― Принцесса, ― тихо проговорила Бенцон, ― к чему такая порывистость?
Но Гедвига, не обращая внимания на советницу, вновь обратилась к принцу, чье красноречие мгновенно иссякло от изумления, и если раньше она была молчалива, серьезна и неприветлива, то теперь впала в необычайную судорожную веселость. Наконец слишком туго натянутые струны ослабли и звучавшие из глубины ее души мелодии стали более мягкими, ласковыми и девически нежными. Она казалась любезнее, чем когда-либо, и принц был, по-видимому, совершенно очарован. Начались танцы. После того как несколько танцев сменили друг друга, принц попросил разрешения показать неаполитанскую национальную пляску. Вскоре ему удалось так хорошо преподать ее танцующим, что все прекрасно усвоили нужные па, оттеняя даже томно-страстный характер танца. Однако никто не постиг этот характер лучше Гедвиги, танцевавшей с принцем. Она потребовала повторения, а когда танец кончился вторично, захотела протанцевать его в третий раз, не считаясь с увещаниями Бенцон, уже заметившей, как зловещая бледность разлилась по ее щекам. Только теперь танец может по-настоящему удаться ей, уверяла Гедвига. Принц был в восторге. Он носился по зале с Гедвигой, каждое движение которой было полно грации. Во время одной из многочисленных сложных фигур принц страстно прижал к груди свою прекрасную даму, но в то же мгновение Гедвига поникла и без чувств упала ему на руки.
По мнению князя, нельзя было допустить большего неприличия на придворном балу, и только итальянские нравы принцу могли служить некоторым извинением.
Принц Гектор сам перенес бесчувственную принцессу в соседний покой и уложил ее на софу, а Бенцон стала тереть ей виски какой-то крепкой эссенцией, случившейся под рукой у лейб-медика. Впрочем, последний объяснил, что это нервный припадок, вызванный возбуждением от танца, и что он очень скоро пройдет.
|
Врач оказался прав: через несколько секунд принцесса, глубоко вздохнув, открыла глаза. Едва принц услышал, что Гедвига очнулась, он протиснулся сквозь плотное кольцо окруживших ее дам, опустился на колени перед софой, горько сетовал, кричал, что сердце у него разрывается, и обвинял себя одного в печальном происшествии. Но, увидев его, принцесса воскликнула с глубоким отвращением: «Прочь, прочь!» ― и снова впала в беспамятство.
― Пойдемте, дражайший принц, ― сказал князь, беря его за руку, ― пойдемте, должен вам сказать ― на принцессу часто нападают весьма странные фантазии. Одному богу ведомо, в каком диковинном образе вы представились ей в эту минуту. Вообразите, милейший принц, еще ребенком, entre nous soit dit [76], принцесса однажды принимала меня целый день за Великого Могола и потребовала, чтобы я проехался верхом на лошади в бархатных туфлях, на что я в конце концов согласился, ― правда, я ездил только по своему саду.
Принц Гектор откровенно расхохотался князю в лицо и велел подавать карету.
По настоянию княгини, опасавшейся за здоровье Гедвиги, Бенцон вместе с Юлией пришлось остаться во дворце. Княгиня знала, какую власть имела Бенцон над психикой принцессы и что благодаря этой власти она умела смягчить подобные болезненные припадки. Так и на сей раз под влиянием ласковых увещаний Бенцон Гедвига скоро очнулась в своей комнате.
|
Принцесса уверяла, ни мало ни много, что во время танцев принц превратился в чудовищного дракона и уязвил ее в сердце своим острым пылающим языком.
― Сохрани бог, ― воскликнула Бенцон, ― выходит, что принц Гектор настоящее mostro turchino [77] из сказки Гоцци! Что за выдумки! В конце концов, получается то же, что и с Крейслером, которого вы приняли за опасного безумца!
― Никогда! ― горячо возразила принцесса и, смеясь, добавила: ― Право, я бы не хотела, чтобы мой милый Крейслер так же внезапно превратился в mostro turchino, как принц Гектор!
Ранним утром, когда Бенцон, всю ночь просидевшая у постели принцессы, вошла в комнату Юлии, та, истомленная бессонной ночью, встретила ее бледная, с опущенной головой, точно больная голубка.
― Что с тобою, Юлия? ― с испугом воскликнула советница, не привыкшая видеть дочь в таком состоянии.
― Ах, маменька, ― печально проговорила Юлия, ― ах, маменька, я никогда больше не приду сюда! У меня сердце содрогается, когда подумаю о минувшей ночи! В этом принце есть что-то страшное; не могу тебе описать, что я перечувствовала, когда он смотрел на меня. Его темные, зловещие глаза точно метнули в меня разящую молнию и едва не испепелили, бедную. Не смейся надо мною, маменька! Это был взгляд убийцы, настигшего свою жертву, ― она умирает от смертельного страха, прежде чем занесен кинжал! Да, я повторяю, какое-то неизъяснимое чувство, не могу выразить какое, точно судорогой потрясло все мое тело! Недаром рассказывают о василисках, чей взгляд, как ядовитый огненный луч, мгновенно убивает всякого, кто осмелится поднять на них глаза. Принц похож на такое опасное чудовище.
|
― Да, да! ― громко рассмеялась советница Бенцон. ― Теперь и в самом деле придется поверить, что сказка о mostro turchino не лишена достоверности, даже принц при всей своей красоте и любезности явился двум девушкам в образе дракона и василиска. Принцессу я считаю способной на самые химерические фантазии, но если таким нелепым страхам станет поддаваться моя спокойная и тихая Юлия, мое милое дитя...
― А Гедвига? ― прервала ее Юлия. ― Не знаю, какая злая, враждебная сила стремится отторгнуть ее от моего сердца, а меня толкает на борьбу со страшным недугом, разрушающим ее душу! Да, болезнью называю я состояние принцессы, и бедняжка не в силах ее побороть. Когда она вчера вдруг отвернулась от принца и начала меня ласкать и обнимать, я почувствовала, что она пылает будто в горячечном жару. А потом, еще этот танец, этот ужасный танец! Ты знаешь, маменька, как я ненавижу танцы, где мужчинам дозволено нас обнимать. Мне кажется, что в это мгновение мы оскорбляем все законы приличия и благонравия и даем мужчинам власть над собой, которая по крайней мере наиболее тонко чувствующим из них не приносит никакой радости. И вдруг Гедвига танцует, не в силах остановиться, этот южный танец, внушавший мне тем больше отвращения, чем дольше он продолжался. Глаза принца сверкали поистине сатанинским злорадством.
― Какой вздор! И чего только не рисует тебе воображение! ― сказала Бенцон. ― Однако я не стану порицать твои взгляды, оставайся им верна, но не будь несправедлива к Гедвиге, вообще не думай больше ни о ней, ни о принце, выбрось все это из головы! Хочешь, я позабочусь, чтобы некоторое время ты не виделась ни с Гедвигой, ни с принцем? Нет, твой покой я не дам нарушить, мое милое, мое доброе дитя! Подойди, я обниму тебя! ― Мать нежно привлекла Юлию к себе.
― Мама, ― сказала Юлия, пряча пылающее лицо на груди матери, ― должно быть, и диковинные сны, что так меня смутили, навеяны моей страшной тревогой.
― Что же тебе приснилось? ― спросила Бенцон.
― Я будто брела по роскошному саду, где под купами густых темных кустов цветут ночные фиалки и розы, наполняя воздух сладким ароматом. Чудесное сияние, словно блеск луны, претворялось в музыку и пение, а когда золотой луч касался деревьев и цветов, они трепетали от восторга, кусты шелестели, ручьи что-то нашептывали и тихо, тоскливо вздыхали. Вдруг я поняла ― это я, я сама и есть та песня, что льется над садом, и как только угаснет блеск звуков, изойду и я в мучительной тоске. Но тут чей-то кроткий голос промолвил: «Нет, звук есть блаженство, а не гибель, и я крепко держу тебя сильными руками, в тебе черпаю я вдохновение для своей песни, а она ― вечна, как страстное томление». Так говорил стоявший передо мною Крейслер. Душа моя исполнилась божественным чувством покоя и надежды, и, сама не знаю как ― говорю тебе всю правду, маменька, ― я упала к нему на грудь. Но вдруг я почувствовала, как меня обвили железные руки и страшный, насмешливый голос воскликнул: «Не противься напрасно, несчастная, ты уже мертва и теперь будешь моей!» То принц держал меня в своих объятьях. Громко вскрикнув от испуга, я проснулась, накинула пеньюар, подбежала к окну и распахнула его ― в комнате было жарко и душно. Вдали я заметила человека, он смотрел в подзорную трубу на окна дворца, но потом побежал по аллее, двигаясь каким-то удивительным образом, я бы сказала, шутовскими прыжками; он выделывал всякие антраша и танцевальные па, воздевал руки к небу и при этом, как мне послышалось, громко пел. Я узнала Крейслера, и, хотя искренне посмеялась над его поведением, он все же представился мне добрым духом, защитником от принца. Мне казалось, что только теперь прояснилась для меня до конца душа Крейслера и только теперь я поняла, что под его едким юмором, которым он разит столь многих людей, скрывается верное и прекрасное сердце. Я была готова ринуться в парк и поведать Крейслеру обо всех ужасах моего кошмарного сна!
― Это глупый сон, ― серьезно сказала Бенцон, ― а его развязка еще глупее! Тебе нужен отдых, Юлия. Вздремни еще немного, я тоже собираюсь поспать часок-другой.
И она вышла из комнаты, а Юлия поступила так, как ей было велено.
Когда она проснулась, в окна ярко светило полуденное солнце и сильный аромат ночных фиалок и роз разливался по комнате.
― Что это, ― в изумлении воскликнула Юлия, ― мой сон! ― Но когда она огляделась, то увидела, что над нею на спинке софы, где она спала, лежит великолепный букет из роз и ночных фиалок.
― Крейслер, мой милый Крейслер, ― нежно сказала Юлия, взяла букет и погрузилась в мечтательные грезы.
Принц Игнатий прислал спросить, разрешит ли ему Юлия посидеть у нее часок. Она быстро оделась и поспешила в комнату, где ее уже ждал Игнатий с полной корзинкой фарфоровых чашек и китайских кукол. С присущей Юлии добротой она могла целыми часами терпеливо играть с принцем, внушавшим ей глубокую жалость. У нее никогда не вырывалось ни одного насмешливого, тем более обидного слова, как это нередко случалось с другими, особенно с принцессой Гедвигой, и потому принц превыше всего ценил общество Юлии и даже называл ее часто своей маленькой невестой. Чашки и куколки были расставлены, и Юлия как раз обратилась к японскому императору от имени маленького арлекина (обе куколки стояли одна против другой), когда в комнату вошла Бенцон.
Некоторое время она наблюдала за игрой, потом поцеловала Юлию в лоб со словами: «Ах ты, мое милое, доброе дитя!»
Надвинулись поздние сумерки. Юлия, которой, по ее желанию, было разрешено не являться к столу, сидела одна в своей комнате и ждала мать.
Вдруг послышались легкие, скользящие шаги, дверь отворилась, и в комнату вошла принцесса, в своем белом платье похожая на привидение; лицо ее помертвело, взгляд был неподвижен.
― Юлия, ― тихим, глухим голосом проговорила она, ― Юлия! Называй меня глупой, взбалмошной, безумной, но не замыкай от меня своего сердца, я так нуждаюсь в твоем сострадании, в утешении! Меня сразил недуг от чрезмерного возбуждения и крайней усталости, и причиной всему ― этот гнусный танец; теперь все позади, мне лучше! Принц уехал в Зигхартсвейлер! Меня тянет на воздух, идем побродим по парку!
