Больше книг Вы можете скачать на сайте - FB2books.pw 15 глава




Об этом мы узнали на уроке химии. Причина, по которой срабатывает горчица, заключается в том, что вещество частично состоит из хлорина, который имеет настолько плотную атомную структуру, что притягивает к себе электроны от всего, с чем вступает в контакт. Включая человеческие легкие. Газ в буквальном смысле разрывает клетки нашего тела.

— А эта тема, по-твоему, подходит для разговора за столом? — вздохнула мама и повернулась к Басе, которая баюкала Меира. — Как спит мой ангелок? По ночам не просыпается?

Неожиданно раздался стук в дверь.

— Ты кого-то ждешь? — всполошилась мама и взглянула на отца.

Она направилась в коридор, но дойти не успела — дверь распахнулась, и в гостиную ввалились офицер и двое солдат вермахта.

— На улицу! — по-немецки приказал офицер. — У вас пять минут!

— Минка! — воскликнула мама. — Что им нужно?

Бася спряталась в углу, загораживая ребенка собой. С бешено колотящимся сердцем я перевела.

Один из солдат смахнул хрусталь с дубового подноса моей бабушки — осколки разлетелись по полу. Другой перевернул стол вместе с едой и горящими свечами. Рувим поспешно затоптал пламя, пока оно не перекинулось на весь дом.

— Шевелитесь! — кричал офицер. — Чего ждете?

Мой отец — мой храбрый, сильный отец! — обхватил голову руками.

— Через пять минут всем быть на улице. Иначе мы вернемся и начнем стрелять! — пригрозил офицер, и они вышли из дома.

Этого я переводить не стала.

Первой опомнилась мама.

— Абрам, доставай из буфета серебро. Минка, хватай наволочки и складывай в них все, что представляет хоть какую-то ценность. Бася, Рувим, отправляйтесь домой и собирайте вещи. Пока вы не вернетесь, я побуду с ребенком.

Отец тут же принялся копаться в ящиках буфета, двигать стоящие на полках книги, полез в кувшины в серванте, собрал все деньги в тайниках, о которых я даже не подозревала. Мама, не обращая внимания на крики Меира, уложила его в колыбельку и начала собирать зимние пальто, шерстяные шарфы, шапки, рукавицы, теплую одежду. Я бросилась в родительскую спальню, схватила мамины драгоценности, папины тфилин[37] и талиты. Потом оглядела собственную спальню. Что бы вы взяли, если бы пришлось за пять минут собрать всю жизнь? Я выбрала свое самое новое платье и пальто в тон, которые надевала прошлой осенью на праздник, а еще несколько смен белья и зубную щетку. Разумеется, я не забыла свою тетрадь, несколько карандашей и ручек. Потом взяла «Дневник падшей» Маргарет Беме и ее оригинал на немецком — эту книгу я нашла в скупке и по понятным причинам прятала от родителей. Я сдала экзамен, и герр Бауэр по-немецки написал на ней «Одаренной ученице».

А еще взяла христианские документы, полученные от Йосека, и спрятала их в сапоги, которые обещала отцу носить днем и ночью.

Я обнаружила маму в гостиной среди битого хрусталя. На руках она держала Меира и шептала ему:

— Я молилась, чтобы родилась девочка…

— Мама… — пробормотала я.

Она подняла глаза, и я увидела, что мама плачет.

— Пани Шиманская вырастила бы малышку, как свою кровинку…

Я почувствовала себя так, словно меня вываляли в грязи. Она хотела отдать Меира, нашего Меира на воспитание чужим людям, забрав его у Баси и Рувима? Может быть, именно поэтому она предложила присмотреть за ним, пока они сбегают домой за вещами? Да, поняла я в момент болезненного озарения: потому что это единственный способ спасти его! Именно поэтому семьи отправляли детей в Англию и США. Именно поэтому семья Йосека хотела, чтобы я поехала с ними в Ленинград. Чтобы выжить, нужно чем-то жертвовать.

Я взглянула на крошечное личико Меира, на ручки, которыми он размахивал.

— Так отдай его ей прямо сейчас! — поторопила я. — Я ничего не скажу Басе.

Она покачала головой.

— Минка, он же мальчик.

Мгновение я недоуменно таращилась на маму и лишь потом поняла, что она имеет в виду. Конечно же, Меиру сделали обрезание. Если Шиманская скажет властям, что их малышка — христианка, доказать обратное невозможно. Но маленький мальчик… Достаточно развернуть его пеленки.

А еще я поняла, почему мама не хотела брать внука на руки. Глубоко внутри она понимала, что привязываться не стоит: а вдруг мы потеряем малыша?

Появился отец с рюкзаком за плечами и доверху набитыми наволочками в каждой руке.

— Пора, — сказал он, но мама не шелохнулась.

Я слышала крики солдат, которые прочесывали дома соседей. Мама поморщилась.

— Давайте подождем Басю внизу, — предложила я.

И только тут заметила, что у мамы на руке нет часов. Вот на что она выменяла цыпленка! А теперь этот недоеденный цыпленок валялся на полу гостиной — ужин, который она приготовила, чтобы у семьи создалась иллюзия, что все хорошо.

— Мама, — негромко позвала я, — идем со мной.

Я помню, что впервые тогда повела себя не как ребенок, а как взрослая. Я взяла маму за руку, а не она меня, как обычно.

Нам, можно сказать, повезло, потому что у отца в Балуту жил двоюродный брат. Тем, кого выселили и кому некуда было идти, жилье выделяли власти. Властью в еврейском гетто был юденрат[38], который возглавлял Хаим Румковский, юденэльтестер — еврейский староста. Моя мама никогда не жаловала папиных братьев, они жили бедно и принадлежали к более низкому социальному классу, она их стыдилась. Когда они приехали к нам на свадьбу моей сестры, моя троюродная сестра Ривка постоянно подносила к свету вещи, оценивая их, и повторяла: «Сколько, по-вашему, это стоит?» Мама раздражалась, что-то бормотала и заставила отца поклясться, что больше их в нашем доме не будет. И вот, по иронии судьбы, мы стояли у них на пороге в роли попрошаек. Мама поджала губы, полностью полагаясь на их великодушие.

На четырех квадратных километрах, которые немцы определили под еврейский квартал, проживали сто шестьдесят человек. В квартире, рассчитанной на одну семью, проживало по четыре-пять. И лишь в половине из этих домов была ванная. У нас она была, и за это я каждый день благодарила судьбу.

Гетто обнесли деревянным забором с колючей проволокой. Через месяц после нашего приезда его полностью отгородили от остальной Лодзи. В квартале существовали Fabriken (фабрики), некоторые располагались на складах, но большинство прямо в комнатах и подвалах — там шили обувь, форму, перчатки, текстильные изделия, шубы. Это была идея старосты Румковского — стать для немцев незаменимыми, быть настолько полезной группой рабочих, чтобы немцы поняли, как сильно в нас нуждаются. В обмен на то, что мы изготовляли необходимое для военных нужд, нам давали еду.

Отец получил работу в пекарне. Мордехай Лайжерович руководил всеми пекарнями в гетто и подчинялся старосте Румковскому. Бывало, что не подвозили ни муки, ни зерна и не из чего было печь хлеб. Отец не нанимал себе работников, этим занимался Румковский. Громкоговорители, которые весь день лаяли на площади на немецком, приказывали тем, кому нужна работа, собираться здесь по утрам, откуда людей направляли то на одну, то на другую фабрику. За все свое детство я ни разу не видела, чтобы мама работала, а сейчас она получила работу швеи в меховом магазине. До этого я даже не предполагала, что она умеет управляться с иголкой, — раньше мы все свои вещи носили к портному. Всего за пару недель мама исколола пальцы и натерла мозоли, а еще она начала щуриться от плохого освещения на фабрике. Всю еду, получаемую в качестве оплаты, мы делили с Басей и Рувимом, потому что Басе приходилось сидеть дома с малышом.

Я совсем не возражала против того, чтобы жить в гетто, если бы нам с мамой и отцом не приходилось ютиться в крошечной комнатушке. У меня появилось больше времени для написания своей истории. Мы опять вместе с Дарой ходили в школу — по крайней мере, пока не закрыли все школы. После обеда мы шли в квартиру, которую ее семья делила с двумя другими, бездетными, семьями, и играли в карты. Часто из-за комендантского часа я оставалась ночевать у Дары. Иногда жизнь в гетто напоминала жизнь в клетке, но эта клетка казалась золотой, когда тебе пятнадцать лет. Меня окружали родные и друзья. Я чувствовала себя в безопасности. Я верила, что, если оставаться там, где предписывалось, я буду в безопасности.

В конце лета в гетто не стало хлеба, потому что не завезли муку, и отец чуть не обезумел: он чувствовал личную ответственность за то, чтобы накормить своих соседей. Тысячи людей вышли на улицы, и отец опускал ставни в булочной и прятался в страхе перед толпой. «Мы хотим есть!» И это монотонное скандирование поднималось на жаре, как тесто. Немецкая полиция стреляла в воздух, чтобы разогнать демонстрантов.

Стрельба слышалась все чаще. В гетто стекалось все больше и больше людей, хотя его границы оставались неизменными. Куда они собирались всех селить? Чем кормить? Хотя к зиме пайки стали разнообразнее, еды постоянно не хватало. Каждые две недели каждый из нас получал 100 граммов картошки, 350 граммов свеклы, 300 граммов ржаной муки, 60 граммов гороха, 100 граммов ржаных хлопьев, 150 граммов сахара, 200 граммов мармелада, 150 граммов масла и 2,5 килограмма ржаного хлеба. Работая в булочной, отец получал дополнительную порцию хлеба, которую всегда приберегал для меня.

Разумеется, больше он не мог печь мне булочки.

Зимой булочная опять закрылась. На сей раз не потому, что закончилась мука, а потому, что нечем стало топить. В гетто дрова вообще не привозили, только немного угля. Отец с братом и Рувимом разбирали заборы и дома и приносили дрова. Однажды утром я застала сестру Ривку за тем, что она разбирает деревянный пол в кладовке.

— Кому нужен здесь пол? — заявила она, увидев мой недоуменный взгляд.

Несмотря на все экстренные меры, люди замерзали в домах до смерти. «Хроника» — газета, которая освещала все происходящее в гетто, — каждый день сообщала о подобных случаях.

Неожиданно в гетто перестало быть безопасно.

Однажды мы с Дарой возвращались домой из школы. Дул северный ветер, отчего казалось еще холоднее, чем показывал термометр. Мы жались друг к дружке, шагая под руку по мосту на Зжерской улице, по которой евреям ходить уже не разрешалось. Мимо проезжал трамвай, на платформе стояла женщина в длинной шубе, ноги обтянуты шелковыми чулками.

— Как можно быть настолько глупой, чтобы надеть в такую погоду шелковые чулки? — пробормотала я.

К счастью, на мне самой были шерстяные колготы, две пары. Когда мы в спешке покидали дом, я взяла с собой всякие глупые вещи, например нарядные платья и цветные карандаши, но родители оказались дальновиднее и взяли зимние пальто и свитера. В отличие от других в гетто, у нас была теплая одежда, чтобы пережить эту ужасную зиму.

Дара не ответила. Я видела, что она не сводит глаз с женщины в трамвае.

— Если бы у меня были чулки, я бы их надела, — заявила она. — Просто потому, что они есть!

Я сжала ее руку.

— Когда-нибудь мы будем носить шелковые чулки.

Когда мы подошли к квартире Дары, там никого не было, взрослые были на работе.

— Здесь дикий холод, — сказала она, потирая руки.

Ни одна из нас пальто не сняла.

— Да уж, — согласилась я. — Ног не чувствую.

— У меня есть идея, как согреться.

Дара швырнула сумку с книгами на пол и включила граммофон. Но поставила пластинку не с популярной музыкой, а с классической и начала танцевать. Я со смехом пыталась за ней повторять, но я и летом неповоротлива, как же быть грациозной в зимнем пальто и стольких одежках? Невозможно! В конечном итоге я едва не упала.

— Танцуй лучше сама, — сказала я.

Но танцы помогли: мои щеки порозовели, стало тепло. Я достала блокнот и перечитала все, что написала вчера за ночь.

Моя история принимала новый оборот, теперь я перенеслась в гетто. Неожиданно очаровательная деревушка, которую я придумала, стала зловещей — стала тюрьмой. Я уже сама не понимала, кто герой, а кто злодей. Тяжелые обстоятельства, в которых мне приходилось выстраивать сюжет, заставляли наделять персонажей чертами и того и другого. Подробнее всего я описала запах свежеиспеченного хлеба в булочной Аниного отца, а описывая, как свежее масло мажется на хлеб, я поймала себя на том, что рот наполняется слюной. Я не могла наколдовать еды, и уже несколько месяцев во рту у меня, кроме жидкого супа, ничего не было — но я все так живо представляла, что сводило живот.

Еще я могла писать о крови. Одному Богу известно, сколько я ее повидала. За несколько месяцев своего пребывания в гетто я трижды видела, как немецкие солдаты убивали людей. Один слишком близко стоял у забора, поэтому охранник его застрелил. А две женщины шумно дрались из-за буханки хлеба. Офицер, чтобы положить конец ссоре, застрелил обеих, а хлеб швырнул в грязь.

Вот что я знаю о крови: она ярче, чем можно себе представить, и у нее глубокий рубиновый цвет, пока она не станет черной и липкой.

И пахнет она сахаром и металлом.

Ее невозможно отстирать от одежды.

Я стала замечать, что нами и моими героями двигали одни и те же мотивы. Либо желание обладать властью, либо месть, либо любовь — все это лишь различные формы голода. Чем больше пустота внутри тебя, тем отчаяннее хочется ее заполнить.

Пока я писала, Дара продолжала танцевать. Поворачивала и вскидывала голову, исполняя chaînés и piques[39]. Казалось, она может пробурить дыру в полу своими ногами. Когда она начала двигаться с головокружительной скоростью, я отложила блокнот и зааплодировала. И только тогда заметила в окне полицейского.

— Дара! — прошипела я, пряча блокнот под свитером, и кивнула в сторону окна.

Ее глаза расширились от страха.

— Что нам делать?

В гетто было два полицейских формирования — еврейское, члены которого носили звезду Давида, как и все остальные, и немецкая полиция. Несмотря на то что обе эти полиции вводили правила, которые сложно было исполнять, потому что они ежедневно менялись, между ними была огромная разница. Когда мы проходили по улице мимо немецкой полиции, то опускали головы, а мальчики снимали шапки. Других контактов мы с ними не имели.

— Может, он сам уйдет, — предположила Дара, отводя глаза от окна, но немец постучал в стекло и указал на дверь.

Я открыла. Сердце колотилось так громко, что я решила: он точно его слышит.

Офицер был молод и чем-то напоминал герра Бауэра, и если бы не темная форма, которой, как я уже была научена, стоило бояться, мы с Дарой, возможно, похихикали бы, прикрыв ладошкой рот, над тем, какой он красавчик.

— Чем вы здесь занимаетесь? — спросил он.

Я ответила по-немецки:

— Моя подруга танцовщица.

Полицейский приподнял бровь, удивленный тем, что я говорю на его языке.

— Это я вижу.

Возможно, издали новый закон, запрещающий танцевать в гетто, я не знала. Или Дара ненароком обидела солдат, включив музыку так громко, что ее было слышно через окно. А может, ему не нравился балет. Или просто хотелось кого-нибудь обидеть. Я видела, как солдаты на улице походя пинали стариков — просто потому, что могли это сделать. В это мгновение мне так не хватало отца, у которого всегда была наготове улыбка и что-то вкусненькое в печи, чтобы отвлечь солдат, иногда заглядывавших в булочную и задававших слишком много вопросов.

Полицейский полез в карман. Я закричала, обхватила Дару руками и повалила ее на пол. Знала, что он потянулся за пистолетом, чтобы убить нас!

Мы умрем, даже не успев влюбиться, закончить книгу, выучиться в университете, подержать на руках своего ребенка.

Но выстрела не последовало. Полицейский откашлялся. Когда я набралась смелости, чтобы искоса взглянуть на него, то увидела, что он протягивает визитную карточку — крошечный кремового цвета прямоугольник, на котором написано: «ЭРИК ШАФЕР, ШТУТГАРТСКИЙ БАЛЕТ».

— До оккупации я работал там художественным руководителем, — сказал он. — Если твоя подруга захочет прийти ко мне за рекомендациями, я с удовольствием их предоставлю.

Дара, которая ни слова по-немецки не понимала, взяла карточку у него из рук.

— Что ему от меня нужно?

— Хочет давать тебе уроки танцев.

Она округлила глаза.

— Ты шутишь?

— Нет. Раньше он работал в Штутгартском балете.

Дара вскочила с пола и завертелась по комнате с такой широкой улыбкой, что меня затопило ее счастьем. Но потом, так же быстро, свет в ее глазах погас, они стали злыми.

— Значит, уроки мне брать можно, а ходить по улице Зжерской нельзя?

Она разорвала визитку и швырнула клочки в печь.

— По крайней мере, есть что жечь, — сказала Дара.

Оглядываясь назад, я удивляюсь, что Меир, мой племянник, не заболел раньше. Моя сестра с Рувимом и еще шесть других семей ютились в крошечной квартирке, где всегда кто-нибудь кашлял, чихал, ходил с температурой. Однако Меир оказался выносливым. Когда он достаточно подрос, Бася, работавшая на текстильной фабрике, оставляла его в яслях. Но на этой неделе она прибежала к маме в слезах. Меир кашлял, у него поднялась температура. Ночью он задыхался, а губы его посинели.

Стоял конец февраля 1941 года. Мама и Бася всю ночь сидели с Меиром, по очереди носили его на руках. Им обоим нужно было идти на работу, иначе они могли ее потерять. Когда в гетто каждый день стекаются сотни людей, работника заменить легко. Некоторых вывозили на работы за пределы гетто. Мы не хотели рисковать и разбивать семью.

Поскольку Меир заболел, отец планировал отослать Рувима домой пораньше. По нескольким причинам это было трудной задачей: во-первых, и самое главное, у моего отца не было достаточных полномочий для этого; во-вторых, это означало минус один человек, который будет перевозить груженные хлебом тележки к месту назначения — на склад на улицу Якуба, 4.

— Минка, — объявил утром отец, — придешь днем, займешь место Рувима.

Занятий в школе больше не было, поэтому я тоже устроилась на работу — посыльной в кожевенной мастерской, где шили и чинили туфли, сапоги, пояса, кобуру. Мы работали вместе с Дарой. Нас посылали по всему гетто с различными поручениями, включая доставку товара. Моего отсутствия, скорее всего, не заметят, а если и заметят, то Дара меня прикроет. Я знала, что папа будет рад моему появлению в булочной. Рувим не был пекарем по призванию — ему пришлось работать с отцом только потому, что они вместе стояли в очереди, когда искали работу. И хотя для того, чтобы печь хлеб, университетского диплома не нужно, талант для этого точно требовался — талант, которого, по словам моего отца, у меня хоть отбавляй. Я интуитивно знала, сколько теста отщипнуть от аморфной массы, чтобы испечь багет длиной тридцать три сантиметра, и даже спросонок могла сплести халу из шести полос. Но Рувим постоянно все путал: месил тесто, когда оно или уже пересохло, или было слишком влажным, витал в облаках, когда следовало переворачивать буханки в печи, чтобы не подгорела корочка.

Выполнив все утренние и дневные поручения, я тайком направилась в булочную, вместо того чтобы вернуться в мастерскую. Я заметила чье-то отражение в зеркальной витрине фабрики, где изготовлялись текстильные товары, и отвела взгляд — так я обычно поступала, когда проходила мимо людей на улице. И только потом поняла, что это мое отражение — и в то же время совершенно незнакомое. Круглые щеки и детская полнота исчезли. Черты заострились, выступили скулы, глаза на лице казались огромными. Волосы, длинные и густые, которые когда-то были моей гордостью и радостью, стали сухими и тусклыми, и я прятала их под шапкой. Я была настолько худой, что могла бы, как Дара, стать балериной.

Интересно, почему я не заметила, как похудела? Хотя, коли на то пошло, похудели и все остальные члены моей семьи. Мы постоянно недоедали. Даже несмотря на дополнительную порцию хлеба, еды не хватало, а та, что была, часто оказывалась испорченной, гнилой или прогорклой.

Я вошла в булочную и остановилась, глядя на отца, который стоял, раздевшись до майки, перед кирпичными печами. Живот у папы стал плоским, щеки запали. И все равно для меня он оставался главнокомандующим, когда громко отдавал приказы рабочим и одновременно обминал тесто, чтобы оно подходило.

— Минуся! — окликнул он, и голос его зазвенел над посыпанным мукой столом. — Иди сюда, помоги.

Рувим снял фартук. Они с отцом договорились, что он незаметно выскользнет через заднюю дверь булочной, чтобы его уход не выглядел особым одолжением. Я встала рядом с отцом и начала профессионально отрывать куски теста и формовать батоны.

— Как дела на работе? — спросил он.

Я пожала плечами.

— Все так же. Есть новости о Меире?

Отец покачал головой.

— Нет. Но отсутствие новостей — уже хорошая новость.

И это единственные слова, которыми мы обменялись. Разговоры отнимали много времени и сил, тогда как необходимо было выпечь множество буханок, а потом еще отправить их на склад. Я формовала батоны и вспоминала, как все было в булочной моего отца, как иногда он напевал скрипучим баритоном и Бася за кассой жаловалась, что он распугивает покупателей. Как лучи проникали в булочную летом примерно в половине пятого утра, когда солнце начинало подниматься из-за зданий на противоположной стороне улицы. Как я, свернувшись калачиком, сидела с учебником на мягком стуле у окна и дремала. В животе булочка, которую испек для меня папа, юбка блестит от сахарной присыпки и корицы… Как он будил меня восклицанием: чем же он заслужил такую ленивую дочь?! При этом отец улыбался, и я понимала, что он думает совсем иначе.

А еще я думала о Меире, который только-только научился произносить мое имя.

Когда пришло время складывать буханки в корзины и отправлять на улицу Якуба, вдруг, впустив трепещущий язычок холодного воздуха, дверь открылась и в булочную вошел Рувим. Руки он держал в карманах, а подбородок прятал в обмотанном вокруг шеи шарфе.

— Рувим! — воскликнула я.

Внутри все похолодело. Если Рувим здесь, то только для того, чтобы сообщить нам что-то ужасное!

Он покачал головой.

— Без изменений, — сказал Рувим. — Бася и бабушка дома с Меиром. — Он повернулся к отцу. — Чего мне без толку там сидеть?

— Тогда хватай корзину, — велел отец, сжимая его плечо.

Мы с Рувимом и остальными работниками пекарни принялись укладывать хлеб в корзины, снимая его с полок, где он остывал. Работа изнурительная — уложенный плотно в корзину хлеб весил больше, чем казалось. Я потащила корзину к тележке, которая стояла у главного входа в булочную. На противоположной стороне улицы сгрудились трое ребятишек. Они дрожали, но продолжали, притопывая, стоять в снегу. Они вдыхали запах хлеба и муки — а это лишь немногим хуже, чем есть хлеб!

Когда тележка была наполнена, двое работников покрепче впряглись в нее, а отец начал толкать. Он махнул мне рукой, чтобы я шла рядом, потому что ни на что другое сил у меня не было.

— Ой! — воскликнула я, вспомнив, что оставила на стуле в булочной шарф. — Я сейчас.

Я вбежала в булочную и увидела Рувима. Он как раз расстегнул пальто и спрятал под одежду буханку.

Наши взгляды встретились.

Кража хлеба — преступление. Как и любые спекуляции едой. Но время от времени люди продавали свои порции на черном рынке, обычно по трагической необходимости.

— Минка, — спокойно сказал Рувим, — ты ничего не видела.

Я кивнула. Потому что если бы я «сдала» Рувима отцу, он бы посмотрел на это по-другому. А если Рувима поймают на том, что он менял хлеб, и узнают, что отец принимал участие в краже, его тоже могут наказать.

Тележка со скрипом двигалась по улице Якуба, над корзинами вился парок и щекотал нам ноздри. Рувим исчез. Вот только что он шел рядом со мной, а в следующее мгновение исчез. Отец ничего не сказал, и я не удивилась: наверное, он уже знал то, что я пыталась от него утаить.

Я обманула отца, сказав, что должна отдать Даре ее книгу, и мы договорились встретиться с ним дома до наступления комендантского часа, а сама направилась в ту часть города, где между ворами и перекупщиками происходили сделки. Я надеялась перехватить Рувима, пока он не наделал глупостей. Наступили сумерки, небо посерело и слилось с булыжной мостовой, и уже трудно было отделить реальное от воображаемого. В полумраке скользили отчаянные, готовые обменять еду, драгоцености, душу…

Найти мужа Баси не составило труда — рыжая борода и буханка хлеба, завернутая в коричневую бумагу.

— Рувим! — окликнула я. — Подожди!

Он поднял на меня взгляд, как и человек с пустыми черными глазами, который брал у него пакет.

Вот только что пакет был здесь, а в следующий миг уже исчез, скользнул в складки ветхого пальто покупателя.

— На что бы ты ни решился, — взмолилась я, хватая Рувима за руку, — остановись! Бася не одобрила бы…

Рувим отмахнулся от меня:

— Минка, ты еще ребенок. Ничего не понимаешь.

Но я уже выросла. В этом гетто детей вообще не осталось. Нам пришлось повзрослеть. Даже малыш Меир уже не был ребенком, потому что он не помнил другой жизни.

— Избавься от девчонки, — прошипел мужчина, — или сделка не состоится.

Я не обращала на него внимания.

— Разве есть что-нибудь дороже собственной жизни?

Рувим, который поцеловал меня в лоб в тот вечер, когда обручился с Басей, и признался, что всегда хотел иметь младшую сестру; который на мой прошлый день рождения разыскал для меня экземпляр сказок братьев Гримм на немецком языке; Рувим, который пообещал лично беседовать со всеми мальчиками, назначающими мне свидание, — тот самый Рувим толкнул меня так сильно, что я упала.

Мои шерстяные колготы порвались. Я села, потирая оцарапанную о мостовую коленку, и в это мгновение заметила, как мужчина вложил в ладонь Рувима маленький коричневый пакет.

В то же мгновение раздался выстрел, свист, и их окружили трое солдат.

— Минка! — крикнул Рувим и швырнул пакет мне.

Я поймала его как раз в тот момент, когда Рувима повалили на землю и прикладом винтовки ударили в висок. Я бросилась бежать.

Я не останавливалась — даже когда добежала до моста на улице Зжерской, даже когда поняла, что никто из солдат меня не преследует. Я ворвалась в дом, упала в мамины объятия и, рыдая, рассказала ей о Рувиме. Стоявшая в проеме двери Бася, баюкающая Меира, закричала.

И только тогда я вспомнила о пакете, который крепко сжимала в руках. Я вытянула руку, и мои пальцы раскрылись, как лепестки розы.

Мама разрезала бечевку кухонным ножом. Вощеная бумага упала, внутри обнаружился крошечный пузырек с лекарством.

«Разве есть что-нибудь дороже собственной жизни?» — вопрошала я.

Жизнь сына.

Информация в гетто распространялась, как плющ: вилась, переплеталась, время от времени расцветала невероятным цветом. Именно по слухам мы узнали, что Рувима посадили в тюрьму. И хотя Бася каждый день ходила к нему на свидание, ее не пускали.

Отец пытался задействовать все свои связи за пределами гетто, чтобы разузнать о Рувиме, а еще лучше — вернуть его домой. Но связи, которые раньше помогли устроить меня в католическую гимназию, теперь были бесполезны. Если только у отца случайно не появятся друзья в СС, Рувим останется в тюрьме.

Поэтому я подумала о Дарином полицейском, том самом, из балета Штутгарта. Не было никакой уверенности, что он в состоянии чем-то помочь, тем не менее его имя было единственным знакомым нам именем в мире людей в немецкой форме. Но Дара сожгла его карточку, и даже эта тоненькая ниточка оборвалась.

Мы не знали, что с Рувимом, однако в начале месяца староста Румковский издал указ: всех воров и преступников высылать на работу в Германию. Таким способом он пытался избавить нашу общину от всякого сброда. С другой стороны, кто мог бы отнести Рувима к сброду? Я гадала, сколько людей в тюрьмах являются настоящими преступниками.

От одной мысли о том, что Рувима увезут, Бася становилась безутешной, хотя ей следовало думать о Меире — малыш быстро пошел на поправку после того, как стал принимать лекарство. Однажды ночью она заглянула ко мне в комнату. Было три часа ночи, и я тут же решила: что-то случилось!

— Что такое?

— Мне нужна твоя помощь, — ответила Бася.

— Почему?

— Потому что ты умная.

Бася редко признавалась, что ей что-то от меня нужно, и менее всего — мой ум. Я села на кровати.

— Ты задумала сделать какую-то глупость, — догадалась я.

— Это не глупость. Необходимость.

Я тут же вспомнила Рувима, который продавал хлеб, и сердито взглянула на сестру.

— Из вас двоих кого-нибудь волнует малыш, который зависит от вас? А если тебя тоже арестуют?

— Именно поэтому мне и нужна твоя помощь, — ответила Бася. — Минка, пожалуйста!

— Ты жена Рувима. Если ты не можешь добиться свидания с ним, что я-то могу сделать?

— Знаю, — негромко произнесла Бася. — Но я не с ним хочу встретиться.

Репутация старосты Румковского в гетто балансировала на тонкой грани между любовью и ненавистью. Следовало прилюдно восхищаться старостой, иначе жизнь твоя могла превратиться в ад, поскольку именно он распределял блага, занимался расселением и распределением еды. Но невозможно было не удивляться человеку, который добровольно согласился сотрудничать с немцами, морил голодом свой народ и оправдывал ужасные условия, в которых мы существовали, тем, что мы, по крайней мере, живы.

Еще ходили слухи, что Румковский падок на красивых девушек. Именно на это мы с Басей и рассчитывали.

Было несложно уговорить маму присмотреть за Меиром, сказав, что Бася в очередной раз хочет попытаться добиться свидания с мужем. Этим объяснялось ее желание надеть свою лучшую блузку и уложить волосы так, чтобы выглядеть в глазах мужа как можно привлекательнее. Я маму не обманывала, всего лишь умолчала о том, что мы отправляемся не в тюрьму, а в кабинет старосты Румковского.



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2018-10-25 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: