Больше книг Вы можете скачать на сайте - FB2books.pw 19 глава




Этого прохаживающегося мимо нас эсэсовца я про себя называла герр Диббук. Человек слишком слаб, чтобы сопротивляться злому духу, который в него вселился.

— Какая ты глупая! — заявила Дара, когда однажды вечером мы лежали на койке и я поделилась с ней этой мыслью. — Жизнь не сказка, не вымысел, Минка!

Я ей не поверила. Потому что и этот лагерь, и весь этот ужас… В существование чего-то подобного никто и никогда бы не поверил. Например, возьмем союзников. Если бы они знали, что людей сотнями душат в газовых камерах, неужели не поспешили бы нас спасти?

Сегодня мне выдали ножницы и велели отрезать подкладку от одежды. Передо мной лежала гора шуб, которые я должна была обработать. Под подкладками я находила обручальные кольца, золотые серьги, монеты и тут же отдавала их надзирателю. Иногда я гадала, у кого же оказались мои сапоги. Как скоро их новая владелица обнаружит сокровища в каблуках?

Когда уезжал и приезжал герр Диббук, всегда ощущалось небольшое волнение, как будто его присутствие наполняло пространство электрическим зарядом. Даже не оборачиваясь, я почувствовала его приближение в компании еще одного эсэсовца. Они беседовали, а я слушала их разговор по-немецки, пока отпарывала кайму.

— Значит, в пивнушке?

— В восемь.

— И не вздумай сказать, что ты опять занят! Я начинаю думать, что ты избегаешь собственного брата.

Два офицера редко разговаривали друг с другом таким дружеским тоном. Чаще всего они орали друг на друга, как орали и на нас. Но эти двое точно были родственниками.

Я тайком оглянулась через плечо.

— Я приду, — со смехом пообещал герр Диббук.

Он обращался к офицеру, который проводил перекличку. Начальнику женского лагеря. Тому, у кого дергалась правая рука.

К тому, в кого не вселился злой дух. Он сам являлся злом. Точка. Он приказал избить Анат, он выходил из себя и остывал, когда проводилась перекличка. Либо он скучал, и тогда перекличка проходила очень быстро, либо неистовствовал и сгонял злость на нас. Например, сегодня утром он застрелил девушку, которая оказалась слишком слаба, чтобы стоять прямо. Когда стоящая рядом с ней подскочила от неожиданности, он и ее застрелил.

Выходит, они родственники?

Впрочем, они были похожи: одинаковые подбородки, одинаковые песочного цвета волосы… И сегодня вечером, после того как изобьют нас, помучают голодом, унизят, они вместе отправятся в пивную.

Я замерла, задумавшись, и приставленный ко мне надзиратель крикнул, чтобы я поискала шубы в чемоданах и сумках. Я протянула руку к куче, которая, казалось, никогда не уменьшалась, и вытащила кожаный чемодан. Достала из него ночную сорочку, лифчики, белье, кружевной чепчик. Там же лежал шелковый сверток с ниткой жемчуга. Я подозвала офицера, который стоял, опираясь о стену сарая, и курил, чтобы он записал и присвоил находке инвентарный номер.

Взяла следующий чемодан.

И узнала его мгновенно.

Наверное, не у одного папы был такой «тревожный» чемодан, но у скольких ручка была обмотана проволокой в том месте, где она порвалась, когда чемодан много лет назад стал воображаемой крепостью в моей игре? Я присела, повернувшись к надзирателю спиной, и расстегнула ремни.

Внутри лежали аккуратно завернутые в папино молитвенное покрывало подсвечники, доставшиеся нам от бабушки. Внизу — носки и белье. И свитер, который связала мама. Однажды папа признался мне, что терпеть его не может: рукава слишком длинные и шерсть колючая. Но мама потратила столько сил, чтобы его связать… Разве мог он не притвориться и не сказать, что свитер безумно ему нравится?!

Я не могла ни дышать, ни шевелиться. Несмотря на слова Анат, на все, что я видела, каждый день проходя мимо крематория, на эти длинные очереди вновь прибывших, которые ждали, когда же попадут внутрь, я не верила, что папа умер. Пока не открыла его чемодан.

Я стала сиротой. У меня никого не осталось.

Дрожащими руками я взяла молитвенное покрывало, поцеловала его и положила в кучу с бесполезными вещами. Отложила подсвечники, вспоминая, как мама молилась над ними за субботним ужином. Взяла в руки свитер.

Руки моей мамы держали спицы, набрасывали петли… Отец надевал его…

Не позволю, чтобы его носил кто-то другой, кто понятия не имеет, что за каждым сантиметром вязки скрывается целая история. За каждым узелком и накидом — частичка саги о моей семье. Этот рукав мама вязала, когда Бася упала и ударилась головой об угол стоящего перед пианино табурета и ей наложили швы в больнице. Этот ворот оказался таким сложным, что маме пришлось просить помощи у нашей домработницы, которая была более опытной вязальщицей. Этот край мама измеряла по папиной талии и смеялась, что не собиралась выходить замуж за такого толстого мужчину.

Вот для чего пишется мировая история, в ее основе — рассказы о чьих-то жизнях.

Я зарылась лицом в свитер и зарыдала, раскачиваясь взад-вперед, хотя знала, что этим привлеку к себе внимание надзирателя.

Отец обговаривал со мной все детали своих похорон. Но все равно я опоздала…

Я вытерла слезы и потянула за нитку, распуская свитер. Намотала ее вокруг запястья как повязку, как жгут для истекающей кровью души.

Надзиратель подскочил ко мне, начал кричать и тыкать в лицо пистолетом.

«Давай же, — подумала я. — Забери и меня».

Я продолжала распускать свитер. Около меня уже образовалось волнистое рыжеватое облако. Дара, наверное, замерла в страхе за мою жизнь, которая могла оборваться, если я не остановлюсь. Но я не могла. Я распускалась вместе со свитером.

Шум привлек других надзирателей, которые подошли посмотреть, что происходит. Когда один из них наклонился за подсвечниками, я одной рукой схватила их, а второй ножницы, которыми распарывала подкладку шуб, раскрыла их и прижала лезвия к горлу.

Неожиданно раздался негромкий голос:

— Что здесь происходит?

Сквозь толпу пробирался дежурный эсэсовец. Он навис надо мною, оценивая происходящее: открытый чемодан, распущенный свитер, побелевшие костяшки пальцев, сжимающих подсвечники.

Только сегодня утром я видела, как по его приказу узницу настолько сильно избили дубинкой, что она блевала кровью. Та женщина отказалась выбрасывать тфилин, которые обнаружила в чемодане. То, что сделала я — уничтожила собственность, которую немцы считали своей, — намного хуже. Я закрыла глаза, ожидая удара. Поскорее бы!

Я почувствовала, как из моих рук вырвали подсвечники.

Когда открыла глаза, лицо герра Диббука было всего в нескольких сантиметрах от моего. Я видела, как у него подергивается щека, могла разглядеть белокурую щетину.

Wen gehört dieser Koffer? («Кому принадлежит этот чемодан?»)

Meinem Vater, — пробормотала я. («Моему отцу».)

Эсэсовец прищурился. Долго и пристально разглядывал меня, потом повернулся к остальным надзирателям и крикнул, что хватит глазеть. Опять перевел взгляд на меня.

— Продолжай работать, — велел он и ушел.

Я перестала считать дни, и они слились в одну бесконечную череду, как мел под дождем: тащилась из одного конца лагеря в другой, стояла в очереди за миской супа, который оказывался всего лишь горячей кипяченой водой с репой… Мне казалось, я знала, что такое голод. Да я понятия об этом не имела! Некоторые девушки воровали банки с едой из чемоданов, но мне смелости не хватало. Иногда я мечтала о папиных булочках, о корице, которая взрывалась на языке фейерверками вкуса. Я закрывала глаза и видела стол, ломящийся под тяжестью субботнего ужина, ощущала вкус жирной хрустящей корочки, которую я незаметно обдирала с курицы, когда ее доставали из духовки, хотя мама шлепала меня по рукам и велела ждать, пока сядем за стол. Во сне я пробовала всю эту вкуснятину, и она превращалась у меня на языке в пепел — не в золу от углей, а в пепел, который днем и ночью выгребали из крематория.

Еще я научилась выживать. Лучшее место во время переклички, когда нас выстраивали в колонну по пять человек, посредине — подальше от эсэсовских пистолетов и хлыстов, а если потеряешь сознание, другие узницы тебя поддержат. Когда стоишь в очереди за едой, тоже лучше оказываться в середине. Если стоишь в начале — паек получишь первой, но это будет водянистый бульон сверху. Если держаться ближе к середине, больше вероятность получить что-то питательное.

Надзиратели и капо всегда бдительно следили за тем, чтобы мы не разговаривали: ни когда работали, ни когда маршировали, ни когда передвигались по лагерю. Только по ночам в бараке мы могли свободно поговорить. Но дни превращались в недели, и я осознала, что разговоры отнимают слишком много сил. Кроме того, о чем было говорить? Если мы о чем-то и говорили, то тема была одна — еда. То, чего нам не хватало больше всего. Где в Польше можно было купить самый вкусный горячий шоколад? Или самые сладкие марципаны? Или сдобные птифуры? Иногда, когда я делилась своими воспоминаниями о еде, то замечала, что остальные прислушиваются.

— А все потому, что ты не просто рассказываешь истории, — объясняла Дара, — ты рисуешь словами.

Возможно, но краска — забавный материал. При первых проблесках холодной действительности она смывается, и поверхность, которую ты так тщательно пытался прикрыть, вновь такая же отвратительная.

Каждое утро, шагая к «Канаде», я видела толпы людей, ожидающих у крематория. Они все еще были в своей одежде, и я гадала, сколько пройдет времени, прежде чем я буду отпарывать подкладку с их шерстяных пальто или рыться в карманах их брюк. Проходя мимо, я опускала глаза в землю. Если бы я подняла голову, то заметила бы жалость в их глазах из-за своей бритой головы и похожего на скелет тела. Если бы я подняла голову, они увидели бы мое лицо и поняли: все, что им обещали (душ — лишь мера предосторожности, а потом их пошлют на работу), — сплошная ложь. Если бы я подняла голову, то могла бы не сдержаться и выкрикнуть правду, признаться, что вонь идет не от фабрики и не с кухни, а от их родных и друзей, которых сожгли. Я начала бы кричать и, скорее всего, так и не смогла бы остановиться.

Некоторые женщины молились, я же не видела в этом смысла: если бы Бог существовал, он никогда бы ничего подобного не допустил. Другие говорили, что условия в Освенциме такие ужасающие, что Господь предпочитает сюда не заглядывать. Если я о чем-то и молилась, так только о том, чтобы поскорее уснуть и не чувствовать, как мой желудок переваривает собственные стенки. В нашей жизни было лишь одно: построиться на перекличку, построиться на работу, встать в очередь за едой, вернуться в барак, построиться на перекличку, встать в очередь за едой, заползти на койку.

Работу, которой я занималась, тяжелой не назовешь, особенно в сравнении с тем, чем приходилось заниматься другим женщинам. Мы сидели не на улице, а в сарае, где сортировали вещи. Таскали чемоданы и одежду, а не ворочали камни. Самым сложным в моей работе было осознание того, что я последняя, кто прикасается к вещам, которые носил человек, последняя, кто видит его лицо на фотографиях, последняя, кто читает написанные им любовные письма. Тяжелее всего было с вещами детей — игрушками, одеяльцами, красивыми кожаными пинетками. Здесь не выжил ни один ребенок, детей первыми отправляли в душ. Когда мне в руки попадали детские вещи, я начинала плакать. Когда держала в руках плюшевого мишку, которого больше никогда не подержит хозяйка, а потом бросала его в кучу вещей, подлежащих уничтожению, я чувствовала себя раздавленной.

Я начала ощущать огромную ответственность, как будто мой разум был сосудом и мне вменялось в обязанность помнить тех, кто умер. У нас было достаточно возможностей, чтобы украсть одежду, но первое, что я украла в «Канаде», были не шарф и не пара теплых чулок. Это были чужие воспоминания.

Я пообещала себе, что, даже если получу от надзирателя по голове, все равно буду задерживать взгляд на этих приметах жизни, которые вот-вот будут уничтожены. Я благоговейно прикасалась к очкам, завязывала розовые ленточки на вязаных ботиночках, запоминала один из адресов из кожаной записной книжечки с деловыми контактами.

Но тяжелее всего было с фотографиями. Потому что они являлись единственным доказательством того, что человек, которому они принадлежали, носил этот чемодан и был жив. Был счастлив. Моя работа состояла в том, чтобы уничтожить эти доказательства.

Но однажды я этого не сделала.

Дождалась, пока надзиратель отойдет от того ряда, где я работала, и открыла альбом с фотографиями. Под каждой фотографией были сделаны аккуратные подписи и проставлены даты. На фотографиях все улыбались. Я увидела молодую женщину, наверное, владелицу этого чемодана, которая улыбалась, глядя на молодого человека. Посмотрела на их свадебные фотографии, на отпускные где-то за границей, на девушку, позирующую перед камерой. Интересно, сколько лет назад это было?

Потом шла серия аккуратно подписанных фотографий младенца: «Аня, 3 дня». «Аня сидит». «Первые Анины шаги». «Первый день в школе». «Первый выпавший зуб!».

А потом снимки закончились.

Девочка с таким же именем, как и главная героиня моей истории, — это еще больше привлекло мое внимание. Я услышала, как надзиратель кричит на сидящую за мной женщину. Поспешно выхватила снимок из маленького уголка, которым он крепился в альбоме, и спрятала в рукав.

Когда надзиратель подошел, я запаниковала, уверенная, что он заметил мои манипуляции. Но он лишь приказал мне работать быстрее.

В ту первую ночь я вернулась домой с фотографией Ани, Гершеля и Герды, малыша Хаима, у которого не хватало двух передних зубов. На следующий день я осмелела настолько, что взяла восемь фотографий. Потом меня перевели на другой участок: загружать вещи в тележки и перевозить в сарай. Но как только меня опять поставили сортировать пожитки, я продолжила засовывать фотографии в рукав, а потом прятать их в соломе на койке.

Я не считала это воровством. Относилась к этому как к архиву. Перед сном я вытаскивала фотографии, эту все растущую колоду мертвецов, и шептала их имена. Аня, Гершель, Герда, Хаим. Вольф, Миндла, Двойра, Израэль. Шимон, Элка, Рохл и Хая — близнецы, Эльяс, который продолжает плакать после обрезания, Шандла в день свадьбы…

Пока я их помню, они здесь, с нами.

Дара работала с нами, когда у нее разболелся зуб. Я видела, как вздрагивают ее плечи от попыток сдержать стоны. Если покажешь, что больна, станет еще опаснее, чем обычно: надзиратели цеплялись за малейшее проявление слабости.

Краешком глаза я заметила, как она взяла изящную записную книжечку в блестящей обложке. Когда мы были маленькими, у Дары была такая же книжечка. Иногда мы стояли у театра или модного ресторана в ожидании красивых женщин в белых меховых накидках, на серебристых каблуках, которые выходили под руку со своими мужественного вида спутниками. Я понятия не имею, был ли кто-то из них по-настоящему известен, но таковыми они нам казались. Дара украдкой взглянула на меня и протянула книжечку через скамью. Я спрятала ее под пальто, подкладку которого как раз отпарывала.

