крымов поселился в Средней Ахтубе, пыльном городке, застроенном деревянными дощатыми домиками, где расположился отдел агитации и пропаганды фронтового политуправления.

Жизнь в Средней Ахтубе с первого же дня показалась ему скучной и пресной, и он стал усиленно готовиться к докладам, решив про себя побольше времени проводить в частях.

Вечером Крымова вызвали в политуправление, ему предстояла первая поездка в Сталинград.

С запада, со стороны Волги, раздавалось то нараставшее, то затихавшее грохотанье, ставшее привычным за эти дни; оно слышалось беспрерывно — и в ясные утренние часы, и во мраке ночи, и в задумчивую пору заката. На серых дощатых стенах, на тёмных стёклах затемнённых окон мелькали блики сталинградского военного огня, на ночном слюдяном небе пробегали красные, бесшумные тени, а иногда яркое белое пламя, подобное короткой молнии, рождённой не небом, а человеком на земле, вдруг вызывало из тьмы холм, облепленный маленькими домиками, рощицу, подступавшую к плоскому берегу реки Ахтубы.

У ворот углового дома стояло несколько ахтубинских девушек; подросток лет четырнадцати негромко играл на гармонии. Две парочки, девушка с девушкой, танцевали, остальные молча наблюдали за танцующими, освещёнными неясным, мерцающим огнём. Что-то непередаваемое было в этом соединении отдалённого грохота битвы с негромкой, робкой музыкой, в этом смертном огне, освещающем кофточки, руки и светлые волосы девушек.

Крымов остановился, невольно забыв на несколько мгновений о своих делах. Какая горестная прелесть, какая непередаваемая печаль и поэзия были в этих негромких звуках гармошки, в сдержанных, задумчивых движениях танца! Это не было легкомысленное и эгоистичное веселье молодости!

Лица танцующих девушек, бледные в неясном свете далёкого огня, казались сосредоточенными и серьёзными. Они то и дело обращались в сторону Сталинграда, и в этих девичьих лицах выражалась и связь с теми парнями, что лили свою молодую кровь в Сталинграде, и печаль одиночества, и робкая, но нерушимая надежда на встречу, и вера в свою молодую прелесть, в счастье, выражалась и горесть разлуки, и ещё что-то, настолько великое и простое, по-женски сильное и по-женски беспомощное, что уж не было ни слов, ни мысли, чтобы выразить это, — а лишь душа, сердце могли это выразить — растерянной улыбкой, вздохом... И Крымов, так много переживший и передумавший за год войны, смотрел, смотрел, забыв обо всём, на танцующих.

Готовясь к докладам, которые ему предстояло сделать перед командирами и бойцами 62-й армии, Крымов просмотрел вороха иностранных газет, присланных из Москвы. Слово «Сталинград» стояло в огромных шапках на первой полосе газет всего мира; оно заполняло сводки и передовые статьи, оно было в телеграммах, в заметках... Всюду — в Англия, в Австралии, в Китае, в Северной и Южной Америке, в Индии, в Мексике, на Шпицбергене, на острове Кубе, в Южной Африке, в Гренландии — люди говорили, писали, думали о Сталинграде. И школьницы, покупавшие карандаши, тетрадки и промокательную бумагу со сталинградскими эмблемами, и старики, зашедшие выпить кружку пива в пивную, и домашние хозяйки, собиравшиеся у бакалейных и овощных лавок, под всеми широтами, на всех материках и островах земного шара — все судили и рядили о Сталинграде, судили и рядили о нём не потому, что было интересно или модно, ново говорить об этом, а потому, что Сталинград стал элементом жизни каждого человека на земле, потому, что мысль о Сталинграде вплелась в жизненную ткань, в каждодневный быт, в школьные занятия детей, в расчёт бюджета рабочих семей, в расчёт покупок картофеля и брюквы, в мысль о сегодняшнем и завтрашнем дне, в мысль о будущем, без которой трудно жить разумному человеку на земле.

Крымов делал выписки из иностранных сообщений о том, как дипломатические позиции нейтральных держав, как многозначительные речи, произносимые премьерами и военными министрами, как действие международных договоров определяются пламенем и громом Сталинграда. Он знал, что слово «Сталинград» появилось, написанное углём и рыжей охрой — чёрными и красными чернилами толпы, — на стенах домов, на стенах рабочих казарм, на стенах лагерных бараков в десятках оккупированных фашистами городов Европы, что это слово произносят партизаны и десантники в Брянских и Смоленских лесах, что это слово помнят солдаты Мао Цзэ-дуна, что оно будоражит умы и сердца, зажигает надежду и волю к борьбе в лагерях смерти, где, казалось, нет места надежде... Обо всём этом и ещё о многом знал Крымов, собираясь делать доклады в 62-й Сталинградской армии о всечеловеческом значении жестоких боёв, которые вели солдаты этой армии... Всё это захватывало, волновало его, и, думая о предстоящих докладах, Крьшов заранее, в душе предчувствовал сильные и суровые слова свои.

Но в эти минуты, слушая голос гармошки, глядя на девушек, по-пичужьи сбившихся в кучку у дощатой стены маленького ахтубинского дома, он испытал волнение, пережил чувство, которое не выразить в словах.

В ту минуту, когда Крымов сел в кабину грузовой машины и, привычно примащиваясь, отодвинул на бок раздутую полевую сумку, мешавшую привалиться к спинке, он почувствовал, что сейчас начинается нечто новое, ещё не пережитое им за всё время войны, и ему придётся увидеть то, чего он не видел никогда.

И с этим чувством, совсем не лёгким и не радостным, он оглядел беспокойное, нахмуренное лицо шофёра и сказал, как говорил обычно Семёнову:

— Ну, что ж, поехали...

Вздохнув, он подумал: «Нет Мостовского, нет Семёнова... Оба без вести, как в воду».

В небо всходила полная луна. Улица и городские домики были освещены тем сильным, ровным небелым светом, который столько раз пытались передать художники и поэты и который не удаётся, видимо, передать потому, что он неясен, странен не только в тех ощущениях, которые вызывает в человеке, но и в самом своём существе; в нём противоречие между силой жизни, всегда связанной с ощущением света, и силой смерти, выраженной в каменной холодности ночного небесного мертвеца...

Машина спустилась по довольно крутому спуску к скучной, похожей на канал, реке Ахтубе, проехала по понтонному мосту и, миновав тонкоствольную жидкую рощицу, вышла на широкую дорогу, идущую в сторону Красной Слободы.

Вдоль дороги стояли высокие щиты с надписями: «За Волгой земли для нас нет!», «Мы не сделаем ни шагу назад!», «Отстоим Сталинград!», щиты с перечислением подвигов красноармейцев, уничтожавших немецкие танки, самоходные орудия, штурмовую пехоту и штурмовую артиллерию.

Дорога лежала широкая, прямая, дорога, по которой прошли десятки и сотни тысяч людей. Стрелы-указатели, обведенные широкой чёрной полосой, указывали: «К Волге», «На Сталинград», «На 62-ю переправу». Не было в мире дороги прямей и проще, чище, суровей и тяжелей этой дороги.

Вот такой прямой, думал Крымов, она останется и в лунные послевоенные ночи, и повезут по ней люди на переправу зерно, арбузы, мануфактуру, повезут детишек в гости к сталинградским бабушкам. И Крымову захотелось разгадать чувства послевоенных путников, что поедут по этой дороге. Станут ли думать они о тех, что шли по дороге от Ахтубы до Волги в сентябрьские и октябрьские дни 1942 года? Может быть, и не станут думать, может быть, и не вспомнят. Но, боже мой! Почему же захватывает дыхание, почему кажется, что вечно уж будут холодеть от волнения руки у тех, кто глянет на эти ветлы и деревца... Да посмотрите! Вот здесь, здесь, по этой дороге шли они, шли батальоны, полки, дивизии, блестели на солнце винтовочные дула, блестели при луне воронёные стволы противотанковых ружей, погромыхивали миномёты.

И только осенние деревца, притихшие рощицы видели людей, оставивших за спиной родные дома, людей, идущих к переправе через Волгу, на горькую боевую землю.

Никто, никто не шёл им навстречу; никто, никто не видел этих молодых и старых лиц, этих светлых и тёмных глаз, тысяч и тысяч людей, живших в городах и сёлах, в степях и лесах, у Чёрного моря и на склонах Алтая, в Москве, в дымном Кемерове и мрачной Воркуте...

Они шли, построенные в походные колонны, — молодые лейтенанты шагали по обочине дороги... старшины, сержанты оглядывали ряды, батальонные и полковые командиры шагали в ногу с солдатами... пробежал, придерживая болтающуюся полевую сумку, адъютант лейтенантик передать приказание...



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2020-04-06 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: