«Какой жестокий рок! ― думал я. ― Во имя возвышенной романтической любви своей я попал в канаву, в водосточный желоб, а семейное счастье не принесло мне ничего, кроме жестоких побоев».
Наутро я немало удивился, когда, выйдя из комнаты хозяина, нашел Мисмис на соломенной циновке.
― Милый Мурр, ― заговорила она ласково и спокойно, ― мне кажется, я люблю тебя уже не так страстно, как прежде, и это очень меня печалит.
― О дорогая Мисмис, ― отвечал я нежно, ― у меня сердце разрывается, но я должен сознаться, что с тех пор, как произошли некоторые события, я тоже стал к тебе равнодушен.
― Не сочти за обиду, милый друг, ― продолжала Мисмис, ― но мне кажется, ты давно уже сделался для меня совершенно непереносим.
― Силы небесные! ― воскликнул я вдохновенно. ― Какое родство душ, я испытываю такое же чувство!
Придя к полному согласию в том, что мы сделались друг другу совершенно невыносимы и потому разлука наша неминуема, мы нежно обвили друг друга лапами и заплакали радостными и благодатными слезами!
Затем мы расстались; отныне каждый из нас убедился в величии души другого и превозносил его всякому, кто только хотел слушать. «Бывал и я в Аркадии!» ― воскликнул я и с новым жаром приналег на искусства и науки.
(Мак. л.)... ― Да, ― сказал Крейслер, ― говорю вам со всей искренностью, ― этот покой представляется мне грозней разъяренной бури. В томительное глухое затишье перед опустошительной грозой погружен теперь весь двор, который князь Ириней выставляет напоказ наподобие старинного альманаха с золотым обрезом duodecimo [85]. Напрасно, светлейший повелитель, подобно второму Франклину, изобретает громоотводы в виде непрерывной смены блестящих празднеств ― молния все-таки ударит и, может быть, опалит даже его собственный парадный камзол. Правда, принцесса Гедвига напоминает теперь всем своим видом светло и ясно льющуюся мелодию, сменившую дикие и беспокойные аккорды, что беспорядочно вырывались из ее израненной груди, но... Так вот, Гедвига, просветленная и радостная, горделиво выступает рука об руку с бравым неаполитанцем, а Юлия дарит его своей прелестной улыбкой и благосклонно внимает любезностям, которые принц, не сводя глаз с нареченной невесты, умеет отпускать ей так ловко, что они рикошетом поражают ее юную неопытную душу еще вернее, чем если бы смертоносное оружие было направлено прямо в цель! А ведь сказывали, если верить Бенцон, что сначала Гедвига испугалась принца Гектора будто mostro turchino, а потом и кроткой, спокойной Юлии, этому чистому созданию, разряженный général en chef [86] явился в образе гадкого василиска! О, вы правы, чуткие души! Черт побери, да разве я не читал во «Всемирной истории» Баумгартена, что змий, лишивший нас рая, щеголял сверкающей золотом чешуей? Это приходит мне на ум, когда я смотрю на блистающего золотым шитьем Гектора. Впрочем, Гектором звали также одного весьма достойного бульдога, питавшего ко мне необыкновенную любовь и преданность. Хотел бы я, чтобы собака была рядом со мной, уж я натравил бы ее на светлейшего тезку, и она схватила бы его за полы, когда тот, надувшись, шествует между двумя милыми сестрами! Или научите меня, маэстро, вы ведь мастак по части фокусов, научите, как бы это по желанию, в нужную минуту обращаться в осу; я бы до тех пор донимал сиятельного пса, пока не вывел бы его из себя и не сбил с него проклятую спесь.
|
|
― Я дал вам высказаться до конца, Крейслер, ― начал маэстро Абрагам, ― и спрашиваю вас теперь, согласны ли вы выслушать меня спокойно? Тогда я вам открою некоторые вещи, подтверждающие ваши предчувствия.
― Разве я не степенный капельмейстер ― я имею в виду не философский смысл этого слова, не то, что я постулировал свое «я» в степени капельмейстера, ― нет, я отношу это к своей моральной способности сохранять степенность в благопристойном обществе и не ерзать, когда меня кусают блохи.
― Если так, ― продолжал маэстро Абрагам, ― то узнайте, Крейслер, что некая удивительная случайность позволила мне глубоко заглянуть в жизнь принца. Вы были правы, сравнив его со змием в раю. Под красивой оболочкой ― уж этого у него не отнимешь ― кроется яд развращенности, более того ― гнусная подлость. Он замышляет недоброе, ― из многого, что произошло, я заключаю, что он наметил своей жертвой прелестную Юлию.
― Ого! ― вскричал Крейслер, заметавшись по комнате. ― Так вот каковы твои сладкие песни?! Хорош гусь! Вот это ловко! Принц наш, оказывается, проныра, он протягивает лапы сразу и за дозволенными и за недозволенными плодами! Но берегись, сладкоречивый неаполитанец! Ты не знаешь, что Юлию охраняет храбрый капельмейстер с недурной музыкой в крови и, как только ты к ней приблизишься, он обойдется с тобой, будто с окаянным квартквинтаккордом, который нужно разрешить. И капельмейстер поступит так, как требует его ремесло, то есть разрешит тебя, всадив пулю в голову или проткнув тебя вот этой скрытой в трости шпагой!
|
Тут Крейслер вытащил из трости шпагу, стал в позицию и спросил маэстро, достаточно ли он презентабелен, чтобы проткнуть сиятельную собаку.
― Успокойтесь, успокойтесь, Крейслер, ― отвечал маэстро Абрагам. ― Чтобы испортить принцу игру, отнюдь не требуется таких геройских подвигов. Для борьбы с ним есть другое оружие, и я дам вам его в руки. Вчера я сидел в рыбачьей хижине, когда принц проходил мимо со своим адъютантом. Они меня не заметили. «Принцесса хороша, ― сказал принц, ― но маленькая Бенцон божественна! Вся кровь во мне закипела, когда я ее увидел; она должна стать моей еще до того, как я предложу руку принцессе. Ты думаешь, она будет непреклонна?» ― «Какая женщина устоит перед вами, ваша светлость», ― отвечал адъютант. «Но, черт побери, ― продолжал принц, ― она, кажется, добродетельная девица!» ― «И простодушная, ― со смехом подхватил адъютант, ― а как раз добродетельные и простодушные девицы, застигнутые врасплох натиском привычного к победам мужчины, покорно ему уступают, считая все перстом божьим, да еще загораются пламенной любовью к победителю! Так и с вами может случиться, ваша светлость». ― «Это было бы недурно! ― воскликнул принц. ― Но как бы увидеть ее наедине! Как к ней подступиться?» ― «Ничего нет легче, ― отвечал адъютант. ― Я заметил, что малютка часто гуляет одна по парку... Если вы...» Но тут голоса замерли вдали. Я не мог больше ничего разобрать! Вероятно, они сегодня же постараются привести в исполнение какой-нибудь адский план, и его надобно расстроить. Я мог бы сделать это сам, но по некоторым причинам мне бы не хотелось до срока показываться принцу. Поэтому, Крейслер, вам надлежит не откладывая отправиться в Зигхартсгоф и подстеречь Юлию, когда она, как обычно, в сумерки пойдет к озеру кормить ручного лебедя. Итальянский злодей, вероятно, дознался именно об этой ее прогулке. Но вы получите оружие и самые необходимые наставления, Крейслер, чтобы показать себя доблестным стратегом в бою с опасным принцем!
Биографа снова приводит в отчаяние крайняя отрывочность сведений, из которых он должен склеивать свою повесть. Пожалуй, здесь было бы уместно упомянуть, какие разъяснения и указания дал Крейслеру маэстро Абрагам. Ибо когда позднее и появится самое оружие, тебе, любезный читатель, невозможно будет понять все связанные с ним обстоятельства. Однако злосчастный биограф не знает пока ни единого словечка из того наставления, посредством коего честный капельмейстер (это по крайней мере кажется достоверным) был посвящен в какую-то особо таинственную историю. Однако потерпи еще немного, благосклонный читатель! Вышеупомянутый биограф готов прозакладывать свой большой палец, столь необходимый для письма, что и эта тайна будет раскрыта до окончания книги.
Пока мы можем лишь рассказать, что, когда солнце стало клониться к закату, Юлия с корзинкой белого хлеба в руке, напевая, шла парком к озеру и остановилась посреди мостика неподалеку от рыбачьей хижины. Крейслер лежал в кустах, в засаде, держа у глаз сильную подзорную трубу, через которую он зорко следил за девушкой сквозь скрывавшие его ветки. Лебедь подплыл ближе, Юлия стала бросать ему кусочки хлеба, он их жадно глотал. Юлия кормила его, продолжая громко петь, а потому не услышала торопливых шагов приближавшегося к ней принца Гектора. Она вздрогнула, точно в сильном испуге, когда он внезапно очутился перед ней. Принц схватил ее руку, прижал к груди, к губам, а затем, став рядом с Юлией, перегнулся через перила моста. Юлия, глядя в озеро, продолжала кормить лебедя, а принц пылко ей что-то говорил.
― Эй, вельможа! Не корчь таких мерзостно-слащавых гримас! Разве ты не видишь, что я сижу совсем близко от тебя и могу надавать тебе пощечин! Но, боже мой, отчего все сильнее разгораются пурпуром твои щеки, небесное дитя? Отчего ты так странно смотришь на этого злодея? Ты улыбаешься? Да, под его жарким ядовитым дыханием должно раскрыться твое сердце, подобно бутону, развертывающему под палящим лучом солнца свои прекрасные лепестки, и тем ускорить свою погибель!
Так говорил Крейслер, наблюдая за парой, которую приближала к нему превосходная подзорная труба. Принц тоже начал бросать хлеб, но лебедь не брал его и стал громко, пронзительно кричать. Тогда принц обвил Юлию рукой, бросая куски хлеба так, чтобы лебедю казалось, будто его кормит Юлия. При этом щека принца почти касалась щеки Юлии.
― Так, так, сановный негодяй! ― говорил Крейслер. ― Держи крепче свою добычу в когтях, высокопоставленный хищник; но знай, здесь, в кустах, некто уже целится в тебя и сейчас подобьет твои блестящие крылья! Нет, несдобровать тебе и твоей охоте!
Тут принц взял Юлию под руку, и они направились к рыбачьей хижине. Но у самой хижины Крейслер появился из-за кустов, подошел к идущей паре и, отвесив принцу глубокий поклон, сказал:
― Чудесный вечер! Живительный воздух, освежающий аромат! Ваша светлость, должно быть, чувствуют себя как в прекрасном Неаполе!
― Кто вы такой, сударь? ― резко прервал его принц, но в ту же минуту Юлия высвободила свою руку и, приветливо протянув ее Крейслеру, воскликнула:
― Как хорошо, что вы снова здесь, милый Крейслер! Знаете ли вы, до чего я по вас соскучилась! Право, мама бранит меня за то, что я веду себя как капризный, невоспитанный ребенок, если вы нас хоть один день не навестите. Я могла бы заболеть с досады, если бы поверила, что вы пренебрегли мною и нашими занятиями.
― Ах! ― воскликнул принц, бросая ядовитые взгляды на Юлию и на Крейслера. ― Так вы ― monsieur de Krusel. Князь весьма благоприятно отзывался о вас!
― О, да будет благословен светлейший князь, ― подхватил Крейслер, и на лице его странно заиграли сотни морщин и складочек. ― Да будет он благословен за это, ибо теперь мне, быть может, удастся получить то, о чем я хотел умолять вашу светлость, а именно ваше милостивое покровительство. Я беру на себя смелость предполагать, что вы с первого взгляда подарили меня своей благосклонностью, ибо весьма оригинально соизволили мимоходом обозвать меня шутом гороховым, а поскольку только шуты гороховые горазды на всякие выдумки, то...
― Да вы большой забавник, ― перебил его принц.
― Нисколько, ― отвечал Крейслер, ― я, правда, люблю шутку, но только злую, а в такой шутке нет ничего забавного. В настоящее время я бы очень хотел поехать в Неаполь и записать на набережной несколько хороших рыбацких и бандитских песен ad usum delphini [87]. Вы как снисходительный покровитель искусств, милейший принц, быть может, не откажете мне в рекомендациях...
― Вы большой забавник, monsieur de Krusel, ― снова перебил его принц, ― это мне нравится, право, нравится, но сейчас я не стану мешать вашей прогулке. Adieu!
― О нет, ваша светлость, ― воскликнул Крейслер, ― я не могу упустить случая показаться вам в полном блеске. Не благоугодно ли вам войти в рыбачью хижину, там стоит маленькое фортепьяно, мадемуазель Юлия, вероятно, будет так добра спеть со мною дуэт!
― С превеликой радостью, ― воскликнула Юлия и крепко уцепилась за руку Крейслера.
Принц стиснул зубы и гордо проследовал вперед. Входя, Юлия шепнула Крейслеру на ухо:
― Крейслер! Что у вас за странное настроение!
― О боже, ― так же тихо ответил Крейслер, ― и ты безмятежно спишь, убаюканная обольстительной грезой, когда уже приближается змея, готовая убить тебя своим ядовитым жалом?
Юлия взглянула на него с величайшим изумлением. Крейслер обратился к ней до этого на «ты» только один раз, в минуту высокого музыкального вдохновения.
По окончании дуэта принц, который еще во время пения много раз порывался кричать «bravo, bravissimo», рассыпался в бурных изъявлениях восторга. Он покрывал руки Юлии пламенными поцелуями, клялся, что никогда еше пение не потрясало так всю его душу, и умолял Юлию позволить ему запечатлеть поцелуй на божественных устах, из которых лился нектар этих райских звуков. Юлия испуганно отступила назад. Крейслер встал перед принцем и начал:
― Всемилостивейший принц не соблаговолил порадовать меня ни единым словом похвалы, которую я надеялся наравне с мадемуазель Юлией заслужить как композитор и изрядный певец, из чего я заключаю, что мои ничтожные музыкальные познания производят недостаточно выгодное впечатление. Однако я также большой знаток в живописи и буду иметь честь показать вашей светлости миниатюрный портрет, изображающий особу, чья необыкновенная судьба и странный конец мне настолько известны, что я могу рассказать их всякому, кто пожелает меня выслушать.
― Несносный человек! ― пробормотал принц.
Тем временем Крейслер вытащил из кармана маленькую шкатулку, достал из нее миниатюрный портрет и протянул его принцу. Тот взглянул на портрет, и вся краска сбежала с его лица, глаза остановились, губы задрожали.
― Maledetto! [88] ― пробормотал он сквозь зубы и выбежал вон.
― Что это такое? ― вскрикнула в смертельном испуге Юлия. ― Ради всех святых, что это все значит? Скажите мне все, Крейслер!
― Вздор, ― отвечал Крейслер, ― веселые проказы, изгнание бесов! Взгляните, дорогая, какими огромными шагами, во всю прыть своих сиятельных ног бежит любезный принц! Боже мой! Он окончательно изменяет своей нежно идиллической натуре, даже не смотрит в озеро и не испытывает ни малейшего желания кормить лебедя, милый, добрый... дьявол!
― Крейслер, ― проговорила Юлия, ― ваш тон леденит мне душу, я чую недоброе, что произошло у вас с принцем?
Капельмейстер отошел от окна и, глубоко растроганный, посмотрел на Юлию, стоявшую перед ним, сложив руки и как бы моля доброго гения избавить ее от страха, вызывавшего на глаза слезы.
― Нет, ― сказал Крейслер, ― ни один враждебный и фальшивый звук не должен нарушать небесную гармонию, царящую в твоей душе, невинное дитя! Духи ада бродят по свету под обманчивой личиной, но над тобой они не имеют власти, и тебе должны остаться неведомы их черные дела! Успокойтесь, Юлия! Позвольте мне сохранить молчание, все уже позади!
Тут в хижину вошла сильно взволнованная Бенцон.
― Что случилось? Что случилось? ― воскликнула она. ― Принц как бешеный проносится мимо, даже не замечая меня. У самого дворца его встречает адъютант, они с жаром о чем-то между собою говорят, потом, насколько я понимаю, принц дает адъютанту какое-то очень важное поручение, потому что в то время как принц направляется во дворец, адъютант стремглав бежит в отведенный им павильон. Садовник сказал мне, что ты стояла с принцем на мостике; тогда, не знаю почему, меня охватило страшное предчувствие какого-то несчастья ― я побежала сюда; скажите, что же случилось?
Юлия рассказала все как бьшо.
― Тайны? ― резко спросила Бенцон, бросив на Крейслера пронизывающий взгляд.
― Почтеннейшая советница, ― ответил Крейслер, ― бывают минуты, положения, обстоятельства, когда, мне кажется, лучше держать язык за зубами, ибо стоит раскрыть рот, как понесешь околесицу, которая раздражает благоразумных людей!
И больше он не проронил ни слова, несмотря на то что Бенцон казалась оскорбленной его молчанием.
Капельмейстер проводил советницу с дочерью до дворца, а потом зашагал обратно в Зигхартсвейлер. Когда он скрылся в густых аллеях парка, из павильона вышел адъютант принца и последовал за Крейслером. Вскоре в лесной чаще раздался выстрел!
В ту же ночь принц покинул Зигхартсвейлер, попрощавшись с князем письмом и обещая вскоре вернуться. Когда на следующее утро садовник со своими людьми обходил парк, он нашел шляпу Крейслера со следами крови.
Сам же Крейслер бесследно исчез. Его...
Том второй
Раздел третий.
МЕСЯЦЫУЧЕНИЯ.
ПРИЧУДЛИВАЯ ИГРА СЛУЧАЯ
(М. пр.) Страстное томление, пылкое желание теснят нашу грудь; но вот наконец мы заполучили то, чего домогались с такими муками и терзаниями, и желание немедля хладеет в ледяном равнодушии, и мы отбрасываем прочь предмет наших вожделений, как сломанную игрушку. Но едва это произойдет, как наступает горькое раскаяние в поспешном поступке и мы уже алчем вновь. Так вся наша жизнь проносится между Желанием и Отвращением. Уж таковы мы, кошки! Слова эти верно живописуют мой род, откуда происходит также и надменный лев, что и побудило знаменитого Горнвиллу в тиковском «Октавиане» назвать его большой кошкой. Да, повторяю я, таковы мы, кошки, быть иными не в нашей власти, и кошачье сердце нечто весьма и весьма непостоянное.
Первейший долг честного биографа ничего не таить и ни в коей мере не щадить себя. Вот почему я, положив лапу на сердце, хочу признаться, что, невзирая на несказанное рвение, с каким я набросился на искусства и науки, во мне вдруг пробуждалась мысль о прекрасной Мисмис и частенько прерывала мои штудии.
Мне чудилось, что я не должен был порывать с нею, что я пренебрег верным любящим сердцем, лишь на миг ослепленным дурным наваждением. Ах, часто, когда я хотел усладить себя великим Пифагором (в ту пору я изрядно штудировал математику), нежная лапка в черном чулочке вдруг отодвигала прочь все мои катеты и гипотенузы, и передо мною вставала она, чудная Мисмис, в маленькой, неизъяснимо милой бархатной шапочке, и в прелестных глазах ее, цвета свежей травы, искрились лучи нежнейших упреков! Какие прыжки и пируэты, какие грациозные извивы хвоста! В восторге вновь воспламенившейся любви хочу я обнять прелестную, но ― ах! ― исчезает прочь дразнящее видение.
Немудрено, что грезы эти, прилетавшие из Аркадии любви, заставили меня погрузиться в некую унылость, каковая неминуемо повредила бы мне на избранном мною поприще наук и изящных искусств, тем более что вскоре она обратилась в леность, коей я не в силах был противостоять. Мощным усилием хотел я вырваться из этого тягостного состояния, единым духом вознамерившись вновь отыскать Мисмис. Но едва лишь я ставил лапу на первую ступень лестницы, дабы подняться в высшие сферы, где я мог бы найти свою милую, на меня находили стыд и робость, я снова опускал лапу на землю и мрачно брел под печку.
Невзирая на эту духовную угнетенность, я наслаждался необыкновенным телесным благоденствием. Если не запас моих познаний, то по крайней мере вес мой заметно увеличился. Я с удовольствием примечал, глядясь в зеркало, что мой круглощекий лик начинает приобретать вместе с юношеской свежестью и нечто, внушающее почтение.
Хозяин и тот заметил перемену в моем расположении духа. И вправду, прежде я мурлыкал и делал веселые прыжки, когда он угощал меня лакомым кусочком. Прежде я терся у его ног, кувыркался и прыгал ему на колени, когда он утром, встав с постели, восклицал: «Доброе утро, Мурр!» Теперь же я пренебрегал всем этим и довольствовался приветливым «мяу» да с гордым изяществом выгибал дугой спину ― искусство, в котором, как известно благосклонному читателю, мы, коты, не имеем себе равных. Теперь я презирал даже столь милую мне прежде игру в птичку. Для молодых гимнастов и акробатов моего рода может оказаться весьма поучительным пояснение, какова эта игра. А именно: мой хозяин привязывал несколько гусиных перьев к длинной нитке и, дергая ее то вверх, то вниз, заставлял их и впрямь летать по воздуху. Я подстерегал их в углу и, приноровясь к такту движения, гонялся за ними до тех пор, пока не схватывал добычу и яростно не раздирал ее. Часто игра увлекала меня необыкновенно, я воображал перо настоящей птицей, входил в раж, и таким образом и дух мой и тело, одновременно упражняясь, развивались и крепли. Да, даже эту игру презрел я теперь; хозяин мог дергать свои перья сколько ему было угодно, я оставался недвижим на подушке. «Кот, ― сказал он мне однажды, когда я лежал и жмурился, лишь слегка водя лапкой вслед перу, то и дело летавшему над подушкой возле самого моего носа, ― кот, ты совсем не таков, как прежде: ты делаешься с каждым днем ленивее и неповоротливее! Я полагаю, ты жрешь и спишь сверх всякой меры».
Луч света заронили эти слова в мою душу. Только воспоминаниями о Мисмис, о поруганном рае любви объяснял я прежде мою вялую мрачность; теперь лишь я понял, сколь ощутительны притязания земной жизни ― именно они удалили меня от моих высоких стремлений к наукам и поэзии. Есть вещи в природе, позволяющие постичь, отчего наша душа, прикованная к тирану, именуемому телом, вынуждена жертвовать ради него своей свободой. Под этими вещами я разумею преимущественно лакомую манную кашу, сваренную на молоке и приправленную маслом и сахаром, равно как и широкую, плотно набитую конским волосом подушку. Такую сладкую кашу служанка хозяина умела готовить совершенно божественно, и я каждое утро с величайшим аппетитом поглощал добрых две тарелки этого отличного кушанья. Однако подобный завтрак отбивал у меня всякий вкус к наукам, они представлялись мне черствым хлебом, и даже когда, оставив умозрение, я набрасывался на поэзию, то и в ней не находил услады. Самые прославленные творения новейших авторов, знаменитейшие трагедии увенчанных лаврами поэтов не могли удержать мой дух от праздного блуждания мыслей. Искусство служанки хозяина невольно вступало в единоборство с поэтами, и мне сдавалось, что она куда более смыслит в надлежащих пропорциях и гармонии сладкого и соленого, жирного и густого.
О пагубный дурман, мешающий телесные и духовные радости! Да, дурманом я зову это, ибо дурманящий сон овладевал мною и влек меня к иному, опасному предмету соблазна, к широкой, набитой конским волосом подушке, где я безмятежно засыпал. И тут же мне являлся пленительный образ драгоценной Мисмис! О небо, сколь удивительно все было связано меж собой: молочная каша, пренебрежение науками, меланхолия, мягкая подушка, прозаичность моей натуры, воспоминания об утраченной любви! Хозяин был прав: я ел и спал чересчур много! С каким стоическим мужеством пытался я быть умеренней, но слаба кошачья плоть: самые благие, самые великолепные намерения разлетались в прах от сладкого запаха молочной каши, тонули в гостеприимной пучине подушки.
И вот однажды я услышал, как хозяин, входя в комнату, говорил кому-то в сенях: «Пожалуй, я согласен! Может быть, общество его расшевелит. Но если вы будете выкидывать ваши глупые штуки, прыгать на стол, опрокинете на пол мою чернильницу или еще что-нибудь, я вышвырну к черту вас обоих!»
Сказав это, хозяин приоткрыл дверь и впустил кого-то. Это был не кто иной, как друг Муций. Я едва его узнал: шерстка, прежде гладкая и лоснящаяся, была взъерошена, кое-где свалялась, глаза глубоко запали; во всей его внешности и манерах, прежде вполне терпимых, хоть и немного неотесанных, теперь обозначалось нечто высокомерное и грубое.
― Ага, ― фыркнул он на меня. ― Ага, наконец-то я нашел тебя! И где? Под твоей проклятой печкой! Но позволь!.. ― Он прыгнул к тарелке и вмиг уничтожил жареную рыбу, припасенную мною на ужин. ― Скажи, ― говорил он мне в промежутках, ― скажи, где ты прячешься, черт побери! Почему ты не показываешься ни на одной крыше? Тебя никогда не увидишь там, где можно повеселиться.
Я объяснил, что, отказавшись от любви к прелестной Мисмис, я всецело предался наукам, а потому о прогулках нечего было и думать; к обществу же я нимало не стремлюсь, ибо у хозяина имею все, чего только можно пожелать: молочную кашу, рыбу, мясо, мягкую подушку и т. д. Спокойная, беззаботная жизнь для кота с моими наклонностями и дарованиями есть наивысшее благо, и я опасаюсь, как бы она не расстроилась, едва я выйду в свет, тем более что, как я с прискорбием чувствую, моя слабость к малютке Мисмис еще не вовсе прошла и встреча с ней может легко толкнуть меня на опрометчивый поступок, в каковом мне пришлось бы горько раскаиваться.
― Позднее ты можешь мне подкинуть еще рыбку, ― вставил Муций, небрежно прошелся согнутой лапой по лицу, бороде и ушам и развалился возле меня на подушке.
― Счастье, ― начал он вкрадчивым голосом, несколько секунд помурлыкав в знак своего удовольствия, ― счастье для тебя, брат Мурр, что мне взбрело в голову навестить тебя в твоей келье и что твой хозяин беспрепятственно впустил меня! Тебе угрожает величайшая опасность, какая только может угрожать молодому, многообещающему коту-буршу, у которого голова на плечах и кровь в жилах, ― я хочу сказать, тебе угрожает опасность сделаться отвратительным филистером. Ты тут обронил, что науки принуждают тебя дорожить своим временем и тебе недосуг встречаться с котами. Прости, брат, но я этому не верю! Такой круглый, упитанный, гладкий ― ты вовсе не похож на книгоеда, изможденного ночными бдениями! Спокойная жизнь ― будь она проклята! ― и сделала тебя ленивым и неповоротливым! Уверяю тебя, ты чувствовал бы себя совсем иначе, кабы помаялся, как наш брат, прежде чем подцепил рыбью кость или поймал птичку.
― Я думал, ― прервал я друга, ― что ваше положение можно назвать прекрасным и вы счастливы. Ведь прежде вы были...
― Об этом, ― гневно накинулся на меня Муций, ― в другой раз. И что ты все время тычешь мне под нос твое «вы»! Нет, ты филистер и ничего не понимаешь в студенческих обычаях!
Я извинился перед разгневанным другом, и он продолжал уже мягче:
― Итак, я уже сказал, ты ведешь жизнь бездельника, брат Мурр, тебе нужно встряхнуться, нужно выйти в свет!
― О небо, ― воскликнул я в ужасе, ― что говоришь ты, брат Муций! Мне ― выйти в свет? Неужели ты забыл ― всего несколько месяцев тому назад я тебе рассказывал в погребе о том, как я однажды выпрыгнул в свет из английской коляски, какие опасности грозили мне отовсюду, как, наконец, меня спас добрый Понто и привел к моему хозяину.
Муций злобно засмеялся.
― Да, ― сказал он, ― в этом-то все и дело! Добряк Понто! Этот фатоватый шут, самовлюбленный и тщеславный лицемер, возившийся с тобою только потому, что у него тогда не было другого развлечения, а ты его забавлял. Попробовал бы ты подойти к нему на благородном собрании или на балу, он бы тебя не узнал ― ты ведь не его породы. Да ведь он растерзает тебя за то, что ты посмел приблизиться к нему в неподобающем месте. Добряк Понто ― это он тебя развлекал нелепыми человеческими историйками, вместо того чтобы посвятить тебя в светскую жизнь! Нет, мой дорогой Мурр, приключение твое столкнуло тебя совсем с иным жизненным кругом, чем тот, какой тебе предуказан. Извини меня за резкость, но все твои отшельнические штудии не только не принесут тебе никакой пользы, но даже скорее повредят. Ибо ты все-таки филистер, а во всем свете нет существа скучней и пошлей ученого филистера.
Я откровенно признался другу Муцию, что не вполне уразумел значение слова «филистер», так же как и его мнение на этот счет.
― О брат мой, ― ответил Муций, приятно улыбнувшись, что его очень красило и на мгновение напомнило мне прежнего Муция. ― О брат мой Мурр, напрасно я пытался бы объяснить тебе это, ибо ты никогда не постигнешь, что такое филистер, покуда сам остаешься им. Но если ты хочешь теперь же ознакомиться с некоторыми основными приметами кошачьего филистерства, я должен...
(Мак. л.)...весьма странное зрелище. Посреди комнаты стояла принцесса Гедвига, лицо ее было смертельно бледно, мертв и неподвижен был ее взгляд. Принц Игнатий играл с ней как с заводной куклой. Он поднимал ее руку вверх ― рука поднималась, он опускал ее вниз ― рука опускалась. Он слегка толкал принцессу вперед ― она шла; он останавливал ее ― она застывала на месте; он усаживал ее в кресло ― она садилась. Принц так увлекся этой игрой, что не заметил входящих.
― Что вы делаете, принц? ― воскликнула княгиня. Потирая руки и хихикая, принц стал уверять ее, что сестра Гедвига теперь добрая и послушная, делает все, что он хочет, и совсем не ссорится с ним и не бранит его, как раньше. И с этими словами он снова начал, командуя по-военному, ставить принцессу во всевозможные позиции, и каждый раз, когда она как заколдованная застывала в том положении, в какое он ее ставил, он громко смеялся и подпрыгивал от радости.