В книжечке были корешки билетов в кинотеатр, какие-то схемы, обертка от мятной конфеты, коротенькое стихотворение, в котором я узнала игру в ладушки. Лента для волос, обрезки тюля от модного платья. Выигрышный билет из бесплатной раздачи в пекарне. На обратной стороне были написаны три слова: «НИКОГДА НЕ ЗАБУДУ». На первой страничке была приклеена фотография двух подружек. «Гитла и я» — гласила надпись. Я не знала, кто из них «я». Не было никакой дополнительной информации, но почерк, аккуратный и витиеватый, явно принадлежал юной девушке.

Я решила, что назову ее Дара…

Я оглянулась на подругу и увидела, как она вытирает рукавом слезу. Наверное, она думала, что стало с ее собственной записной книжкой. Или оплакивала счастливую девочку, которой когда-то была.

Если бы я сама не видела, как это произошло, никогда бы Дару не узнала. Ее изящная, словно литая, фигурка танцовщицы, которой я раньше завидовала, сейчас напоминала мешок костей. Позвонки выпирали под одеждой, как столбики забора. Глаза впали, губы пересохли. Ногти она изгрызла до крови.

Уверена, я казалась ей такой же страшной, как и она мне.

Я оторвала страницу с фотографией и спрятала в рукаве — движение, отточенное до автоматизма.

Неожиданно через мое плечо протянулась рука и схватила книжечку.

Герр Диббук стоял так близко, что я чувствовала запах его хвойного лосьона после бритья. Я не повернула головы, молчала, ничем не выдавая того, что узнала его. Услышала, как он листает страницы.

Он точно заметит, что из книжечки что-то вырвали!

Он двинулся дальше, швырнув книжечку в кучу вещей, которые собирались сжечь. Но по крайней мере еще добрую четверть часа я ощущала у себя на затылке его обжигающий взгляд. Больше я в тот день из «Канады» ничего не вынесла.

 

***

Ночью Дара не могла спать, так сильно болел зуб.

— Минка, — прошептала она, дрожа. — Если я умру, у тебя и фотографии моей не останется.

— Мне она ни к чему, потому что ты не умрешь, — ответила я.

Я знала, что зуб воспалился. Изо рта у Дары так воняло, как будто она гнила изнутри, щека распухла, увеличившись в размере вдвое. Если зуб не вырвать, Дара не выживет. Я прижалась к ее спине, чтобы поделиться теплом, которое у меня осталось.

— Повторяй за мной, — попросила я. — Это тебя отвлечет.

Дара покачала головой.

— Больно…

— Пожалуйста, — взмолилась я. — Просто попробуй!

Мне уже и на фотографии не нужно было смотреть. Аня, Гершель, Герда, Меир, Вольф… С каждым произнесенным именем я представляла лицо на фотографии.

Едва слышный голос Дары произнес:

— Миндла?

— Правильно. Двойра, Израэль…

— Шимон, — добавила Дара. — Элка.

Рохл и Хая. Эльяс. Фишель, Либа и Байла. Лейбус. Мажа, Брайн. Гитла и Дара…

Дара закончила перечислять имена, и тело ее обмякло.

Я проверила, дышит ли она, а потом заснула.

На следующий день Дара проснулась с распухшим, красным лицом, кожа ее горела. Она не в силах была подняться с койки, поэтому мне пришлось тащить ее на себе в туалет, а потом назад в барак застилать постель. Когда вошла Зверюга, я вызвалась нести кастрюлю с овсяной кашей, потому что за это полагалась дополнительная порция. Я отдала ее Даре, которая была настолько слаба, что не смогла даже поднести ложку ко рту. Я пыталась заставить ее открыть рот, напевая, как поступала Бася, когда хотела накормить Меира, а он отказывался есть.

— Ты не умеешь петь, — проворчала Дара, едва заметно улыбаясь, и этого оказалось достаточно, чтобы я влила ей в рот немного жидкой похлебки.

Во время переклички я поддерживала ее, помогая стоять прямо, молясь о том, чтобы начальник — офицер с подергивающейся рукой, которого я про себя называла герр Тремор, — не заметил, что она нездорова. Наверное, герр Тремор чем-то болел, но тремор был не настолько сильным, чтобы помешать ему вершить суд и самолично нас наказывать. На прошлой неделе, когда новенькая девушка по его приказу повернулась налево, а не направо, он наказал весь блок. Нам пришлось заниматься физкультурой целых два часа на холоде под проливным дождем. Стоит ли говорить, что по крайней мере десять женщин упали, а герр Тремор подошел и принялся пинать лежащих в грязи. Но сегодня он, видимо, спешил и, наказав одну из нас, быстро провел перекличку.

У меня появилась цель: я не только должна была прикрывать Дару и выполнять за нее работу, но и найти подходящую вещь и украсть ее. Что-то маленькое и острое, чем можно было бы удалить зуб.

Мне удалось усадить Дару на скамью сортировать вещи, а самой сесть так, что, когда наступал ее черед относить ценные вещи в коробку в центре барака, и я шла тоже. Однако к концу дня я так и не нашла ничего подходящего. Три пары вставных челюстей, свадебное платье, тюбики губной помады — ничего острого и твердого.

И наконец…

В кожаном ранце под шелковую подкладку завалилась авторучка.

Пальцы до боли вцепились в находку. Держать ручку оказалось так естественно, что мое прошлое, которое я отрезала от своего теперешнего существования, мгновенно ожило. Я вспомнила, как сидела у папы в булочной на подоконнике и писала свою книгу, как жевала кончик ручки, когда слышала воображаемый диалог между Аней и Александром. История, словно кровь, перетекала из моей руки на бумагу. Иногда создавалось впечатление, что я всего лишь транслирую фильм, который уже снят, что я всего лишь проектор, а не создатель. Когда я писала, то чувствовала себя невероятно свободной, не связанной ничем. А теперь я едва помнила, что это за ощущение.

Даже не представляла, насколько за эти недели, что я здесь, соскучилась по письму! «Настоящие писатели не могут не писать, — однажды сказал мне герр Бауэр, когда мы обсуждали Гёте. — Так вы и узнаете, фрейлейн Левина, суждено ли вам стать писательницей».

Рука, сжимавшая ручку, так и чесалась. Я не знала, есть ли внутри чернила, и, чтобы это проверить, прижала перо к цифрам, выжженным на левом предплечье. Потекли чернила — прекрасная черная «клякса Роршаха»! — замазывая то, что сделали со мной.

Я спрятала ручку в карман. Я напомнила себе: это для Дары. Не для меня.

Вечером понадобилась помощь еще одной девушки, чтобы держать Дару ровно во время вечерней переклички. Когда через два часа нас отправили в барак, она едва стояла на ногах. Она долго не позволяла даже прикоснуться к щеке, когда я хотела помочь ей открыть рот, чтобы посмотреть, насколько сильно воспаление.

Ее щека была страшно горячей и, казалось, распухала у меня под рукой.

— Дара, — сказала я, — ты должна мне верить.

Она с трудом покачала головой.

— Оставь меня в покое.

— Обязательно. После того, как вырву этот дурацкий зуб.

Мои слова пробились сквозь пелену забытья, в котором она находилась.

— Черта с два вырвешь!

— Заткнись и открой рот, — пробормотала я и схватила ее за подбородок.

Дара отпрянула.

— Больно будет? — заплакала она.

Я кивнула, глядя ей прямо в глаза.

— Будет. Если бы у меня был газ, я бы сделала тебе анестезию.

