Олег Маркович Белаковский
Эти настоящие парни
Scan, OCR&Spelcheck Stanichnik https://lib.aldebaran.ru/
«Эти настоящие парни»: Молодая гвардия; Москва; 1981
Аннотация
Олег Маркович Белаковский – долгие годы работал спортивным врачом в командах ЦСКА, сборной СССР. Он сопровождал наши сборные команды по футболу и хоккею на многие международные соревнования – чемпионаты мира, Европы, Олимпийские игры. Его книга – о спортивном мужестве, о верности спорту.
Книга иллюстрирована фотографиями из архива автора.
Олег Маркович Белаковский
Эти настоящие парни
Памяти друга, выдающегося советского спортсмена Всеволода Боброва
ДВЕ МИНУТЫЧИСТОГО ВРЕМЕНИ
(Введение к играм)
Ну вот и все.
Все – это значит конец. Все – это значит домой. Остаются последние полтора часа. Мы складываем нашу экипировку, бросаем на дно чемоданов сувениры. Мы складываем «все золото мира», завоеванное нами. Тяжко это «золото мира». Вес не в граммах. Вес в тоннах усталости. В опустошении, которое постепенно начнет заполняться сложным коктейлем из воспоминаний, новых надежд и новой работы. С оскоминой славы, с горьковато‑солоноватым привкусом пота. Это завтра. Это потом. А сейчас опустошенность как естественная реакция на нечеловеческое, сверхчеловеческое напряжение. Всех этих дней. Всех этих минут. У нас хватило сил на все: выстоять, победить, подняться по ступенькам пьедестала. Не хватило сил только на одно: взвалить на плечи бремя славы, начищенную медь ее труб. Для этого нужны силы. Сейчас их нет. Мы возвращаемся со щитом. Но по тому, как чувствуют себя ребята, это скорее возвращение «на щите». По состоянию. По затрате сил. По обессиленности. Я врач. Мне виднее.
|
Так было в Инсбруке. Так было в Праге и Стокгольме. В Монреале и Квебеке. Так было в Лейк‑Плэсиде и снова в Праге. Но так больше не будет. Будет еще труднее. С каждым годом. С каждой новой победой. Потому что нет легких игр и нет легких побед.
Воспоминания придут позже… Все вспомнится по минутам. По секундам…
…Начало драмы, ее «завязку» надо искать в первом периоде, когда, оставаясь последним, Гусев теряет шайбу и стремительно шедший на Третьяка Новы подхватывает ее и, ни на секунду не сбавляя темпа, резко бьет по воротам. Взять шайбу Третьяк, расстреливаемый в упор, не смог. Но уже через несколько минут он делает, казалось бы, невозможное. Эберман, набрав скорость, обводит одного за другим двух наших защитников и выходит один на один с вратарем. Гол неминуем. Но в каком‑то акробатическом прыжке Владислав все‑таки ловит шайбу. И снова Эберман вызывает нашего голкипера «к барьеру». И снова Третьяк выигрывает поединок.
Первое действие было сыграно с тем актерским мастерством и талантливой режиссурой, которые дают и зрителям и участникам ощущение все нарастающего драматизма. Но вот только где и когда наступит кульминация и какова будет развязка – этого пока не знает никто.
Второй период начался все в том же высоком темпе. Но теперь наши играют значительно раскрепощеннее и в скорости не уступают соперникам.
Промелькнуло бледное лицо Бабинова, и что‑то тревожное кольнуло сердце. Я знал, как волновался перед игрой Сережа. Фактически не сомкнул глаз всю ночь. Напряжение нарастало, и я чувствовал, что ему все труднее справиться с ним. Предчувствие не обмануло меня. Нервы парня не выдерживают, он ошибается на «пятачке». Следует удаление. Вслед за Бабиновым с поля удаляется и Жлуктов. На табло 0:2. Шестнадцатая минута второго периода. Ведут чехи. Двойное удаление. Трое наших ребят в течение двух минут чистого времени должны будут противостоять сильнейшей пятерке чешских хоккеистов.
|
На скамейке запасных гробовая тишина. Замерли трибуны. Кто же будут эти трое, которым предстоит начать борьбу против пятерки чехов и выстоять? Смотрю на ребят. Все лица обращены к тренеру. Я тоже смотрю на него, стараясь соразмерить мое предположение с его решением. Так кто же?
Из всех категорий оценок, проносящихся в этот момент в мозгу «режиссера», должна быть зафиксирована одна‑единственная. Тренер выбирает надежность. Он строит треугольник: Цыганков – Шадрин – Ляпкин. Все три вершины скреплены надежностью и колоссальной трудоспособностью. Что касается Цыганкова, то здесь ему нет равных в защите. Причем той особой защите, которая способна разрушить любое, казалось бы, всесокрушающее нападение. Блестящим защитником был и Ляпкин. Я знал того и другого и неизменно поражался их самоотверженности. Каждый из них в любой момент мог не раздумывая броситься под летящую шайбу или вступить в неравную силовую борьбу, мог сыграть и за вратаря. А Шадрин? Это настоящий лидер. Силен и в нападении и в защите, способен повести за собой ребят.
…Они приближались к точке вбрасывания не спеша, внешне спокойно. Но в каждом из них шло внутреннее накопление сил и энергии, которое непременно должно было сработать и сработает уже потому, что в действие приведены неодолимые силы азарта, силы моральной, волевой и психологической энергии. По собственному опыту я знал это ощущение особой собранности, внутренней мобилизации, физического и морального напряжения. Пружина сжата до предела. Она не может не распрямиться. Уже где‑то здесь был предрешен исход поединка и наша победа. Достаточно хорошо зная каждое из действующих лиц, я следил за тем процессом, который преобразовывал физический и морально‑волевой «задел» в кинематическую энергию их перемещений и ударов.
|
С другой стороны к той же точке подъезжала сильнейшая пятерка чешской сборной: Иржи Холик, Мартинец, Штясны, Поспишил и Махач.
Вбрасывание. Все мгновенно завертелось, словно кто‑то принялся вдруг бешено вращать трубку калейдоскопа.
С этой секунды тройка наших ребят вступает в ожесточенную и неравную схватку с соперником и в течение бесконечно долгих двух минут должна будет во что бы то ни стало выстоять. Они знали, что решалась судьба матча, судьба олимпийской победы. И они делали невозможное.
Ребята бросались под пушечные удары, под стремительно летящую шайбу, смело вступали в силовую борьбу. Они были защитниками и нападающими одновременно. Они были вездесущи.
Подступы к воротам наглухо перекрыты отчаянно обороняющейся тройкой. Бессилен что‑либо сделать изворотливый Мартинец, растерян изобретательный Штясны. Разрушены все законы игровой логики. Должна быть шайба, а ее нет. Ни Махач, ни Поспишил – эти великолепные снайперы – не в состоянии взять наших ворот. Больше того, наши парни умудряются в такой ситуации атаковать и все чаще сдвигают игру к центральному кругу. Ни один из чехословацких игроков не получает шайбу в спокойной обстановке: его прижимают к борту, теснят, мешают увидеть партнера, мешают набрать скорость.
Они продолжали обороняться, но оборона эта все больше напоминала нападение. Четко выбирались места, все время шла подстраховка, до предела было обострено «чувство партнера». Что‑то кричал Третьяк, руководя перемещениями ребят на площадке.
Не выдержал Борис Михайлов. Перегнувшись через борт почти пополам, он крикнул:
– Ребята, только продержитесь! Только продержитесь, а мы забьем!
Я врач. И поэтому как никто другой знал, как доставались ребятам эти «две минуты чистого времени», какой ценой платили они за каждую их секунду. Но тройка Шадрина выстояла. Выстояла эти две минуты. Собственно, почему две? Это были пять минут пребывания на льду. Пять минут работы на износ, на сверх пределе. Пять минут, потому что паузы в ней были такими же напряженными, как и сама борьба.
