Неожиданно ко мне наклоняется и что‑то говорит Сахно.
– Что?
– Говорю, приедем, пойдете со мной! – громче кричит он прямо в лицо.
– Куда?
– Неважно. Куда прикажу.
Вот тебе и радость! Не успели вырваться из одной беды, как в перспективе маячит новая. И странное дело – эти скупые слова Сахно впечатляют тут куда больше, чем все его угрозы там, под носом у немцев. Тут он – сила, а я – маленький винтик, тут уже не пошлешь его куда не следует – должен подчиняться.
Я сижу, прислонившись плечом к шершавому боку башни, и поглядываю в заросли подсолнуха, что снова обступают дорогу. Напряжение мое спадает, и я чувствую себя совершенно измотанным за эти сутки. Ноги согрелись, и в раненой стопе будто шевелятся муравьи: зашлась или отходит – не сразу и поймешь. Зато чертовски мерзнет рука на башне. Я хочу погреть ее за пазухой, но не успеваю расстегнуть крючок шинели, как громовой взрыв раскалывает землю. Танк становится на дыбы и на мгновение словно зависает в воздухе. Какая‑то бешеная сила подхватывает меня с брони и швыряет в снежную пропасть.
В первую секунду я не понимаю, что произошло, и, только почувствовав под собой землю, догадываюсь: мина?! Затем, выплюнув изо рта хлопья снега, вскакиваю среди стеблей подсолнуха на колени и снова падаю... На дороге, сбоку от нее и еще где‑то впереди ночную тьму разрывают огненно‑красные взрывы.
Гр‑р‑р‑рах! Гр‑рах! Грах‑х‑х‑х!..
Нет, это не мина... Но тогда что? Откуда? Почему? В горячке я никак не могу чего‑то сообразить. Я только чувствую: влопались! Снова в следующее мгновение меня пронизывают страх за Юрку. Спотыкаясь о комья, я бросаюсь к танку. Он стоит наискось дороги. На башне живо мелькает чья‑то фигура – кто‑то будто выскакивает через люк. И вдруг в трехсекундную паузу до слуха моего доносится тяжелый, густой гул.
|
Бомбежка...
Худшего не придумаешь! Такая светлая ночь. В снежной степи видна каждая былинка, а тут, на дороге, – танки. Хотя – ясное дело, чего еще было ждать? На что надеяться? Все очень просто, иначе и не могло случиться...
В тревоге я добегаю до танка. Обсыпанный снегом, он все же уцелел. Сверху на прежнем месте раскинутые ноги Юрки. «Неживой!» – пугаюсь я и бросаюсь к борту, чтобы залезть наверх, но тут же едва не падаю, споткнувшись о немца. Тот корчится на земле, прижавшись к опорным каткам, обхватив голову руками. Будто на мертвеца, наступив на его спину, я взваливаюсь грудью на танк.
Вверху опять обвальный грохот и визг. Но в звездной черноте неба решительно ничего не видно. Я ужасаюсь, что не успею, и глупо кричу немцу:
– Фриц! Фриц!..
Он понимает и сразу же вскакивает. Я хватаю за плечи Юрку. Немец, протянув снизу длинные руки, принимает на них Юркино тело. Оба они сразу же падают на снег. Землю сотрясают мощные бомбовые взрывы. Я не успеваю соскочить с танка, как самый ближний из них швыряет меня в яркую, на полнеба огненную бездну, и я оказываюсь где‑то в снегу. Однако тут же чувствую: цел и на этот раз. Сразу вскакиваю на четвереньки. Только почему‑то ничего не вижу – ни танка, ни Юрки. В глазах багровая слепота, заслонившая собой весь мир. На минуту я вовсе теряюсь, не понимая, что со мной и где я.
Руками отчаянно гребу снег, хватаюсь за мерзлые стебли, куда‑то ползу. В рукавах до локтей снег, снег и за воротником, в ушах...
|
Новые взрывы снова укладывают меня ничком. Снежным пластом заваливает спину, голову, ноги. Но я жив и снова вскакиваю на колени. Ничего не видя, верчусь на снегу меж взрывами, не зная, куда податься. И вдруг из темноты прорезывается что‑то яркое и острое – какой‑то огонь... Ага: это горит танк. Нет, не наш, дальше на дороге. Багровый мрак перед моими глазами постепенно редеет. Я вижу забросанный землей снег, черное небо и знакомый силуэт нашего танка. С внезапным облегчением бросаюсь к двум ближним фигурам – к немцу и распластанному на дороге Юрке.
Юрка лежит на боку. Я запахиваю на нем полы шинели и рывком передвигаю его отяжелевшее тело ближе к гусенице. Потом, припав к нему, пережидаю новую серию взрывов. Они продолжаются вечность. Я жду, подавив в себе все чувства – и страх, и надежду, призвав на помощь только одно – выдержку. И взрывы, даже не верится, будто стихают. Задыхаясь от тротиловой вони, я несколько секунд жадно хватаю ртом воздух и жду нового визга. Но его почему‑то нет. Пауза увеличивается, в ушах усиливается звон. Я не могу сообразить – то ли это тишина, то ли я оглох... Но вот впереди доносятся неясные голоса, брань – кажется, там что‑то кричат или, может, командуют. Танк рядом, словно живое существо, вздрагивает. Ехать?
Я вскрикиваю. Немец сноровисто вскакивает на танк. Напрягшись изо всех сил, я поднимаю Юрку. Немец с натугой взволакивает его за воротник на броню.
И тут танк, резко взревев мотором, срывается с места.
Обида и злость, свившись в клубок, однако, придают мне силы. Танк проскакивает мимо, но я в последнее мгновение бросаюсь сзади в горячие струи его выхлопов. К счастью, под руки попадает петля троса, и я хватаюсь за нее. Но она вдруг подается и вытягивается. Я тяжело сползаю с брони и какое‑то время отчаянно волочусь в дымной трескотне выхлопов. Я хочу крикнуть, но в грохоте дизеля не слышу даже своего голоса. И вдруг вверху – согнутая фигура немца. Он наклоняется и с силой подхватывает меня под мышку. С его помощью я взбираюсь на танк и распластываюсь на жалюзях.
|
Немец молча перебирается к башне, я остаюсь лежать. Мне как никогда за сегодняшний день хочется кричать и ругаться: что же это делается? Но я молчу. Я чувствую, как мной овладевает безразличие. Ко всему. И так соблазнительно поддаться ему. Сахно, кажется, тут уже нет, видно, достукался. Черт с ним: у меня ни радости от того, ни горя. Мне все осточертели, и немец тоже. Остается один только Юрка. Он лежит рядом. Его голова бьется об угол запорошенного снегом ящика. Немного отдышавшись на броне, я с особой остротой чувствую, что Юрка – моя извечная боль и моя забота. Роднее его у меня нет никого на свете. Встав на колени, я пододвигаю его к башне и в какой‑то необыкновенно обостренной к нему чуткости догадываюсь: он стонет. Значит, еще живой.
Это, меня вдруг обнадеживает. Слишком дорогой душевной ценой оплачена его жизнь, чтобы так скоро согласиться на его смерть. Я наклоняюсь над Юркой, веки его вздрагивают, и серое, восковое лицо оживает.
– Юрка!.. Юрочка!.. Юр!.. – кричу я, не зная, что сказать, чем утешить его. Но я вижу – он узнает меня, только не улыбается, как прежде, а скашивает взгляд в сторону и секунд пять, будто силясь припомнить что‑то, глядит на луну. Губы его тихо шевелятся, я низко наклоняюсь, – кажется, он о чем‑то спрашивает.
– Все хорошо! Все хорошо, Юра! Скоро приедем! Скоро! Потерпи, браток!..
–...куда?
– Куда едем? В госпиталь, Юра! В Знаменку! Там армейский госпиталь, ты же знаешь! – отчаянно вру я.
Нас резко бросает в сторону, я хватаюсь за башню. Рядом пылает развороченный бомбой танк. Груда железного хлама перегораживает дорогу; крутыми рывками мы поспешно объезжаем ее. А там горит снег, резина, броня. В колеях перекрутились гусеницы, за канавой валяется сорванная взрывом башня. В воздухе гарь, дым, смрад. По обе стороны дороги – вывороченные глыбы мерзлой земли, и повсюду – глубокие ямы воронок. Я осторожно поглядываю в небо, не ударят ли снова? Неужто они отвязались от нас?
На башне лязгает люк. Видно, чтобы лучше видеть дорогу, оттуда вылезает черная фигура в шлеме. Человек оглядывается на огонь и кричит нам:
– Ну что? Целы?
– Целы, – отвечаю я, хоть он вряд ли слышит.
– Ну‑ну! Держитесь! Это вам не пехота‑матушка. Танки!
Пошел ты со своими танками, думаю я. Хорошо тебе в этом стальном ящике, а каково нам? Но я не успеваю что‑либо ответить, как на башне открывается второй люк, из которого высовывается сбитая набок кубанка. Сахно?
Да, Сахно. А я уже думал, что он пропал. Но он не пропал! Он сразу окидывает нас молчаливым взглядом, будто считает, и, видно, довольный тем, что все на месте, отворачивается, чтобы смотреть вперед.
Только долго глядеть им не приходится. Я, наверно первый, замечаю, как в звездном небе что‑то мелькает, или мне кажется так. И тут же вдоль дороги в снегу снова вырастает несколько высоченных взрывов. Правда, в этот раз они слабее, чем прежде. Может, потому, что дальше? Я клюю головой о броню. Рядом размашисто лязгают люки. Танк прибавляет газу.
Как можно плотнее мы жмемся к броне. Танк бешено мчит нас, и мы едва удерживаемся наверху. А кругом начинается ад. Земля перемешивается с небом, гаснут все до единой звезды. Над дорогой, густо начиненный осколками, бушует снежно‑земляной смерч. Я пластом лежу на броне, тесно прижавшись к выступу башни, и обеими руками держу Юрку. Будь что будет, лишь бы только не сбросило с танка. Пусть убивает сразу – черт с ним! Если суждено погибнуть от бомбы – не страшно. Не такая она драгоценная, наша жизнь, чтоб за нее столько бороться. Гибнут и не такие!.. Так думаю я, пожалуй, в отчаянье. И все же мучительно и страшно ждать момента, когда в твое тело врежется зазубренный стальной черепок, способный перебить рельс.
В воздухе сплошной бесконечный гром. Взрывы, грохот танков, бомбовый визг, скулеж осколков. Хорошо еще, что с одной стороны нас прикрывает башня и наша машина последняя. Достается больше передним, но перепадает и нам. Особенно с боков. На шинели летят крупные щепки от бревна. На башне с той стороны, где немец, ярко сверкает вспышка – словно замыкание в сети. Сверкает и второй раз, уже совсем рядом – возле моего плеча... С необыкновенной, почти физической осязаемостью я ощущаю ужасающую незащищенность моего тела. Как просто его пронизать, пробить, растерзать. Раз за разом осколки высекают из брони горячие искры, брызжут на нас окалиной. Но танк, молодчина, не останавливается. Он мчит по дороге, кое‑где сворачивая. B одном месте обходит подбитую машину с откинутыми люками и цифрой «20» на башне. Потом вдруг тормозит. Несколько человек цепляются за борта, за трос сзади и взбираются к нам. Я боюсь, что затопчут Юрку, они и в самом деле не очень осторожничают. Один из них ранен и прижимает рукой окровавленный бок. Второй, что в расстегнутой телогрейке, ругается и, взобравшись, сразу запускает автоматную очередь в небо.
– Огонь! Всем огонь! Чего горбитесь, огонь! – кричит он на нас с немцем.
Танк бросает с боку на бок, я одной рукой снова хватаюсь за скобу на башне, а немец вместе со всеми начинает палить в небо. Я не сразу догадываюсь, что у него – мой карабин, и удивляюсь: по своим? Хотя тут не до соображении морали, тут – бой, и надо защитить свою жизнь.
Они то беспорядочно, то залпами палят в воздух, и, видно, никому невдомек, что крайний возле них – немец. И я молчу – пусть стреляет. Теперь я не боюсь, что у него оружие. Я почти уверен: нам он плохого не сделает.
Я теряю ощущение времени и не знаю, сколько продолжается бомбежка.
И все же самолеты наконец уходят. Становится вроде тихо, и в этой тишине слышен только рев танковых моторов и стрекот гусениц. Видно, скоро утро, небо становится особенно черным. (Проклятое ночное небо, от которого мы столько натерпелись сегодня!) Три машины из двенадцати остались на дороге.
Под утро девять танков въезжают в какое‑то большое, по‑ночному пустынное село.
Я думаю, что мы его быстро проскочим и где‑нибудь наконец присоединимся к передовым частям. Но танки почему‑то сворачивают к плетням и по одному останавливаются.
Сонная глухая тишина непривычно охватывает нас. Обнадеживает и озадачивает. Что дальше?
Глава двадцать седьмая
Нас ссаживают с танков и сводят в одно место на улице. Набирается человек десять – здоровые, что ночью присоединились к нам из других частей, и раненые. В том числе трое тяжело – Юрка, автоматчик с простреленным животом и все тот же наш летчик. Странно, какой он живучий – должно быть, переживет всех! К счастью, с нами опять Катя. Грубовато покрикивая, она тут же распоряжается перенести лежачих в хату.
Остальным приказано ждать. И мы молча стоим под глухой, искромсанной углем стеной мазанки, пока от головных танков быстрым шагом к нам не подходит знакомый подполковник. С ним рядом Сахно. Пустой рукав его полушубка слегка болтается при ходьбе.
– Ну как, орлы? Дали жару? – живо спрашивает подполковник и сам себе отвечает: – Дали, сволочи! Лучшие экипажи угробили. Значит, так: дальше пойдете сами. Утречком у нас контратака. А вы до Лелековки. Восемь километров. Ясно?
Мы все молчим. Восемь километров – немного, если здоровые ноги. А если прострелены? Да еще трое тяжелораненых? Как их дотащить? Только о чем спрашивать – и так спасибо этому человеку за его доброту. Не оставил, как другие, – выхватил почти из огня. Теперь у танкистов свои заботы.
– Ну, ясно не ясно – ничего не попишешь. С собой я вас не возьму. Сами понимаете. Тут оставаться не советую. Утром они могут ударить снова. – Подполковник машет рукой по дороге. – Вот так: старший – этот капитан, – кивает он на Сахно, и тот переступает на снегу. – Он поведет.
Здорово! – думаю я. Как говорят, всю жизнь мечтали иметь такого старшего. Судьба или дьявол словно насмехаются над нами. Но черт с ним, пусть ведет. Командиров, к сожалению, не выбирают.
Подполковник поворачивается и скорым шагом уходит к передним машинам, которые уже заводят моторы. Сразу же они начинают срываться с мест, и вскоре мы остаемся одни. Луны в небе уже нет, вверху гаснут звезды, тускнеет неровная полоса Млечного Пути. Кажется, скоро начнет светать. Непривычно тихо и пусто становится на улице этого молчаливого села, в хатах которого кое‑где слепо просвечивают окна.
Когда танковый грохот на улице глохнет, Сахно поворачивается к нашей приунывшей группе:
– Так... Все тут? Раз, два, три, четыре, пять...
– Трое тяжелых в хате, – говорит кто‑то из раненых.
Сахно снова начинает считать.
– Почему это в хате? А ну всех сюда!
Несколько человек идут через улицу в хату и выволакивают оттуда двоих. В одном я еще издали узнаю Юрку. Его несут немец и танкист в телогрейке – мешковатый, плечистый парень, видно, один из немногих, кому ночью посчастливилось, потеряв танк, остаться в живых. Второго несут двое разведчиков в рваных маскхалатах, которых подполковник присоединил к нашей группе. Сзади идет Катя.
Сахно нетерпеливо шагает навстречу:
– А где третий?
– Там, – кивает на хату Катя. – Не стоит трогать.
– Это почему?
– Почему, почему... Безнадежный. Кончается.
Сахно минуту молчит, видно, что‑то решает, а потом оглядывается и указывает на меня:
– А ну давайте за третьим.
– Я не могу.
– А если через «не могу»? Это приказ!
– Зачем его брать? – огрызается Катя. – Умирает человек. Для чего мучить?
– Не ваше дело. Берите раненого! – ледяным тоном приказывает Сахно, стоя в надвинутой на лоб кубанке.
Катя вполголоса кидает ему что‑то обидное и возвращается во двор. За ней, прихрамывая, иду я. Скрипнув дверью, мы влезаем в хату.
Раненый, весь мокрый от пота, неподвижно лежит на кровати. Над его головой чадит коптилка. У порога кутается в полушубок испуганная, с заплаканным лицом женщина.
– Ой, диточки, ой, лышэнько! Куда ж вы йёго! Вин же таки слабы...
– А ну помоги, тетка, – безучастно к причитанию этой женщины говорит Катя и приподнимает больного. – Дайте какое‑нибудь рядно.
Покопавшись в тряпье, хозяйка расстилает на полу одеяло, и мы перекладываем на него раненого. Но он раздет, весь в бинтах и без шинели. Как его нести?
– Цэ ж вин змэрзнэ, помрэ, а у йёго ж маты е дэсь, – едва не плачет женщина и скидывает с себя полушубок. – На‑тэ, ухутайтэ, все тэплишэ буде.
Тетка начинает светить над головами коптилкой. Катя укутывает автоматчика в полушубок и невзначай наступает на мою неуклюже обинтованную ногу. Я едва не падаю от боли.
– Еще не отморозил? Ну так отморозишь! – твердо обещает Катя, – И гангрена еще прибавится. Жди! – И вдруг прикрикивает: – А ну, рвани! Хватит корчиться.
Наступив ногой на рукав полушубка, она пробует его оторвать, но не справляется и бросает мне. Я рву сильнее, она придерживает, и рукав с треском отрывается.
– Ой, што вы робытэ? Што вы рвитэ мою одэжыну? Штоб вам руки одирвало, ноги пэреломало! – вдруг сварливо кричит женщина.
Катя строго прикрикивает на нее:
– Замолчите! Вам не все равно? Того жалко, а этого нет?
– Нелюдска ты людына! Лайдачка! Моя свитка, што вы наробылы?
Черт, связались еще с этой женщиной. Раскричалась, будто ее ограбили. Мне неловко, и хочется кинуть ей и рукав, и полушубок, чтоб только отвязалась. Но Катя, не обращая внимания на перепалку, приказывает:
– Вот и натягивай. Тепло и мягко будет. На морозе спасибо скажешь.
Я молчу, затаив в душе благодарность к этой огонь‑девке за ее заботу. Ноге в рукаве действительно становится тепло и мягко, немного, правда, неудобно, но не беда. Главное – тепло, К боли я уже притерпелся.
Мы выносим человека на улицу, где нас ждут, и Сахно нетерпеливо подходит к Кате:
– Все?
– Все.
Капитан еще раз окидывает нас продолжительным молчаливым взглядом (наверное, считает) и, ничего не сказав, идет в ту же хату. Когда шаги его стихают на снегу, Катя опускает раненого на снег.
– Гад!
Я не спрашиваю – я уже знаю, про кого она это. Конечно, он пошел проверять, не остался ли кто‑нибудь в хате. Нам он не верит. Ну и как раз кстати: там расплачется эта женщина, поднимет скандал. И действительно, вскоре вернувшись, Сахно строго объявляет:
– Вот что! Без моего разрешения в хаты не заходить! Каждый отвечает за себя и за соседа также. Раненых не покидать, чтобы там ни угрожало. Населению излишне не доверять. Половина из них националисты – немцев ожидают.
– Неужто? – вполголоса сомневается кто‑то сзади.
Сахно оставляет реплику без ответа.
– Если в случае припечет, живыми не сдаваться. Ясно? Оружие есть? У кого нет – я помогу. Слабонервным тоже. Вопросы будут?
– Ясно. Не на лекции. Быстрее надо, – говорит танкист.
– Это не лекция! – мрачно объявляет Сахно. – Это приказ, и я требую его исполнения.
Глава двадцать восьмая
Горбатюк выбегает из зала и в чем был, в пиджаке и без шляпы, бросается в другую дверь – к выходу. Но дверь заперта, он резко дергает ее, и тогда из‑за перегородки выходит с ключом швейцар, который его выпускает.
Я недоумеваю: что там случилось? Почему он не оделся и даже не оглянулся. Возможно, и не рассчитался. Удрал, что ли? Но тогда забрал бы пальто и шляпу.
Несколько оправившись от внезапной слабости, я возвращаюсь в зал. Сразу же замечаю, как молодежь из‑за стола поворачивает головы в мою сторону. Все смотрят на меня. Там же, ожидая, стоят две официантки. Когда я подхожу к своему столу, одна выдирает из блокнота страничку:
– Одиннадцать тридцать с вас.
Оказывается, он не расплатился. Я отсчитываю половину. В кармане остается трешка, как раз на дорогу. Официантка недовольно косит взглядом:
– А вы разве не вместе?
– Нет. Не вместе.
– Пить так вместе. А платить...
Она уходит, оставляя во мне отвратительное чувство униженности. Связался на свою голову. Надо было.
Садиться за этот стол мне больше не хочется. Видно, лучше уйти. Перехватив мой взгляд, из‑за соседнего стола оборачивается Игорь:
– Ну и товарищ у вас! Сплошной пережиток!
– За милицией побежал, – дружески, как союзнику, улыбается мне Эрна. – Сейчас приведет. Посидите с нами.
Ах, вот что! Впрочем, так оно и должно было случиться. Старая привычка взяла верх. Но черт с ним! Пусть ведет милицию. Не те времена, чтобы бояться.
– Садитесь, садитесь! – приглашают девушки и Игорь.
Я сажусь за их стол – между Эрной и блондинкой с густо начерненными ресницами. Говорить мне ничего не хочется – только слушать. Они все возбуждены происшедшим, но, кажется, нисколько не теряют своей беззаботной шутливости.
– Чуть не подрался с Игорем, – сообщает Эрна.
Соседка с другой стороны спрашивает:
– Он ваш сослуживец? Или бывший однополчанин?
– Однополчанин, – подумав, говорю я.
– Сволочь он!
Игорь привстает и тянется ко мне с бутылкой:
– Раскричался, будто я у него планки сорвал. А я не видел у него никаких планок. Разве у него были какие‑нибудь планки?
– Не в планках дело.
Игорь наливает полбокала шампанского.
– Ладно, черт с ним! Пусть ведет. Давайте выпьем. А то посадят еще.
Эрна, хлопнув в ладоши, подпрыгивает на стуле:
– Ой, как здорово! Я буду тебе носить передачи, Игорешка! Медовый месяц в тюрьме!
– Полмесяца, – бросает парень в черном костюме. – Больше не дадут.
– Смотря чего. Пятнадцать суток, а может, пятнадцать лет.
– Черта с два – лет! Минулось!
Я тихо сижу, как гость на чужом пиру, и чувствую: начинаю улыбаться. Мне хорошо. А они беззаботно радуются, как дети. Хотя, конечно, давно уже не дети, особенно Игорь. Рослый, рукастый, широкий в кости мужчина. И все же мне в два раза больше, чем каждому из них. Мы – разные поколения, у нас разный жизненный опыт, образование, да, видно, и отношение к тому, что здесь произошло. И тем не менее я их понимаю. А это главное.
– Ну так взяли! – Игорь поднимает бокал и, заметив мою нерешительность, поясняет: – Есть маленький повод: мы с Эрной женимся.
– Вот как! Ну, поздравляю!
– Благодарим! – Он левой рукой нежно склоняет к себе невесту. – В годовщину Победы. Так сказать, по семейной традиции, как дети военных родителей. У Эрны – генерал‑лейтенант. У меня – просто лейтенант. Небольшая разница.
– Почти никакой, – вставляет Эрна и нетерпеливо пригубливает бокал.
Я по справедливости оцениваю ее иронию. Трепетно живое, словно ртуть, лицо этой девушки таит столько шутливой игривости, что просто не верится в серьезность их намерения.
– А где же... ваши отцы лейтенанты? Или вы без них?
– К сожалению, без них, – коротко вздыхает Игорь и, разлив по бокалам остатки вина, садится. – Лейтенанты далеко. Ее – под Харьковом, мой в Демьянске. На вечной прописке.
Поначалу я не нахожу что ответить. Это невесело. Это даже более чем печально. Только свою печаль они, видно, давно уже пережили, и после минутной паузы Игорь поднимает бокал:
– Значит, салют!
– Ну что же! За ваше счастье, лейтенантские дети! – говорю я. Что‑то светлое щемящей добротой наполняет меня. На минуту я забываю и про Сахно, и про Горбатюка, и обо всех моих сегодняшних заботах.
Все за столом выпивают. Игорь отставляет бокал и срывает обертку с конфеты.
– Только тот дурень вечер испортил. Все шло хорошо...
– Ничего. Это еще не самое худшее...
Я не успеваю закончить мысль, как рядом вскакивает блондинка:
– Вон идут! Девочки, даже двое! Задний, смотри, какой бравый! Симпатяга!
По проходу к нам быстро шагает Горбатюк. За ним, несколько приотстав, со служебной степенностью на лицах идут два милиционера в белых кителях и красных фуражках. Передний – довольно уже пожилой, с морщинистым лицом старшина, задний – действительно симпатичный малый.
Горбатюк останавливается возле стола и поворачивается к милиционерам:
– Вот, пожалуйста! Пьяные. Нахальство, хулиганство и, наконец, политические выпады. Вон тот, высокий. И этот, в черном.
Старшина милиции официально‑бесстрастным взглядом окидывает всех за столом, осматривает бутылки, дольше задерживается на мне.
– Так. Прошу названных пройти с нами.
За столом вскакивает Эрна. Встают девушки и ребята.
– А мы?
– Вы можете оставаться.
– Нет. Если забирать, то всех. Я Игоря одного не пущу! – резко заявляет Эрна.
Я тоже встаю.
– Все же они – свидетели. Если уж вести, то вместе.
Горбатюк пронизывает меня ненавидящим взглядом:
– В свидетели вы не набивайтесь. Вы мне тоже ответите. За оскорбление.
– Ах, за оскорбление! Ну что ж! Я готов! Пошли!
Я первым выхожу из‑за стола. За мной остальные. Младший милиционер проходит вперед. Вдоль ряда столов мы идем к двери. Со всех сторон на нас глядят люди. Откуда‑то слышится:
– Достукались!
– Тунеядцы!
– Наверно, валютчики!
Подавляя в себе неловкость, мы как можно скорее проходим мимо швейцара, спускаемся по ступенькам. Передний милиционер услужливо открывает дверь, от нее испуганно шарахается в сторону женщина. Девушки позади тихо посмеиваются. Игорь выдавливает на щеках желваки. (Вообще это не смешно.) Мы выходим на площадь.
Когда‑то в запасном полку я попал на гауптвахту. Попал самым нелепым образом по милости нашего взводного лейтенанта Коржа. Этот сравнительно еще молодой человек среди остальных командиров выделялся своей феноменальной строгостью. Больше, чем за все другие проступки, он преследовал за так называемые «пререкания». И надо же было случиться, что на занятиях по физподготовке, когда Корж показывал перед взводом прием на брусьях, кто‑то в строю хихикнул. Корж сразу соскочил со снаряда и, окинув строй зверским взглядом, приказал:
– Рядовой Василевич! Выйти из строя!
Как и полагалось, я сделал три строевых шага и повернулся лицом к ребятам.
– За нарушение дисциплины объявляю выговор!
Мне стало смешно.
– А это не я.
– Молчать! Один наряд вне очереди.
– За что?
– Молчать! Два наряда вне очереди.
– Вы разберитесь сначала. Это не я смеялся.
– Три наряда!
– За что наряды?!
– Молчать! Сутки ареста с содержанием на гауптвахте.
Тут я впервые смолчал. Я кусал губы и глядел на него.
Он – со злобой – на меня. Оба мы понимали, что зашли в своем упрямстве далеко и кому‑то надо уступать. Но я уступать не хотел. Тем более что дисциплинарные права у лейтенанта должны же были в конце концов кончиться.
И я выпалил:
– А я не боюсь.
– Двое суток!
– Хоть десять.
– Трое суток!
После этого лейтенант впервые растерянно моргнул своими белесыми глазами. Но тут же нашел выход:
– Не думайте! Не хватит своих, я у комбата займу. Я вас проучу.
И он занял. Я ни за что получил восемь суток простого ареста с содержанием на гауптвахте. Помню, шел туда без ремня, с шинелью, в сопровождении старшины, кругом стояли бойцы, и их лица расплывались от ободряюще‑насмешливых улыбок. Такая же улыбка была и у меня. Никакого ощущения вины. Дурной каприз, глупый выпад взводного – и только.
Теперь совсем другое.
Во мне все кипит. Я знаю, что причин для серьезных выводов никаких нет. И я не боюсь милиции. Но сам факт этого привода возмущает до глубины души. Я вижу месть. Мелочную, глупую, подлую. И я жажду отмщения. Только до отмщения еще далеко. Еще неизвестно, как отнесутся к нам в той милиции. Неизвестно, кто там. А вдруг такой же бывший председатель трибунала?
Милиционеры проводят нас через служебный ход и останавливаются у двери с табличкой. Старшина поворачивается ко всей группе.
– Зайдете только вы, вы, вы и вы, – указывает он на меня, Игоря, парня в черном и Горбатюка. Эрна хватает Игоря за руку.
– И я тоже.
– Прошу остаться.
– Я не останусь. Он мой муж! – выпаливает она тоном, рассчитанным на то, чтобы сразить старшину.
Однако тот не повел и бровью:
– Это неважно.
– Нет, важно!
– Ну хорошо, ступайте. Остальные свободны.
Глава тридцатая
Мы долго бредем притихшей ночной улицей, пока выходим из села.
Тем временем настает утро. Небо окончательно растворяет в себе предрассветную синеву и яснеет. Гаснут мелкие звезды. Из серых сумерек проступает пестрота сельской околицы. Возле моста через ручей стоит покосившийся, с открытыми люками танк, подбитый или брошенный – не разберешь. Поодаль, остро воняя разлитым на снегу бензином, валяются два мотоцикла с колясками. Еще дальше на обочине лежит конский труп с вмятой в снег гривой. У дороги несколько зияющих чернотой воронок – значит, и тут бомбили. Тут уже начинается поле, большое село кончилось. На столбе указатель с готической надписью: «Minen».
Вместе с танкистом и Катей я несу Юрку. Мой друг тихо качается на треугольной немецкой палатке и даже не стонет. Мне почему‑то кажется, что он просто утомился и спит. Впрочем, мне очень хочется, чтобы было так. Пусть поспит еще, пусть! Иначе что я скажу ему, когда он очнется? Чем обнадежу его, если сам не знаю, где мы и куда держим путь.
Дорога за селом круто заворачивает по склону вверх. Намотав на руку парусиновый угол палатки и все время оберегая раненую ногу, я устало ковыляю по снегу. С другой стороны идет танкист – черный, как грач, чубатый парень в промазученной телогрейке. На его голове добротный, подбитый мехом танковый шлем с лорингофоном, провод от которого болтается на плече. Дорога на подъем разогрела танкиста, и он то и дело сдвигает шлем на затылок. А у меня уже, кажется, окоченела голова. Катя придерживает палатку сзади. Двое разведчиков впереди волокут автоматчика. Позади всех, низко согнувшись, тащит на себе беспомощного летчика немец. Это его заставил Сахно. Впрочем, иначе и не понесешь – некому. И летчик уже не требует, как прежде, убить немца, а молча обнимает забинтованными руками‑култышками его длинную шею. Один только капитан налегке шагает сбоку. Но он тоже ранен, и к тому же – начальство.