Дара засмеялась. Сначала едва слышно, потом громче. Некоторые девушки на своих койках оглянулись на нас.

— Газ… — Она буквально захлебывалась смехом. — Тебе газ нужен?

Я поняла, какую глупость сказала: всего в нескольких метрах от нашего барака проводилось массовое уничтожение людей. Неожиданно для себя я тоже засмеялась. Это был ужасный, неуместный смех висельника, но мы не могли сдержаться. Мы повалились на койку, отдуваясь и хихикая, — остальные возмущенно от нас отвернулись.

Наконец мы успокоились, и наши костлявые руки переплелись, как неуклюжие лапки двух запутавшихся богомолов.

— Если не можешь обезболить, тогда отвлекай меня, — попросила Дара.

— Я могла бы спеть.

— Хочешь, чтобы разболелось еще больше? — Она с отчаянием взглянула на меня. — Расскажи мне историю.

Я кивнула. Вытащила из кармана ручку и попыталась, насколько могла, вытереть ее, что было совсем непросто, учитывая, какой грязной была моя одежда. Потом посмотрела на свою лучшую подругу, единственную подругу.

Я не могла терзать ей душу нашими детскими воспоминаниями. Не могла рассказывать байки о будущем — едва ли у нас было будущее.

Была только одна история, которую я знала наизусть. История, которую я сама много лет писала. История, которую читала Дара.

Отец заранее обсуждал со мной все детали своих похорон, начала я, и слова медленно возрождались из глубин моей памяти. — Аня, — говорил он, — никакого виски на похоронах. Хочу самое лучшее вино из черной смородины. И запомни, никаких слез. Только танцы. А когда меня опустят в землю, хочу, чтобы трубили фанфары и выпустили белых бабочек.

Вот такой человек мой отец. Он был сельским пекарем, и каждый день помимо буханок хлеба для продажи выпекал одну-единственную булочку для меня — единственную в своем роде и невероятно вкусную: в форме короны принцессы, с корицей и великолепным шоколадом. Он уверял, что секретный ингредиент — это отцовская любовь, поэтому его булочка — самое вкусное, что мне доводилось пробовать.

Я осторожно открыла Даре рот и приставила ручку к корню зуба, где распухла десна. Подняла камень, который принесла из уборной…

Мы жили на окраине деревушки настолько маленькой, что все знали друг друга по именам. Стены нашего дома были сложены из речного камня, крыша из соломы, а жара от печи, в которой отец выпекал караваи, хватало, чтобы обогреть весь дом. Я обычно сидела за кухонным столом, чистила горох, который сама же выращивала на небольшом огороде за домом, а отец открывал заслонку каменной печи и засовывал туда пекарскую лопату, чтобы достать круглые хрустящие хлеба. Свет тлеющих красных угольков подчеркивал очертания его крепкой спины под взмокшей от пота рубашкой.

— Не хочу, чтобы меня хоронили летом, Аня, — говорил он. — Сделай так, чтобы я умер, когда похолодает и будет дуть приятный ветерок. До того как птицы улетят на юг, чтобы они могли спеть для меня.

Я делала вид, что записываю все его пожелания. И меня совершенно не смущали разговоры о смерти: для меня отец был таким сильным и крепким, что не верилось, что когда-либо придется исполнить хотя бы один из его заветов. Некоторые жители деревушки находили наши отношения с отцом странными: разве можно шутить такими вещами! Но мама моя умерла, когда я была еще крохой, и мы с папой остались одни.

Я опустила взгляд и заметила, что Дара наконец-то расслабилась, зачарованная паутиной моих слов. А еще я услышала, что в бараке повисла тишина: все женщины слушали мой рассказ.

Отец заранее оговаривал со мной все детали своих похорон, — продолжала я, занося камень точно над ручкой. — Но в итоге я опоздала.