Когда Юлия с принцессой дошли до конца аллеи, сквозь густую чашу пробился яркий свет и они услышали духовные песнопения.
― Это вечерняя литания в капелле Святой Марии, ― воскликнула Юлия.
― Да, ― ответила принцесса, ― пойдем туда, помолимся! Помолись и ты за меня, Юлия!
― Мы будем молиться, ― сказала Юлия, глубоко потрясенная состоянием подруги, ― мы будем молиться, чтобы злой дух никогда не приобрел над нами власти, чтобы нашу чистую, смиренную душу не смущали бесовские соблазны.
Девушки подошли к капелле, находившейся в отдаленном конце парка; оттуда уже выходили крестьяне, только что певшие литанию перед украшенным цветами и освещенным лампадами образом святой Марии. Подруги преклонили колена на молитвенной скамеечке. И тут певчие на небольшом возвышении, построенном возле алтаря, запели гимн «Ave maris Stella» [78], недавно сочиненный Крейслером.
Гимн начинался тихо, затем напев стал громче, все более ширясь до слов «dei mater alma» [79], и постепенно стихал, покуда не замер на словах «felix coeli porta» [80], словно унесся на крыльях вечернего ветра.
Девушки все еще стояли на коленях, охваченные пламенным благочестием. Священник бормотал молитвы, а издали, точно хор ангельских голосов с покрытого облаками ночного неба, звучал гимн «О sanctissima» [81], который по пути домой затянули крестьяне.
Наконец священник благословил молящихся. Тогда девушки поднялись с колен и обняли друг друга. Неизъяснимая печаль, сотканная из восторга и скорби, казалось, безудержно рвалась наружу из их груди, и горючие слезы, катившиеся из глаз, были каплями крови, которые сочились из их израненных сердец.
― То был он, ― едва слышно прошептала принцесса.
― Он, ― повторила Юлия.
Они поняли друг друга.
Умолкший лес стоял, полный предчувствия, словно ожидая, когда поднимется луна и прольет на него свое мерцающее золото. Хорал, все еще звучавший в ночной тиши, казалось, возносился к облакам, что алой грядой опустились на горы, как бы указуя путь яркому светилу, перед которым уже меркли звезды.
― Ах, ― проговорила Юлия, ― что же нас так волнует и пронзает нам душу такой скорбью? Послушай, каким утешением звучит доносящийся к нам издали хорал! Мы сотворяли молитву, и из золотых облаков полились к нам светлые голоса, сулящие небесное блаженство.
― Да, моя дорогая Юлия, ― серьезно и твердо ответила принцесса, ― там, над тучами, ― спасение и блаженство, и я бы хотела, чтобы небесный ангел вознес меня к звездам прежде, чем мною овладеют темные силы. Я хотела бы умереть, но я знаю, меня похоронят в княжеском склепе, и погребенные там предки не поверят, что я умерла, они сбросят с себя оцепенение смерти и, восстав к призрачной жизни, прогонят меня. И тогда меня не примут ни мертвые, ни живые, и я нигде не найду приюта.
― Что ты говоришь, Гедвига, боже мой, что ты говоришь? ― в испуге вскричала Юлия.
― Мне уже однажды это приснилось, ― продолжала принцесса тем же вялым, почти равнодушным тоном. ― А может быть, какой-нибудь мой свирепый предок стал вампиром и сосет мою кровь? Не оттого ли у меня так часто бывают обмороки?
― Ты больна, ― воскликнула Юлия, ― ты тяжело больна, Гедвига, тебе вреден ночной воздух, пойдем скорее домой! ― С этими словами она обняла принцессу, которая не прекословя позволила себя увести.
Месяц поднялся высоко над Гейерштейном, заливая волшебным светом деревья и кусты, а те шумели и шелестели на тысячу ладов, ласково перешептываясь с ночным ветерком.
― Как прекрасен все-таки мир! ― сказала Юлия. ― И как щедра природа, которая дарит нам свои дивные чудеса, будто добрая мать любимым детям!
― Ты так думаешь? ― отозвалась принцесса и, немного помолчав, продолжала: ― Я бы не хотела, чтобы ты слишком близко приняла к сердцу сказанные мною слова, и прошу тебя считать их изъявлением дурного расположения духа. Тебе еще неведома губительная скорбь жизни. Природа жестока, она бережет и лелеет только здоровых своих детей, больных же покидает и даже обращает против них свое грозное оружие. Ах, ведь ты знаешь, что прежде природа казалась мне картинной галереей, предназначенной для того, чтобы упражнять силу ума и рук, но теперь все переменилось, ибо я не вижу ничего, не жду от природы ничего, кроме ужасов и страданий. Мне было бы приятнее скользить по ярко освещенным залам среди разнообразного общества, чем бродить с тобою вдвоем в эту светлую лунную ночь.
Юлии стало страшно; она заметила, что силы Гедвиги быстро иссякают, и ей лишь с величайшим трудом удавалось поддерживать принцессу во время ходьбы.
Наконец они достигли дворца. Невдалеке от него на каменной скамье под кустом бузины виднелась какая-то темная фигура. Заметив ее, Гедвига радостно воскликнула: «Благодарение пречистой деве и всем святым, это она!» ― и, точно почувствовав вдруг прилив сил, она отстранила Юлию и направилась прямо к сидящей фигуре, которая поднялась со скамьи и проговорила глухим голосом:
― Гедвига, мое бедное дитя!
Юлия увидела женщину, с головы до ног закутанную в темный плащ, черты ее лица скрывала густая тень. Юлия остановилась, трепеща от ужаса.
Женщина и принцесса опустились на скамью. Незнакомка нежно отвела локоны со лба принцессы, потом положила на него руки и тихо, медленно заговорила на каком-то незнакомом Юлии языке. Через несколько минут женщина крикнула Юлии:
― Девушка, беги скорее в замок, зови камеристок, вели перенести принцессу в дом! Она впала в сладкий сон и после него проснется здоровой и веселой.
Юлия, не теряя ни секунды, несмотря на изумление, немедля исполнила все, что ей было приказано.
Когда она вернулась с камеристками, принцесса, заботливо укутанная шалью, действительно спала непробудным сном, а женщина скрылась.
― Скажи мне, ― спросила Юлия на другое утро, когда принцесса проснулась совершенно исцеленная и не осталось ни малейших следов душевного расстройства, чего Юлия опасалась более всего, ― скажи мне, ради бога, кто эта удивительная женщина?
― Не знаю, ― отвечала принцесса, ― я видела ее только раз в жизни. Помнишь, ребенком я однажды опасно заболела, и все врачи отказались меня лечить. Проснувшись как-то ночью, я вдруг увидела ее у своей постели, и она, как и теперь, меня убаюкала, я погрузилась в сладкую дремоту, после чего пробудилась совершенно здоровой. Минувшей ночью образ этой женщины впервые воскрес опять перед моими глазами, мне казалось, что она должна явиться вновь, чтобы спасти меня, и это действительно случилось. Прошу тебя, если ты меня любишь, не упоминай об этом случае, не проговорись ни словом, ни жестом, что с нами произошло что-то необыкновенное. Вспомни Гамлета и будь моим дорогим Горацио! Без сомнения, с этой женщиной связаны какие-то таинственные обстоятельства, но пусть они так и останутся для нас тайной, мне кажется, что было бы опасно стараться обнажить ее. Разве не довольно того, что я здорова, весела и избавилась от всех преследовавших меня призраков?
Все удивлялись внезапному выздоровлению принцессы. Лейб-медик утверждал, что на нее так разительно подействовала ночная прогулка в капеллу Девы Марии, встряхнувшая ее нервы, и он только забыл прописать больной это средство. Но Бенцон сказала про себя: «Гм... у нее побывала старуха. Что ж, на сей раз это еще сойдет ей с рук!»
Но теперь настало время разрешить роковой для биографа вопрос: ты...
(М. пр.)...любишь меня, прелестная Мисмис? О, повторяй, повторяй это мне тысячу раз, чтобы меня преисполнило еще более упоительное блаженство и я наговорил столько вздора, сколько приличествует герою-любовнику, придуманному лучшим сочинителем романов! Но, мое сокровище, ты-то уже заметила мою удивительную склонность к пению, так же как и мое совершенство в этом искусстве, а теперь, дорогая, не доставишь ли и ты мне удовольствие, не споешь ли мне маленькую песенку?
― Ах! ― отвечала Мисмис. ― Ах, возлюбленный Мурр, хоть я не совсем новичок в пении, но ты знаешь, что случается с молодыми певицами, когда они в первый раз выступают перед артистами и знатоками своего дела. Страх и робость сжимают им горло, и прекраснейшие звуки, все трели и морденты самым злосчастным образом застревают в глотке, будто рыбьи кости. Пропеть тогда арию просто немыслимо, и потому рекомендуется начинать с дуэта. Попробуем спеть небольшую песенку, дорогой, если тебе угодно!
Я с радостью согласился. Мы сейчас же затянули нежный дуэт: «С первого взгляда к тебе устремилось сердце мое...» и т. п. и т. п. Сначала Мисмис робела, но вскоре ее ободрил мой сильный фальцет. Голосок у нее был премилый, исполнение выразительное, мягкое и нежное ― словом, она оказалась отличной певицей. Я был восхищен, хотя и понял, что приятель Овидий подвел меня и на сей раз. Мисмис так отличилась в искусстве cantare [82], что chordas tangere [83] оказалось ни к чему и незачем было требовать гитару.
Потом Мисмис пропела с поразительной легкостью и редкой выразительностью и изяществом известную арию «Di tanti palpiti» [84]. От героически мощного речитатива она без малейшего напряжения перешла на чисто кошачье нежное анданте. Эта ария была словно нарочно для нее создана, сердце мое переполнилось, и я испустил громкий радостный клик. Ах! Этой арией Мисмис могла бы вдохновить чувствительные души целого сонма котов! Мы спели еще один дуэт из новой оперы, который тоже так удался нам, как будто был нарочно для нас написан. Из нашей груди вырывались дивные рулады, бесподобные по блеску, ибо большей частью они состояли из хроматических гамм. Надобно вам заметить, что нашей кошачьей породе свойственны хроматизмы, поэтому всякий композитор, желающий сочинять музыку для котов, хорошо сделает, если построит и мелодию и все остальное на хроматической гамме. Жаль, я позабыл имя превосходного музыканта, сочинившего тот дуэт; очень милый и достойный человек и композитор вполне в моем вкусе.
Пока мы пели, на крыше появился черный кот, не сводивший с нас своего горящего взора.
― Извольте отсюда убраться, любезный друг, ― закричал я ему, ― а не то я выцарапаю вам глаза и сброшу вас с крыши; если же вам угодно петь с нами, то сделайте милость! ― Я знал, что у этого юноши в черном превосходный бас, и потому предложил спеть одну вещь, правда, не особенно мною любимую, но очень подходившую к случаю, ввиду моей близкой разлуки с Мисмис. Мы пели: «Не свижусь я больше с тобой, дорогой!» Но едва я начал уверять вместе с черным котом, что боги будут ко мне милостивы, как в нас полетел внушительный кусок черепицы и чей-то противный голос завопил: «Да замолчите ли вы, проклятые коты!» В смертельном страхе мы в одно мгновение бросились в разные стороны и скрылись на чердаке. О, лишенные эстетического чутья, бессердечные варвары, бесчувственные даже к самым трогательным жалобам любовной тоски, помышляющие только о мщении, гибели и смерти!
Как я уже говорил выше, то, что должно было излечить меня от любовного недуга, опутало меня еще сильней; Мисмис была так музыкальна, что мы импровизировали вместе приятнейшим образом. Она научилась восхитительно вторить моим собственным мелодиям; из-за этого я окончательно одурел, и любовь меня так извела, что я вовсе иссох, стал бледен и жалок на вид. Наконец после долгих терзаний мне пришло на ум последнее, хотя и отчаянное средство для излечения от любви. Я решил предложить Мисмис лапу и сердце. Она приняла предложение, и как только мы стали супругами, я заметил, что любовных страданий моих как не бывало. Я уписывал молочный суп и жаркое с отменным аппетитом, вернулась ко мне и прежняя жизнерадостность, бакенбарды распушились, шерстка приобрела прежний красивый лоск, ибо теперь я больше чем когда-либо следил за своим туалетом, между тем как моя Мисмис, напротив, совсем перестала им заниматься. Несмотря на это, я создал в честь моей Мисмис еще несколько сонетов, и они звучали тем прекрасней и правдивей, чем высокопарней я выражал свою мечтательную нежность, пока мне не показалось, что я довел ее до самых крайних пределов. Наконец, я посвятил своей любезной еще один обширный труд и таким образом в литературно-эстетическом отношении сделал все, что можно требовать от честного и пламенно влюбленного кота. С тех пор мы с Мисмис вели домовитую, тихую и счастливую жизнь на соломенной циновке у двери хозяина. Но есть ли прочное счастье в этом мире! Вскоре я стал замечать, что Мисмис часто бывает рассеянна в моем присутствии, а когда я с ней разговариваю, отвечает невпопад; часто у нее вырывались глубокие вздохи, петь она предпочитала только томные любовные песни и под конец совсем ослабла и заболела. Когда я спрашивал, что с ней, она только гладила меня по щекам и отвечала: «Ничего, решительно ничего, мой милый, добрый папаша!» Но все это было мне совсем не по нутру. Часто ждал я ее напрасно на соломенной циновке и тщетно искал в погребе и на чердаке, а когда наконец находил и нежно упрекал ее, она оправдывалась тем, что для ее здоровья необходимы долгие прогулки и один врач кошачьей породы прописал ей даже поездку на воды. Но это мне тоже было не по нутру. Должно быть, она почувствовала мою скрытую досаду и пыталась успокоить меня, осыпая ласками, но и в этих ласках ее было что-то особенное, чего я не могу выразить, что охлаждало меня, вместо того чтобы воспламенять страсть, и это мне опять-таки пришлось не по нутру. Не догадываясь о том, что такое поведение моей Мисмис должно иметь особые причины, я лишь понял, что мало-помалу во мне угасла последняя искорка любви к желанной и что рядом с нею меня одолевает смертельная скука. Поэтому я шел своей дорогой, а она своей; если же случай сводил нас иногда на соломенной циновке, то мы делали друг другу нежнейшие упреки, были самыми любящими супругами и воспевали наш мирный домашний уют.
Однажды меня посетил в комнате моего хозяина черный обладатель баса. Он начал говорить какими-то таинственными недомолвками, потом вдруг ни с того ни с сего спросил меня, живем ли мы в ладу с Мисмис, ― словом, мне стало ясно: на душе у черного кота есть нечто такое, что он желает мне открыть. Наконец все объяснилось. Некий юноша, служивший в солдатах, вернулся домой и жил по соседству на маленький пенсион, который в виде рыбьих костей и объедков выбрасывал ему владелец небольшого трактира. Он обладал прекрасной осанкой, был сложен как Геркулес и к тому же носил богатый иностранный черно-серо-желтый мундир, а на груди у него сверкал почетный орден Поджаренного сала, полученный за доблесть, проявленную при очистке от мышей целого амбара, в чем, кстати, ему помогали несколько товарищей. На этого кота обратили свои взоры девицы и дамы. Все сердца начинали биться громче, когда он появлялся, отважный и дерзкий, высоко подняв голову, с пламенем во взоре. Он-то, по уверениям черного, и влюбился в мою Мисмис, и она отвечала ему взаимностью; было доподлинно известно, что они еженощно сходились на тайные любовные свидания за трубой или в погребе.
― Меня поражает, любезный друг, ― говорил черный кот, ― как вы, при вашей проницательности, давно этого не заметили! Но на любящих супругов часто нападает слепота, и я весьма опечален, что долг дружбы повелевает мне открыть вам глаза, ибо я знаю, вы по уши влюблены в свою очаровательную супругу.
― О Муций (так звали черного кота), о Муций, ― воскликнул я, ― люблю ли я, безумец, ее, эту прекрасную изменницу! Я молюсь на нее, я принадлежу ей душой и телом! Нет, она не могла нанести мне такого удара, верная душа! Муций, черный клеветник, получай награду за свой мерзостный поступок!
Я поднял лапу с выпущенными когтями, но Муций дружелюбно посмотрел на меня и сказал, не теряя спокойствия:
― Не горячитесь, милейший, вы разделяете участь многих достойнейших мужчин! Всюду царит подлое непостоянство и особенно, к несчастью, у нашей братии.
Я опустил поднятую лапу, несколько раз высоко подпрыгнул, как бы в сильнейшем отчаянии, и яростно закричал:
― Возможно ли, возможно ли! О рать небес! Земля! И что еще? Прибавить ад? И кто же? Черно-серо-желтый кот? А она, супруга нежная, столь верная всегда и полная любви, коварно обмануть, презреть могла того, кто, убаюкан грезами любви, так часто почивал на бархатной груди? О, лейтесь, слезы, лейтесь по неверной! Тысяча проклятий! Нет, не бывать тому! Черт побери этого пегого бродягу за трубой!
― Успокойтесь, молю вас, ― сказал Муций, ― вы слишком предаетесь внезапно постигшему вас горю. Как истинный друг, я не хочу больше нарушать ваше приятное отчаяние. Если вы настолько безутешны, что захотите покончить с собой, я могу снабдить вас отменным крысиным ядом; впрочем, нет, я этого не сделаю, вы такой любезный, очаровательный кот, было бы до слез жаль вашей молодой жизни! Утешьтесь, отпустите Мисмис на все четыре стороны, на свете и кроме нее полно прелестных кошек. Прощайте, милейший!
С этими словами Муций прыгнул в открытую дверь.
Когда я, спокойно лежа под печкой, размышлял об открытиях, сделанных котом Муцием, я почувствовал, что в душе моей шевельнулось нечто похожее на тайную радость. Теперь я знал, что происходит с Мисмис, и муки неизвестности кончились. И все же я, приличия ради, выказал подобающее случаю отчаяние, и, как я полагал, те же приличия требовали, чтобы я задал черно-серо-желтому коту изрядную трепку.
Ночью я подстерег влюбленную пару за трубой и с криком: «Дьявольский, мерзкий соблазнитель!» ― злобно набросился на своего соперника. Однако, значительно превосходя меня силой ― что я, к несчастью, обнаружил слишком поздно, ― он вцепился в меня и так свирепо отделал, что от шкуры моей полетели клочья, после чего он быстро скрылся. Мисмис лежала в обмороке; но когда я приблизился к ней, она вскочила так же проворно, как и ее любовник, и умчалась вслед за ним на чердак.
Весь разбитый, с окровавленными ушами, заковылял я вниз к своему хозяину, проклиная пришедшую мне в голову блажь ― защищать от гнусных посягательств свою честь; теперь я нисколько не почитал для себя зазорным навсегда уступить Мисмис черно-серо-желтому коту.