Один за другим они подъезжали к борту. Сил перемахнуть через него уже не было. Тяжело переваливаясь через стенку, они буквально падали от усталости на скамейку запасных. Я растирал Шадрину виски нашатырным спиртом, стараясь привести его в чувство. Вокруг щелкали, трещали фото– и кинокамеры, спешившие запечатлеть еще одну сенсацию: трех хоккеистов, потерявших сознание от усталости.
Как врач я понимал, что надо немедленно снимать ребят с игры и всех троих отправлять в постель. Ибо это была точка. Предел, за которым обычно следует срыв – нервный, эмоциональный, чисто физический, какой угодно. Но черт знает что творилось на льду в этот день. Все вывернулось наизнанку, ломая законы логики, физиологии, здравого смысла.
Сорок третья минута олимпийского матча. Еще минуту назад «отключившийся» Шадрин перемахивает через борт и вновь оказывается в центре схватки. Не знаю, какое дыхание открылось у парня на этот раз – может быть, действительно второе. А может быть, третье или пятое. Не знаю. Но именно этот порыв Шадрина вдохновляет Харламова, и он проводит свой блистательный заключительный гол…
Такими вот они были, эти минуты «чистого времени», глубоко и остро врезавшиеся в мою память. Аккумулировавшие в себе все то, что так характерно для большого спорта.
Что движет человеком в такие минуты? Честолюбие? Тщеславие? Меркантильность? Жажда славы? Не будем спешить с категорическим «нет». Человек сложен и далеко не безгрешен. Ничто человеческое ему не чуждо. Тем более с возрастом, с утратой первых юношеских порывов. Со временем все становится сложнее. Короче, как поется в одной песенке, «в жизни всему уделяется место». Так что не будем спешить с категорическим «нет».
Но в одном я убежден. Что бы ни явилось впоследствии стимулом этих минут, в их первооснове, в том начале начал, с которого начинается выбор пути, лежит страстная увлеченность человека, заставляющая его сделать один‑единственный выбор.
В первоистоке подобных минут, я повторяю – в первоистоке, лежит способность человека всецело, без оглядки, без остатка, отдаться тому, что вызывает в нем живой интерес, помогает ему выразить самого себя с наибольшей яркостью и полнотой.
Любовь не пассивна. Интерес не абстрактен. Эта увлеченность любимым делом предполагает высокую энергию самоотдачи. Фанатическая преданность художника своему делу общеизвестна, творческое мужество естественно и объяснимо. Нечто подобное, как мне кажется, происходит и в спорте. Однажды и навсегда всецело отдавшись движению, человек преодолевает не только время и расстояние. Он преодолевает самого себя.
Самозабвенная увлеченность. Об этих парнях лучше и не скажешь.
С этой самозабвенности, с этой страстной увлеченности и начинаются, с моей точки зрения, минуты мужества и мастерства. В ней черпает человек силы для трудных испытаний.
Однако вернемся к началу второго периода, когда наши, оставшись на площадке втроем, оборонялись против численно превосходящих чехов. Попробуем взглянуть на происходящее под несколько иным углом зрения. Самозабвенная увлеченность, любовь к спорту, которая еще мальчишками привела их когда‑то, как и меня, на ледяную площадку, осталась вовсе не неизменной. Пришел опыт. Пришла зрелость. В чем сказыва лась сейчас их зрелость? В мастерстве? Безусловно. Но прежде всего в ощущении меры выпавшей на их долю ответственности. Зрелость мысли, зрелость сознания определили собой все остальное.
Мужество, и в частности спортивное мужество, это было для меня всегда понятием, прежде всего нравственным, сопредельным понятию честь. Удивительно выразителен русский язык. Если самозабвенность – это себя забвенный, то мужество от слова «муж». Муж – зрелость, опыт, сознание. Чувство чести, сознание ответственности и долга – вот те нравственные параметры, которые придают смелому, отчаянному поступку характер истинно мужественного поступка.
Вот уже в течение многих лет я пытаюсь исследовать природу спортивного характера, особенно ярко проявляющегося в непривычных и сложных ситуациях (и чисто спортивных и чисто медицинских). И неизменно сталкиваюсь с особым аспектом «двух минут чистого времени».
Я называю это мужеством мастерства. Тем особым качеством, которое как раз и приходит с годами и опытом.
Здесь я имею в виду способность человека собраться в экстремальных условиях, не растеряв те навыки и умения, которыми он владеет в привычных обстоятельствах. То слагаемое победы, которое, будучи утраченным, несет в себе зародыш неудач. И, напротив, проявление которого иногда в самых, казалось бы, безнадежных ситуациях может решить успех дела.
Ирина Роднина абсолютно права, когда в интервью, данном «Литературной газете» накануне своего отъезда в Лейк‑Плэсид, где она завоевала свою третью олимпийскую золотую медаль, сказала: «В спорте, кроме жажды победы и других обязательных атрибутов, необходима сумма знаний и физических навыков. Так вот, и знаниями и навыками надо владеть не дилетантски, а профессионально. Это ведь норма для любого дела».
Вернемся на несколько минут в Инсбрук, предшествовавший Лейк‑Плэсиду, и именно с этой точки зрения посмотрим, как действовала тройка Цыганков – Шадрин – Ляпкин против сильнейшей пятерки чешских игроков.
В основу их тактики был положен единственно приемлемый в такой ситуации принцип: лучший способ обороны – нападение. Передвижения на площадке носили четкий, продуманный характер. «Опека» наиболее опасных нападающих с одновременной подстраховкой партнера. Мгновенные проходы и точные пасы. Силовая борьба, когда она необходима, нагнетание темпа и, напротив, прижатие шайбы к борту и затяжка времени. И вот уже Махач медленно перебирается на противоположный край. Неторопливо ведет шайбу Штясны. Отдает ее Поспишилу. Тот снова возвращает ее своему партнеру. Но это непохоже на маневр. Похоже, что игроки чешской сборной пытаются отделаться от шайбы, не решаясь брать на себя ответственность за очередную неудачу. И во всем этом «виновато» мастерство нашей тройки, сумевшей в сложнейших условиях не только не растеряться и не растерять ничего из того, чем владели, но и довести свое мастерство до филигранной отточенности.
Вот это, с моей точки зрения, и есть мужество мастерства.
Именно здесь, говоря языком медицины, языком физиологии, по настоящему проверяется крепость условнорефлекторных связей, лежащих в основе умений и навыков. Важнейшее и необходимейшее условие всякой борьбы.
Параллели опасны. И все‑таки…
Сравнение связано с войной. Возможно, потому, что я человек военный и большинство моих подопечных офицеры.
Несколько лет спустя после войны я был в Великих Луках. Рядом со мной у памятника Александру Матро сову стоял уже немолодой полковник. Не то обращаясь ко мне, не то размышляя вслух, он произнес:
– Подняться и закрыть собой амбразуру – для этого необходима огромная сила духа. Но до него к амбразуре пытались подползти еще трое. Ни один не дополз. Потом я изучил эти несколько десятков метров его последнего пути. Ползти так мог лишь тот, кто хорошо знал свое дело. Расчет до сантиметра. А ведь шел он на верную смерть. Вот это мужество…
Спорт не война. И хоккейные ворота не амбразура. Но жизнь – сложная штука. И 1941 год соединит то, что казалось несовместимым. В годы войны спортсмены‑десантники нашей 98‑й гвардейской воздушно‑десантной дивизии пройдут столько и пройдут там, сколько и где, возможно, не прошли бы, будучи не подготовленными в упорных тренировках тела и духа.
Вот где‑то здесь, с этих строчек и началась книжка как попытка поразмышлять, подумать, попытаться разобраться, что к чему.
И сразу же почувствовал: любая попытка что‑либо осмыслить и понять была бы совершенно бесполезной без многолетних уз дружбы, связывающей меня вот с этими ребятами, возвращавшимися вместе со мной домой. Сложные, разные, трудные. Но вот соединенные в одно целое, они способны сотворить, казалось бы, невозможное. И «невозможно» выиграть и «невозможно» проиграть. Оставаясь ярким и неповторимым, слиться в органическое целое во имя одной цели, одной задачи. Вынести самое трудное физическое испытание, вынести боль, преодолеть самый естественный человеческий страх и не выдержать испытания славой. Ярко и рельефно воспринять мир и споткнуться о едва заметный камешек на дороге. Продемонстрировать мужество и слабость, свет и тень. Но если свет, то ослепительный. Если уж тень, то глубокую. Вот такие они – настоящие парни…
МАЛЬЧИШКИ 30‑Х
Есть рельсы, соединяющие нас с прошлым. Они ведут в настоящее и продолжают свой путь в будущее.
По ним приходят к нам особые поезда…
Но мой поезд приходит вне расписания. Он может не появляться месяцами и вдруг ворваться в тебя ошеломляюще неожиданно.
Поезд еще не остановился. Он лишь сбавляет ход, а с подножки уже спрыгивает на перрон и несется мне навстречу невысокий большеголовый сорванец в зеленой футболке, шустрый и юркий, как ртуть.
Он бежит навстречу мне, но, словно споткнувшись, останавливается в двух шагах. Таращатся глаза, удивленные и радостные, насмешливые и лукавые. Он замечает мою растерянность, и губы кривит усмешка.
Я поднимаю руку: «Привет, старик!» Он отвечает небрежным, размашистым жестом: «Салют!»
Несколько минут рассматривает меня с любопытством и наконец заключает: «Тебя трудно узнать». – «Все в порядке вещей». – «А ты философ…» – «Что поделаешь? Жизнь…»
И он и я понимаем, что все это так, лишь бы что‑то сказать. Чтобы скрыть волнение…
Я разглядываю его с не меньшим удивлением, чем он меня. Коленки и локти в ссадинах, синие губы искусаны. «Снова смотрел «Мы из Кронштадта»?» Он молча кивает. «В который раз?» Он быстро прикидывает в уме: «Седьмой». Странно, мне всегда казалось больше. В темноте зрительного зала я впивался глазами в экран и, чтобы не зареветь, в кровь искусывал губы. В том месте, где с высокого крутого берега сбрасывали в море «братишек». В той сцене, которая врежется в память однажды и на всю жизнь…
Я вижу ссадины на коленках и фиолетовые губы так же ясно, как вижу сейчас чемодан с иностранными наклейками у своих ног, как вижу сидящего сбоку от меня Харламова и там, чуть дальше впереди, дремлющего от усталости Шадрина. И наших новичков, совсем еще мальчишек. Они чем‑то напоминают мне этого сорванца со сбитыми коленками.
Чем‑то неуловимым и очень знакомым.
Вот так всякий раз он врывается в меня то с ближних, то с дальних окраин детства. Сегодня он примчался с большой узловой станции Дно, что под Ленинградом, где в железнодорожной больнице работает его отец. «Как он?» – «Нормально. Работает. Поговаривают о его переводе в Сестрорецк». – «А ты? Играешь?» – «Ага». – «Как сыграли с Торковичами?» – «Продули». – «Кто стоял?» – «Левка. Я играл защитника». Торковичи, Дно, Порхов. Станции детства, станции первых побед и поражений…
Позже он ворвется в меня из Сестрорецка. Но уже будет другое. Я снова спрашивал. Он снова отвечал. Отвечал коротко и резко. «Как прошла игра?» – «Нормально». – «Маляр играл?» – «Да». – «А Цыган?» – «Тоже. И Бобер играл. 3:0. Все три гола Севкиных». А в глазах вопрос. Главный. Самый главный. Тот, ради которого он рванулся ко мне через расстояния и годы, чтобы задать мне один‑единственный вопрос: «Где они?» Он спрашивает. Он требует ответа. Его вопрос – суд. Не над ними. Надо мной. «Где Маляр?» – «Федя прикрывал отход своего полка. 150 остались лежать вокруг него. Но двести – это, старик, много. Он остался там. В центре этого круга… Федор Чистяков, Герой Советского Союза. Посмертно…»
И снова взгляд в упор. Как одиннадцатиметровый, который надо взять: «А Цыган?» – «Борька Коновалов тоже…»
Он вплотную приближается ко мне. Глаза в глаза. Огромные и сухие. «А Севка? Ты был с Бобром все эти годы…» Это действительно странно – «был». Разве можно быть и не быть с самим собой? И если все‑таки «был», то что остается в нас с уходом тех, кто был для нас больше чем друг?
Я выдерживаю его взгляд. Я отвечаю: «Понимаешь, старик, Сева много играл… Опасно играл… Ты же знаешь: его стиль – прорыв. Он вообще из тех, кто не очень‑то владел искусством беречь себя… И не из тех, кого тщательно берегут… В последнее время у него было скверно с сердцем. Оно все чаще начинало отказывать…» – «Но ты ведь был с ним до конца?» – «Да».
Этот мальчишка спрашивал о тех, кто навсегда остался там, откуда пришел его поезд. На станции отправления, имя которой – юность. Спрашивал о тех, кого отнял у него поезд, имя которому – время. Сегодня он судит меня. Я пытаюсь понять его. И обоих нас судит время. «Сколько раз смотрел «Чапаева»?» – «Четырнадцать». Как пароль. Как девиз…
Три четверти времени я проводил на улице с такими же сорванцами, каким был сам. Ибо только плохо воспитанный человек, как считалось в нашей семье, мог с утра до вечера гонять какой‑то дурацкий мяч, когда на улице такая жара. Но что они, взрослые, понимали во всем этом?
Во‑первых, я не носился по двору с мячом. Я был вратарь, и дело мое – стоять в воротах. Во‑вторых, вратарю положены перчатки. Но ведь это пустое дело – что‑либо доказывать взрослым. На мне был пижонский «кепер», футболка что надо и шикарные бутсы, которые только при полном отсутствии фантазии у родителей можно было принять за стоптанные ботинки. А на шее, набухая, рвалась в крике синяя жила:
– Рука! Рука! Да что я, не видел! Володь, правда, была рука?…
– Сам ты рука!
– Ладно, ребята, хватит базарить. Маляр, пошли. Алик, давай в ворота…
Я отбегаю назад. И опять‑таки, очень пижонисто развернувшись, с размаху ввожу мяч в игру. Все, еще минуту назад застывшее, замершее, вдруг приходит в движение, истошно вопит, мечется по полю, поднимая клубы светло‑оранжевой пыли.
Я уже знал (папа ведь доктор), что ребенок появляется на свет с громким криком. Глядя на мальчишек, несущихся за мячом, я мог поклясться, что их первым криком было: «Гол!»
И моим первым криком тоже, наверное, был крик «Гол!»… Потому что так кричать, как кричим сейчас мы, мог лишь впервые появившийся на свет. Им, взрослым, этого не дано понять.
Все просто. Все очень просто. Мир кругл, как футбольный мяч. Как лысина учителя рисования. Как Земля, которая вращается вокруг Солнца только для Коперника и нашей географички. Она не знает, что это мы вращаем мир своими ногами…
Мы еще неорганизованны. Мы еще стихия. Слов не надо. Кулаков не надо. Отметок тоже. Кто ты – расскажет твой пас. Сколько ты стоишь, расскажет бросок, скорость, хитрость обводки, отчаянный бросок под летящий мяч. Твой, твоя, твое… У одного из нас, у Севы Боброва, это останется навсегда…
Черт возьми, мяч у него. Истошный крик Цыгана:
– Держи левый угол!
Но это уже после того, как спина ломается под прямым углом, и я припадаю почти к самой земле. «А теперь вверх, в правый». Потому что это он, Бобер. Это уже в прыжке. Молнией. В доли секунды…
Прижав мяч к животу, я делаю кувырок под Севкиными ногами.
Надо учить уроки, надо читать книжки, надо, чтобы вилка лежала слева, а нож справа. Рыбу нельзя есть ножом, и фужер с водой нельзя выпивать залпом. На приемах и коктейлях а‑ля‑фуршет в честь наших спортсменов мы с Всеволодом Бобровым все делали именно так. Но путь в Лондон, Париж и Стокгольм начинался с рваных футболок в Сестрорецке, с маминого крика: «Алик, ты плохо кончишь! Алик, ты слышишь меня?…»
Слышу…
Да‑да, пора садиться за уроки. А разве травяная площадка за Севкиным домом и небольшое озерцо, прозванное нами «бочагой», не были нашими уроками и нашим экзаменом? Экзаменом, который мы сдавали целыми днями? «Представляешь, мам, сегодня снял мяч с Севкиной ноги…» – «Ой, Алик, ты плохо кончишь…»
Пройдут годы. Изменится мир. Изменимся мы. Но останется где‑то в нас самих и эта покрытая зеленой травой полянка, где летом с утра до самой темноты мы гоняли мяч, и наша «бочага», где зимой по неокрепшему льду мы неслись на коньках с клюшками наперевес.
Так это начиналось…
Сейчас с позиций прожитой жизни острее чувствуешь то, что стремилась сохранить наша семья, семья ленинградских интеллигентов: свои традиции, свое представление о жизни, ее нравственных и моральных ценностях. Без иронии, а просто с теплой, грустной улыбкой думаешь об этой наивной попытке остановить мгновение, об осторожном отношении к иным критериям и иным ценностям. К тому, что несет с собой детство каждого нового поколения. «Алик, ты посмотри, на кого ты похож…» Я похож на всех остальных. Я часть их самих. Это будет главным. И это останется во мне навсегда…
Мальчишки жили по своим неписаным законам. Формирование их характера шло во дворах и на улицах подчас значительно энергичнее, чем в семье и школе. Здесь складывались свои критерии поступков, свои оценки, свое мнение. Жить вне этого мы не могли. Да и не возможно было бы жить иначе. Не всегда это можно было понять и почувствовать с позиций родительского эгоизма и всесокрушающей родительской любви. Но у многих, кто гонял на «бочаге» с утра до вечера плетеный мяч, было иначе.
Севкин отец играл когда‑то за сборную завода в футбол и особенно любил хоккей. Прекрасный мастер‑инструментальщик, он всегда находился среди рабочей молодежи, всецело разделял ее производственные и спортивные увлечения. Играл он правого защитника, и день игр был у Бобровых семейным праздником. «С утра мать аккуратно, точно священнодействуя, утюжила форму, а отец прилаживал клюшку, точил коньки, складывал хоккейное обмундирование. Потом всей семьей шли на стадион. Отец уходил в раздевалку, а мы выбирали себе места поудобнее на трибунах.
…После матча, как правило, отец приглашал к себе в гости самых отличившихся во время игры спортсменов. Это было своеобразной традицией, и игроки команды очень дорожили ею. Мать готовила вкусный обед, пили чай с вареньем и пирогами, слушали патефон. Спиртного отец не признавал. После угощения отец с товарищами начинали разговор о прошедшей игре, еще и еще раз разбирали удачные комбинации и допущенные ошибки, спорили о будущем хоккея…» – так писал Всеволод Бобров много лет спустя в своей книге «Самый интересный матч».
Семья Бобровых жила рядом с нами. Я часто приходил к братьям, присаживался к ним на диван и слушал эти первые в моей жизни разборы игр. Потом вместе с Севой и Володей мы спускались на их семейный каток, который каждую зиму Михаил Андреевич заливал во дворе дома. Здесь он учил сыновей технике бега на коньках, владению клюшкой, отработке ударов.
Эта по нынешним временам большая и дружная семья не была для Сестрорецка тех лет исключением. Сестрорецкий завод имени Воскова, на котором работа ло большинство наших родителей, сплачивал семьи не только в производственные, но и спортивные коллективы, рождая династии и традиции. Работали на заводе и играли с нами в хоккей Володя и Иван Комаровы, Георгий и Василий Шавыкины, Семен, Павел, Володя и Анатолий Викторовы… Это не просто имена. Для нас это имена на поверке. Наше детство и наша юность…
Сейчас я пытаюсь определить то главное, что было характерным для этих династий, для поколения отцов и детей, в каком‑то смысле составивших одно предвоенное поколение. Страстность, какой‑то живой, мальчишеский энтузиазм. И смелость. Смелость в поисках всего нового.
И еще одно. Пожалуй, самое главное. Удивительная цельность, единство труда и спорта, завода и стадиона.
Это было началом, не футбольной или хоккейной карьеры, не началом нашей спортивной биографии, это было началом нас самих. То, может быть, еще бессознательное стремление к самоутверждению, которое даст всходы потом, с годами. Самоутверждение, которое видишь не в карьере, не в материальных ценностях, но в самоутверждении своего собственного «я» в мире таких, как ты.
Там, в Сестрорецке, на нашей «бочаге», начиналось это начало.
Из школьных предметов мне, пожалуй, больше всего нравилась литература. И Наталия Васильевна, чем‑то напоминавшая пушкинскую Татьяну.
Где‑то в начале весны она появлялась в классе какая‑то лучистая, высветленная. Смотрит не на нас, а куда‑то в окно, где на фоне мартовского неба графически четко вырисовываются тонкие голые ветви. Наконец замечает нас. И вместо приветствия тихо, торжественно: «Сегодня мы начинаем Пушкина. «Люблю тебя, Петра творенье…» И после паузы в мертвой тишине: «Боже мой, какие вы счастливые! Рядом Ленинград. Рядом Мойка… Медный всадник… Вы живете в краю белых ночей… Пройдут годы. Судьба разбросает вас. Но нигде вы не перестанете быть ленинградцами. Нигде…»
Кто из нас, сидевших за партами в 8‑м классе «А» второй сестрорецкой школы, мог знать, что это станет пророчеством?
Минуют годы. В наших паспортах появятся московские, киевские, алма‑атинские прописки, но мы останемся ленинградцами.
Мы, мальчишки, еще не ощущали всей значимости этой миссии. Нам лишь предстояло проверить себя на «дороге жизни», которая для многих из нас окажется слишком короткой.
Но сегодня, слушая «Медного всадника», мы этого еще не знаем. Только чувствуем, что так читать его, как читает Наталия Васильевна, может только ленинградка…
С последним экзаменом, швырнув портфель куда‑то за комод, мы врываемся в лето.
В первых числах июня из Ленинграда начинают съезжаться в Сестрорецк дачники. Места эти облюбованы ими давно, если не с пушкинских, то наверняка с блоковских времен. «Вдали, над пылью переулочной, над скукой загородных дач, чуть золотится крендель булочной, и раздается детский плач…» Строчки эти знаю давно.
Сестра любила Блока, а я любил сестру.
Итак, июнь… Коттеджи на берегу Финского залива оглашаются все тем же детским плачем и тем же смехом. По‑прежнему «скрипят уключины и раздается женский визг». По‑прежнему «гуляют с дамами испытанные остряки». Но они уже не «заламывают котелки». Все больше предпочитают модные кепи в крупную клетку, галстук с необъятно широкой головкой и непременно с булавочной заколкой. В красных соснах раскачиваются гамаки, и на пляже полно народу, хотя вода в заливе еще холодная. Купаются только смельчаки, и в основном мальчишки.