Я резко ударила камнем по ручке — она должна была заменить долото. Дара издала нечеловеческий крик и дернулась так, как будто ее проткнули мечом. Я упала на спину, напуганная тем, что сделала, а она прижала руки ко рту и откатилась от меня.

Когда Дара подняла голову, глаза у нее были ярко-красными — кровеносные сосуды лопнули от крика. По подбородку струилась кровь, как будто она была упырем, только что убившим добычу.

— Прости, — заплакала я. — Я не хотела сделать тебе больно…

— Минка… — произнесла Дара сквозь слезы полным крови ртом. Схватила меня за руку и держала, пока я не поняла, что она пытается мне что-то отдать.

У нее на ладони лежал сломанный гнилой зуб.

На следующий день температура у Дары упала. Я опять несла из кухни завтрак — добывала для подруги дополнительную порцию, чтобы сил набиралась. Когда она улыбалась, я видела дырку, черную расщелину там, где раньше был зуб.

Вечером к нам в блок подселили новенькую. Она была из Радома, отдала своего трехлетнего ребенка пожилой матери на платформе — по совету мужчины в полосатой робе. Она плакала не переставая.

— Если бы я знала… — всхлипывала она, задыхаясь от ужасной правды. — Если бы я знала, зачем он это сказал, я бы никогда не отдала малыша!

— Тогда вы оба погибли бы, — сказала Эстер, пятидесятидвухлетняя женщина, самая старшая в нашем блоке. Она работала с нами в «Канаде» и даже наладила подпольную торговлю: продавала вещи и сигареты, которые таскала из чемоданов, за порцию еды.

Новенькая никак не могла успокоиться. Ничего необычного в этом не было, но она рыдала громче остальных. Нас всех измучила жизнь впроголодь и долгие часы работы, мы устали от этого плача. Слушать ее было даже тяжелее, чем дочь раввина из Люблина, которая всю ночь молилась вслух.

— Минка, — сказала Эстер, когда новенькая буквально провыла несколько часов, — сделай что-нибудь.

— А что я могу?

Я же не могла вернуть ребенка матери. Не могла изменить то, что уже случилось. Честно говоря, эта женщина раздражала меня — вот какой черствой я стала! В конце концов, мы все потеряли близких. Разве ее утрата страшнее наших? С чего она решила, что смеет красть у нас драгоценные часы сна?

— Если нельзя ее заткнуть, — сказала другая девушка, — может, получится заглушить ее рыдания.

Раздался гул одобрения.

— На чем ты остановилась, Минка?

Сперва я даже не поняла, о чем она говорит. Но потом догадалась, что женщины хотят послушать написанную мною историю, ту, которую я рассказывала вчера, чтобы успокоить Дару. Если она сработала как обезболивающее, то, возможно, заглушит боль утраты?

Они расселись, похожие на тростник у края пруда, — хрупкие, покачивающиеся, поддерживающие друг друга, чтобы не упасть. В темноте я видела их блестящие глаза.

— Продолжай, — велела Дара, толкнув меня локтем. — У тебя наконец появились слушатели.

И я начала рассказывать об Ане, для которой день начинался как обычно. Рассказывала, что в октябре было холоднее, чем всегда в это время; что листья срывало с веток деревьев и уносило маленькими вихрями, которые кружились в дьявольском танце у ее ног, — так Аня поняла, что случится что-то плохое. Отец научил ее этому, как и всему остальному, что она умела: как завязывать шнурки, как ориентироваться по звездам, как разглядеть чудовище, которое скрывается за маской, похожей на человеческое лицо.

Я рассказывала о горожанах, которые были уже на грани помешательства. У некоторых загрызли скот, у кого-то пропали собаки. Создавалось впечатление, что в округе поселился хищник.

Я поведала им о Дамиане, начальнике караула, который хотел жениться на Ане и готов был воспользоваться силой для достижения своих желаний. О том, как он уверял взволнованную толпу, что если не покидать пределы деревушки, то им ничего не грозит.



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2018-10-25 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: