БЕСЕДА ПЕРВАЯ (ИЮЛЬ 1925 ГОЛА) 23 глава




— Это была не угроза.

— Тем хуже. Значит, мы теперь все друг про друга знаем.

— Очевидно.

— Я всегда был одинок. А теперь наступает настоящее оди­ночество.

Отец выходит, и Пу беззвучно скрывается за дверью дет­ской, отец спускается по скрипучей лестнице, прихватив по дороге свою одежду, которая лежит на стуле возле гардероб­ной. Пу раздумывает, не пойти ли ему за утешением к матери. Мог бы, например, сказать, что у него болит живот и поэтому он не в состоянии заснуть, это срабатывает, когда мать в нуж­ном настроении. Но что-то ему говорит, что вряд ли он дож­дется утешения именно сейчас. Пу украдкой заглядывает в комнату. Мать сидит, выпрямившись, на кровати, босая ступ­ня на полу, она всхлипывает без слез и рукой проводит по ще­ке и лбу, словно снимая невидимую паутину, всхлипывает еще раз и еще, потом глубоко вздыхает: да, тяжко.

Наперебой закричали деревенские петухи, один живет у Берглюндов, другой — у садовника Тёрнквиста.

Пу долго стоит в раздумье и наконец принимает решение. Да, так он и сделает, именно так. Все равно уже нет никакого смысла возвращаться в постель и натягивать одеяло на голову, как будто ничего не случилось, теперь, когда привычный мир раскололся вдребезги прямо у тебя на глазах. Пу прокрадыва­ется в детскую и быстро одевается: вылинявшая рубаха, обре­занные трусы, шорты и фуфайка, сандалии в руке. Проскольз­нуть вниз по лестнице, стараясь не наступать на скрипучие ступеньки. В животе свербит от усталости и возбуждения, что-то ужасное сжимает его тощую грудную клетку, но он не пла­чет, плакать нельзя, прощения больше нет, обращаться с моль-

бами и слезами к Богу бессмысленно, Богу явно наплевать на Пу. Пу это давно подозревал. Ангелы-хранители улетели, раз­махивая крыльями, а Бог про него забыл. Может, Бога-то и нет вовсе. Кстати, это было бы на Него похоже. Небесный свод бел и безоблачен, солнце, громыхая, выкатывает свое исполинское колесо прямо под утесом Юрму. Река, прежде черная, превра­тилась в расплавленное серебро, уже почти день, в фуфайке жарко. В деревьях шумит ветер, неуверенно пробуют крылья птенцы ласточки.

Пу сразу же видит отца. Тот сидит на шаткой садовой ска­мейке под верандой. На нем рубашка без воротника и поно­шенные летние брюки, на ногах — тапочки, на плечи наброше­на старая кожаная куртка. Он курит трубку. Трава покрыта росой, ноги у Пу становятся мокрыми. Он подходит к скамей­ке и присаживается.

Отец удивленно смотрит на сына.

— В такой час и на ногах?

— Хотел сходить в лес.

— Вот как? И можно спросить зачем?

— Посмотреть, не встречу ли привидение.

— Привидение?

— Призрак.

— И где?

— На месте самоубийства.

— Часовщика?

— Я ведь воскресный ребенок.

— Ты и правда веришь в привидения?

— Лалла и Май говорят, что они существуют.

— Ну, раз так...

Разговор иссякает. Отцовская трубка булькает. Когда она гаснет совсем, он разжигает ее вновь, и Пу втягивает в себя за­пах, который он любит.

— Трубочный дым хорош от комаров, говорит отец.

— Да, так рано, а комарья-то вон сколько, вежливо отзыва­ется Пу.

И вновь воцаряется молчание. Солнце вывалилось на гор­ную гряду, уже белое и неистовое, Пу закрывает глаза, под ве­ками жжет.

— Поедешь со мной в Гронес? До Юроса доберемся на по­езде, а оттуда на велосипеде километров десять.

Отец, повернув свое большое лицо к Пу, смотрит на него голубыми глазами и, вынув изо рта трубку, повторяет вопрос.

Пу молчит, он попал в практически безвыходное положение — у отца тяжело на сердце, он хочет, чтобы Пу поехал с ним. Пу не может ответить отказом.

— Я вообще-то собирался заняться железной дорогой, уло­жить рельсы, начиная прямо от уборной, где у меня будет ко­нечная станция, до березы — там я установлю стрелки и пово­ротный круг. Йонте хотел прийти поиграть со мной, он обещал.

— Понятно. Можешь не отвечать прямо сейчас. Подумай. Ласково улыбаясь, отец выбивает трубку о скамейку. На палец Пу села божья коровка. Тяжесть в груди не проходит.

— Мы поедем на этом маленьком товарном поезде, который отходит из Дуфнеса в девять утра по воскресеньям, в нем толь­ко вагоны для перевозки леса и один старый пассажирский. Прихватим что-нибудь поесть, а по дороге купим «Поммак».

Они сидят на расстоянии метров двух друг от друга. Роса испарилась, над рекой полоса тумана, день будет жаркий.

Теперь на минуту бросим взгляд в будущее. Год 1968-й. От­цу исполнилось восемьдесят два, он недавно овдовел. Живет в пятикомнатной квартире на Эстермальме. Хозяйство ведет сес­тра Эдит. Она сестра милосердия церковной общины, ей пять­десят восемь, статная женщина в расцвете женственности, с теплыми карими глазами, опушенными длинными ресницами. Крупный, охотно смеющийся рот, широкие, сухие ладони. Сес­тра Эдит когда-то проходила конфирмацию у отца и стала дру­гом семьи. Говорит она на четком хельсингландском диалекте.

Отец был тяжелый инвалид, он страдал наследственной ат­рофией мышц, ходил в ортопедических ботинках, опираясь на палку, его красивые руки с длинными пальцами усохли. Между отцом и сестрой Эдит установились безмолвные, но проникну­тые любовью отношения. Им явно было хорошо вместе.

Я поднимался вверх по южной стороне Гревтурегатан. Стояли последние дни зимы, шел дождь со снегом, на тающие сугробы и плохо посыпанный песком обледенелый тротуар падал резкий, но не прямой свет. Вот уж год, как мы с отцом жили во внешнем примирении и вежливом взаимопонимании. Но это отнюдь не означало, что ради этого мы копались в ос­ложнениях, неприятии, недоразумениях и ненависти прошло­го. Мы никогда не говорили с ним о наших ссорах длиною в человеческую жизнь. Но внешне наше ожесточение испари­лось. Для меня ненависть к отцу была редкостной болезнью, которая когда-то давным-давно поразила кого-то другого, не

меня. Теперь я помогал отцу в его денежных и некоторых дру­гих практических делах — задача не слишком обременитель­ная. Я навещал его и сестру Эдит каждую субботу во второй половине дня, проводя у них по нескольку часов. Вот об одном таком визите я и расскажу.

Я сел в лифт, который со скрипучим эстермальмским до­стоинством поднял меня на последний этаж. Позвонил в дверь — два коротких звонка. Сестра Эдит открыла сразу же. Приложив указательный палец к губам, она прошептала, что нам надо быть потише: отец на час продлил свой послеобеден­ный отдых, ночь прошла беспокойно, мучили боли в бедре и спине. Я, тоже шепотом, предложил сестре Эдит поговорить о делах. Хорошая мысль, согласилась она и спросила, не хочу ли кофе или чаю, она как раз испекла булочки. Нет, спасибо, я пря­мо от стола, обедал с руководителями скандинавских театров, нет, спасибо. Сняв пальто и промокшие зимние ботинки, я су­нул ноги в одни из отцовских тапочек, и мы расположились в комнате сестры Эдит. Комната, окна которой выходили на ули­цу, была не очень большая, но уютная: светлые обои, красивые картины и репродукции пастельных тонов, легкие занавески, уставленные книгами полки, небольшой двухместный диван и кресло, часы с маятником, украшенные искусными резными гирляндами. Кровать застлана широким, вязанным крючком покрывалом желтых тонов. У окна — белый письменный стол и два стула. Мы сели за стол. Эдит вынула папку и показала мне для порядка оплаченные счета, квитанцию о снятии денег с бан­ковского счета и письмо от домовладельца о повышении с пер­вого июля квартплаты. Прочитав письмо, Эдит вздохнула.

— Хуже всего, Ингмар, что Эрик постоянно беспокоится о своем финансовом положении. Хотя я его уверяю, что у нас все в порядке.

— Я поговорю с отцом.

— Пожалуйста, Ингмар, скажи ему еще раз, что я не соби­раюсь его бросать, и самое главное, что ты не намерен отдавать его в больницу для хроников.

— Вот как. Так-так. Он это утверждает?

— Он считает, что мы хотим забрать у него квартиру.

— Квартиру?

— Он иногда говорит, будто мне и тебе, Ингмар, нужна его квартира. И что только вопрос времени, когда мы заставим его лечь в больницу для хроников. И от этого он приходит в ужас­ное отчаяние, и ничего не помогает.

— А как ты, Эдит, себя чувствуешь?

— Я почти всегда хорошо себя чувствую. Меня беспокоит лишь одно — что твой отец, Ингмар, пребывает в таком горе. И что он живет в полной изоляции. Он страшно мучается, а я, хоть и рядом, ничем не могу помочь. И потом еще Смерть.

— Смерть?

— Честно говоря, мне кажется, что твой отец, Ингмар, боит­ся смерти. Он прямо не говорит, но я знаю мысли Эрика. А по­скольку он не желает показывать своего страха, то и тут остает­ся в одиночестве. И делается раздражительным, бранится по мелочам. Ну, мне-то все равно. Пусть ворчит и бранится. Он же ничего плохого не имеет в виду. А иногда, уж слишком распа­лившись по поводу какой-нибудь ерунды, уходит из дома и воз­вращается с цветами для меня. Так что, как там ни говори, а нам с ним хорошо вместе. Но вот Смерть — это, пожалуй, тяжело. В этом я не могу ему помочь, и я не понимаю его страха. Ведь он все-таки священник и должен был бы верить в милосердие Хри­ста. Но по-моему, он потерял веру. Бедный Эрик, какой опорой он был для стольких людей, и для меня тоже, для меня в первую очередь. У него была сильная и чистая вера, да ты сам знаешь, Ингмар, порой он прямо-таки светился верой и убеждением. Год спустя после смерти Карин мы часто беседовали о чуде воссое­динения. Он был убежден, что они с Карин встретятся в мире ином, очищенные и просветленные. В наших разговорах присут­ствовала неподдельная радость, и я думала, как милосерден Гос­подь, поддерживая в старом человеке такую уверенность в соб­ственном воскресении. Не знаю, Ингмар. Я вот всплакнула, но ты не обращай внимания. Просто мне жалко твоего отца, Инг­мар, он такой хороший человек. За что ему выпало такое, такое опустошение? Это жестоко, и я не понимаю смысла. Он мне очень дорог, и я действительно хочу сделать все, чтобы он обрел хоть немного покоя и радости в последние годы своей жизни.

Сестра Эдит высморкалась с негромким трубным звуком. Она определенно принадлежала к тем редким людям, которые становятся красивее, когда плачут. Она вытерла нос и смахну­ла с глаз слезы. И засмеялась.

— Я тоже малость чокнулась, разнюнилась как девчонка. Ты правда не хочешь чаю, Ингмар? Уже четыре. Может, мне все-таки пойти разбудить настоятеля? Ты спешишь, Ингмар? Погоди-ка! По-моему, я слышу его шаги. Да, он идет! Пока не забыла, я получила копию твоего денежного перевода, будет лучше, если ты возьмешь ее, Ингмар.

Сестра Эдит встала с той живостью в движениях, которая проистекает от твердости души и самоочевидной радости. В коридоре раздались гулкие шаги отца. Он шел, тяжело пере­ставляя ноги в ортопедических ботинках, постукивала палка. Он постучался, Эдит крикнула «входите», и отец открыл дверь. Я уже было приподнялся, чтобы пойти ему навстречу, но что-то меня остановило. Стоя на пороге комнаты, он смотрел на нас отсутствующим взглядом. Жидкие волосы растрепаны, одно ухо — багровое. Он был в своем старом темно-зеленом халате, пропахшем сигарами, ладонь с синими прожилками судорож­но вцепилась в ручку палки.

— Я только хотел узнать, не вернулась ли Карин, пробор­мотал он, глядя на нас с Эдит, но не узнавая. — Карин уже вер­нулась?

В ту же секунду лицо его изменилось.

С болезненной стремительностью он осознал, где он и ка­кова реальность: Карин умерла, а он опростоволосился. Улыб­нувшись жуткой улыбкой, он извинился — простите, я еще не совсем проснулся.

— Здравствуй, сын, зайдешь ко мне ненадолго? Он повернулся и зашаркал по темному коридору в свою комнату. Эдит застыла с папкой в руках.

— Ничего страшного! Не бойся, Ингмар. Эрику иногда ка­жется, что Каринтде-то здесь, рядом. Он страшно огорчается, обнаружив свою ошибку: из-за того, что Карин мертва, а еще больше из-за того, что он опростоволосился. Я сейчас пойду к нему. А ты приходи через четверть часа.

Отец наклоняется к Пу: «По-моему, ты засыпаешь. Не пой­ти ли тебе лечь? Еще только пять. Три часа вполне можешь по­спать». Пу мотает головой, молча: нет, спасибо, я хочу остаться здесь и смотреть на солнце. Я хочу быть рядом с отцом. Не спу­скать с него глаз, чтобы он, чего доброго, не испарился. Меня клонит в сон, но мне грустно. Нет, я не намерен ложиться и ню­хать утреннюю канонаду и дерьмо моего братца, я, кстати, все­гда проигрываю, когда мы соревнуемся. Пу широко зевает и мгновенно, как будто повернули выключатель, засыпает. Голо­ва его свесилась на грудь, раскрытые ладони лежат на досках скамейки. Волосенки на затылке стоят дыбом, солнце припека­ет щеку. Отец, застыв, наблюдает за сыном. Трубка погасла.

Во сне Пу идет по лесу — знакомому и в то же время не­знакомому. Журчит и плещется ручей. Над головой бегают солнечные зайчики. Он в тени, но все равно душно. Он дви-

жется вперед против собственной воли. Но вот он останавли­вается и озирается, это, без сомнения, место самоубийства, ждать недолго. Ручей журчит, а вообще кругом тихо, беззвуч­но снуют муравьи в муравейнике и на тропинке. Здесь уже нет разгорающегося солнечного света, здесь серая тень и удушли­вая жара, но тем не менее холодно. Пу замерз, он садится на корточки. За раздвоенной елью какое-то движение, Пу видит спину Часовщика. Тот стоит сгорбившись, жидкие волосы рассыпались по грязному воротнику. Вот он оборачивается и смотрит на Пу пустыми выпученными глазами без зрачков, черный от запекшейся крови рот раскрыт, брови настолько светлые, что их почти незаметно, лоб чересчур высокий, се­рый, весь в пятнах. Не хочу, это неправда, не хочу видеть это­го, я не могу заплакать и не могу убежать, Часовщик высосал у меня все силы, чтобы явиться передо мной, я об этом где-то слышал, наверное, Лалла говорила: привидения пользуются жизненной силой людей, чтобы сделаться видимыми, поэтому человек и коченеет, теперь я попался, я сейчас задохнусь. Пу говорит что-то, клацая зубами: прошу прощения, я вообще-то не хотел приходить сюда, но я все равно здесь. Со мной что-то не в порядке, если я делаю такие вещи. Я не помню, как сюда попал — а вдруг это сон? Вдруг на свете так устроено, что я ви­жу сон, я сплю и больше никогда не проснусь.

Страх омывает Пу горячей струей, все его тело терзает не­удержимая боль. Часовщик стоит лицом к Пу. Ветка частично скрывает привидение. Фигура покачивается, поднимая ветер, хотя кругом безветренно. Воскресный ребенок, стало быть, день Преображения Господня, стало быть. Теперь надо спро­сить. И Пу спрашивает, а не получив ответа, повторяет вопрос: Когда я умру? Часовщик задумывается, а потом Пу кажется, будто он слышит шепот, невнятный, неразборчивый из-за кро­ви во рту и онемевших губ: Всегда. Ответ на вопрос: Всегда.

Слабое дуновение пробегает по лесу, где-то кричит галка. Часовщик покачивается на ветру, голова его отделяется от плеч и шеи, она приближается, и Пу почти не сомневается, что пробил его последний час, только вот интересно, куда голова вопьется зу­бами — в его голые руки или в колени. Черты лица расплывают­ся, но выражение злобное. Тут ветер меняет направление, и лицо расползается, глаза повисли под ветвями ели, они гаснут, все привидение словно бы гаснет, руки всасываются в землю, снача­ла правая, кулаки разжимаются, и черные ногти падают как гни­лые яблоки. Часовщик складывается пополам, и Пу видит крас­ный след от веревки и кости, торчащие из горла. Все происходит

внезапно, очень быстро, вот он исчез, остался лишь запах, запах плесени, точно под линолеумом в детской.

Пу с усилием стряхивает с себя сон и широко раскрывает глаза, чтобы его хитростью не заманили обратно в иной мир. Отец набивает трубку. Рядом с ним Марианн, она пришла с реки, с купания. Черные коротко остриженные волосы плотно облепили голову, лицо обращено к солнцу. На ней брюки и тонкая майка, сквозь ткань проступают очертания груди. Она босая. Отец говорит, что, мол, скоро семь и пора бриться. Ма­рианн рассказывает, как было здорово искупаться там, у пло­та, хотя бревна прорвали ограждение и беспорядочной кучей застряли в береговом иле. Но все равно здорово, она была од­на и могла купаться голой. Вода жутко холодная, градусов двенадцать-тринадцать, не больше, но говорят, в этом году ре­ка особенно холодная. «Слава Богу, есть шхеры, говорит отец, зажигая трубку. — Там не утонешь в прибрежном иле».

— Пу едет в Гронес?

— Не знаю. Я спрашивал, но он, похоже, особого энтузиаз­ма не испытывает.

— Я могу поехать, предлагает Марианн.

— Разве ты не останешься с Карин?

— Я с удовольствием совершу велосипедную прогулку.

— Так, так, с серьезным видом кивает отец.

— С тобой.

— Пу, наверное, будет рад, если ему не придется ехать.

— Мы могли бы поехать все втроем.

— Он собирался строить железную дорогу между уборной и песочной кучей. И Йонте обещал прийти помочь.

— Ну так как? Что скажешь? — спрашивает Марианн.

— Было бы неплохо, отвечает отец с сомнением в голосе. Пу потягивается и громко зевает.

— Я еду с тобой в Гронес, говорит он решительно.

Отец и Марианн немного удивленно смотрят на Пу: так ты, значит, не спишь, вот это да. «Не сплю, говорит Пу, но сей­час пойду лягу и высплюсь. А в Гронес я поеду». Он поднима­ется, со слипающимися глазами трусцой заворачивает за угол, поднимается по лестнице в детскую, скидывает с себя одежду и сандалии, бухается в жалобно заскрипевшую кровать и за­рывается головой в подушку. Он спит, не успев заснуть.

Без десяти восемь. Май безжалостно его тормошит. Даг, уже успевший одеться, приносит из материной комнаты гра­фин и обливает брата. «Перестань, кричит Пу, Даг хохочет.

Дерьмо чертово», кричит Пу защищаясь. Даг, отступив, кида­ет в брата сандалию. Май, дабы конфликт не кончился брато­убийством, встает между ними.

Пу вынужден претерпеть еще кое-какие неприятные ис­пытания. Май заставляет его почистить зубы, вымыть уши и постричь ногти. Кроме того, приходится надеть на себя чис­тую одежду: свежую майку, от которой чешется кожа, свежую рубашку, которая ему длинна, и чистые трусы. «Черт, до чего от тебя всегда воняет мочой, враждебно говорит Даг, ты что, не расстегиваешь ширинку, когда писаешь?» Из гардеробной приносят воскресные штаны — синие шорты с жесткими стрелками и идиотскими помочами. Пу протестует, но Май неумолима и готова, если потребуется, прибегнуть к насилию «Высморкайся! — приказывает она, держа чистый носовой платок перед носом Пу. — Не понимаю, откуда у тебя столько козюлей в носу?»

— Это потому, что Пу все время ковыряет в носу пальцем, поясняет Даг, присутствующий при унизительном одева­нии. — Ежели чего найдешь, поделимся, ладно? — И Даг с гро­хотом скатывается с лестницы. Пу садится на кровать, на него наваливается свинцовая сонливость. Май выходит из гарде­робной. «Что случилось?» — спрашивает она участливо. «Ме­ня тошнит», бормочет Пу. «Поешь, и сразу станет лучше. По­шли, Пу!»

Кишки ворочаются и дрожат, твердая какашка давит на задний проход, просясь наружу. «Мне надо по-большому, не­счастным голосом говорит Пу, очень надо». «Сходишь после завтрака», постановляет Май. «Нет, мне надо сейчас», шепчет он, чуть не плача. «Тогда поскорее беги в уборную!» «Мне на­до сейчас!, повторяет Пу. «Бери ведро», говорит Май, подтал­кивая ногой эмалированное ведро, наполовину заполненное грязной водой после умывания. Она помогает Пу с помочами и стаскивает с него шорты и трусы. Еще минута, и было бы по­здно. «Живот болит, чертовски болит», жалуется Пу. Май са­дится на край кровати и берет его руку. «Через несколько ми­нут пройдет», утешает она.

С лестницы кричит Мэрта: «Пу там? Пора завтракать. Пу там? Эй! Май!» — «У Пу болит живот», передает Мэрта матери. Обе стоят на лестнице. «Сильно болит?» — спрашивает мать. «Ничего страшного, мы уже почти закончили», успокаивает Май. В столовой разговоры и возня, звон посуды и столовых приборов. «Ну, значит, скоро придете», говорит мать спускаясь.

Лоб у Пу в испарине, сквозь загар проступила бледность. Глаза совсем ввалились, губы пересохли. Май гладит его по лбу. «Во всяком случае, температуры у тебя нет, значит, ниче­го серьезного, правда? Фу, какая вонища, может, ты чего не то съел?» Пу мотает головой, и еще одна волна спазмов сотряса­ет его тело. «Черт, дьявол, дерьмо, выдавливает он сгибаясь. — Черт. Дьявол. Дьявольщина.» «Тебя что-то заботит?» спраши­вает Май. «Чего?» — разевает рот Пу. На секунду спазмы от­пускают. «Ты чем-то расстроен?» — «Не-е». — «Чего-нибудь боишься?» «Не-е».

Приступ прошел, щеки Пу приняли свой обычный цвет, дыхание восстановилось. «Мне надо подтереться». «Можно вырвать лист из альбома для рисования, предлагает Май. — Хотя бумага слишком плотная, пожалуй. Возьмем вот эту красную шелковку». «Нет, черт побери, говорит Пу, это же шелковка Дагге, он обычно заворачивает в нее свои самолеты, если мы ее возьмем, он меня пришьет». «Я знаю, решительно говорит Май, возьмем фланельку для умывания, ничего не по­делаешь. Я постираю ее потом. Поднимай попу, Пу. Вот так, теперь славно, да?»

За завтраком мизансцена приблизительно та же, что и за обедом. Единственное различие — более строгие костюмы, ведь сегодня воскресенье, воскресенье двадцать девятого ию­ля и, как уже говорилось, Преображение Господне. Обеден­ный стол накрыт не белой скатертью, а желтой узорчатой кле­енкой. С люстры свисает медный ковш с полевыми цветами.

Воскресное утро, восемь часов. В бергмановской семье ца­рят обычаи воинства Карла XII. В будни завтрак в половине восьмого, по воскресеньям на полчаса позже — вялая уступка матери, которая любит немного поваляться в постели по утрам.

Отец же, напротив, утром бодр, он уже успел искупаться в реке, побриться и перечитать свою проповедь. Предстоящая поездка привела его в состояние прямо-таки веселого возбуж­дения. Пу вместо обычной овсянки дали тарелку горячей раз­мазни. Ароматной нежной размазни и ломоть белого хлеба с сыром. Приготовленных собственноручно Лаллой. Возражать никто не осмеливается, хотя и владыки-родители, и еще кое-кто из присутствующих считают, что размазня — это каприз Пу, а любые виды капризов способствуют зарождению и раз­витию всяческих грехов. Но никто не осмеливается протесто­вать против размазни, приготовленной Лаллой, ни мать, ни отец, никто другой. Пу хлебает, он весьма доволен, но молчит.

Боль улеглась, уступив место приятному оцепенению. Лаллина размазня заполняет сосущую пустоту, согревает изнутри — ведь от желудочных колик весь леденеешь.

Дверь в прихожую и дверь на крыльцо распахнуты на­стежь. Песчаная площадка сверкает в ярком свете.

— Сегодня будет жарко, говорит мать. — Уж не грозы ли нам ждать. — Каждый высказывается по поводу возможной гро­зы. Тетя Эмма совершенно уверена, ее колени предсказывают непогоду уже несколько дней. Лалла говорит, что простокваша в погребе осеклась, впервые за это лето. Мэрта утверждает, что тяжело дышать, у нее красные круги под глазами, на верхней гу­бе капельки пота, наверное, температура. Отец весело замечает, что небольшая гроза не повредит, крестьянам нужен дождь. «Если пойдет дождь, будет хороший клев, вставляет Даг, зло­радно ухмыляясь. — Выдержит ли дождь мой бедный братиш­ка? А уж как он грома боится, просто жуть».

Разговоры продолжаются. Мы разговариваем, а жизнь проходит, где-то сказал Чехов, и так оно, наверное, и есть. Проем двери на крыльцо внезапно заполняет круглая, чуть по­шатывающаяся фигура. Это дядя Карл с небольшим чемода­ном в руке. Он смущенно улыбается. «Ой, привет, Карл! — кричит отец. — Заходи съешь чего-нибудь, и выпить найдется. У тебя, клянусь, вид такой, будто ты масло продал, а деньги потерял!» «Входи и садись, милый Карл, говорит мать. В ее го­лосе сердечности несколько меньше, чем у отца. — Что-нибудь случилось, почему ты с чемоданом?» «Подать прибор?» — спрашивает Мэрта, приподнимаясь со стула. «Нет, нет, не бес­покойся, бормочет Карл, вытирая пот грязным носовым плат­ком. — Можно я посижу немного?»

Не дожидаясь ответа, он семенит через столовую, отпус­кая поклоны направо и налево, и устраивается на диване воз­ле окна. Отец достает из буфета бутылку и рюмку: «На здоро­вье, брат!» Карл осушает рюмку одним глотком, стекла пенсне запотевают. «Спасибо, Эрик, ты истинный христианин, прояв­ляешь милосердие к ничтожнейшему из ничтожных».

— Что-нибудь случилось? — повторяет вопрос мать, стро­го глядя на брата. Карл с каким-то боязливым видом протира­ет запотевшее пенсне. И конфузливо смеется:

— Случилось и случилось! Все время что-то случается, не так ли? Время разбрасывать камни и время собирать камни, как написано в Писании.

— Но ты, похоже, собрался уезжать? — по-прежнему весе­ло спрашивает отец.

— Во всяком случае я собираюсь переехать.

— Переехать? И куда же ты собрался переехать? Позволь спросить. — В голосе матери появился холодок.

— Точно не знаю. Но главное — сохранить свое человечес­кое достоинство.

— Что случилось!? — Третий раз. Теперь мать скорее обес­покоена, чем строга. Карл водружает пенсне на нос и повора­чивается. Присутствующие с интересом наблюдают за ним.

— Я лучше поговорю с Эриком. Этот разговор не для детей и малявок.

— Оставайся здесь, отдохни, а вечером поговорим, быстро предлагает отец, ни единым взглядом не посоветовавшись с матерью. — Сейчас мне некогда. Мы с Пу едем на велосипеде в Гронес читать проповедь. Но мы наверняка вернемся к обе­ду в Воромсе.

Голубьте глаза дяди Карла наполняются слезами. Он не­сколько раз кивает в подтверждение достигнутой договорен­ности.

— Ты золотой человек, Эрик!

Мать подает знак, все встают и читают молитву: «Благода­рим Тебя, Господи, за трапезу, аминь». «Выходим ровно без четверти девять, приказывает отец и смотрит на свои золотые часы, которые висят на цепочке и заводятся маленьким клю­чиком. Потом обращается к дяде Карлу: Если хочешь остаться на несколько дней, это можно устроить. Мы потеснимся. Не правда ли, Карин?» Но мать не отвечает, она лишь качает го­ловой и уходит на кухню, прихватив с собой миску с кашей.

— Хочешь заработать двадцать пять эре? — спрашивает Даг, дружески улыбаясь Пу. Одна рука у него спрятана за спи­ной. Они стоят за кухонной лестницей, где Пу только что по­мочился, хотя это запрещено.

— Еще бы.

— Ладно. Вот смотри, я кладу монету. — Даг кладет двад­цать пять эре на ступеньку. Вид у него таинственно-возбуж­денный.

— И что мне надо сделать?

— Съесть вот этого червяка.

— Чего?

— Закрой рот, у тебя глупый вид.

— Я должен съесть этого червяка?

Даг держит извивающегося дождевого червя перед носом Пу.

— Ни за что.

— Ну, а если я тебе дам пятьдесят эре?

— Нет. Ни за что!

— Семьдесят пять эре, Пу! Это большие деньги.

На крыльце появляется пудель Сюдд, облизывающийся по­сле завтрака. Он угодливо виляет хвостом, приветствуя свое бо­жество, а на Пу, антагониста, бросает презрительные взгляды.

— Зачем тебе надо, чтобы я съел этого червя? Ведь против­но же.

— Ребята поручили мне испытать твое мужество.

— Чего-чего?

— Ну да, если ты окажешься достаточно мужественным, ты сможешь стать членом нашего тайного союза и вдобавок за­работаешь семьдесят пять эре.

— Давай крону.

— Спятил, что ли? Крону! За крону надо съесть, по край­ней мере, какашку тети Эммы.

— А у тебя есть семьдесят пять эре? — с подозрением спра­шивает Пу.

— Вот смотри, пожалуйста. Три блестящих монетки по двадцать пять эре. Прошу. А вот червяк. Ну!

— Я съем половину.

— Это что еще за глупости! Либо ты ешь червя целиком, либо вообще ничего. Я так и знал. Ты трусливое дерьмо и ни­когда не войдешь в наш союз, правда ведь, Сюдд?

Даг поворачивается к Сюдду, который открывает рот, вы­валивая длинный язык. Сюдд ухмыляется, это очевидно

— Давай сюда твоего чертова червяка, говорит Пу в бешен­стве от жадности и злости. Он засовывает червя в рот и начи­нает жевать, он жует, жует, жует. Глаза наполняются слезами. Пу продолжает жевать. Червь извивается, крутится под язы­ком, один его конец пытается улизнуть через отверстие в угол­ке рта, но Пу запихивает его обратно. Желудок бурно протес­тует, но Пу подавляет протест.

— Все, съел.

— Открой рот, я проверю.

Пу разевает рот, брат проверяет — долго и тщательно. По­том велит Пу захлопнуть пасть, чтобы червяк не выскочил. За­тем собирает монетки и зовет Сюдда.

— Что за дела, черт? — кричит Пу.

Даг оборачивается и сокрушенно говорит:

— Мы с ребятами решили проверить, насколько ты глуп. Ежели ты настолько глуп, что ешь дождевого червя за семьде­сят пять эре, то ты слишком глуп, чтобы состоять в нашем со­юзе, и абсолютно слишком глуп, чтобы получить семьдесят пять эре.

Пу бросается с кулаками на брата, но получает сильный удар под ложечку, а Сюдд в то же самое время вцепляется ему в штанину. У Пу перехватывает дыхание, и он садится на сту­пеньку. Даг и Сюдд удаляются, весело болтая. Во дворе они встречаются с Марианн. Пу не слышит их разговора, но подо­зревает, что они строят какие-то интересные планы. Он сража­ется с червем в желудке, раздумывая, не стоит ли ему блевануть, засунуть два пальца и блевануть, но колеблется — такого удо­вольствия брату он не доставит. В эту минуту жизнь не стоит ни шиша: Дождевой червь в животе и месса в Гронесе! Пу совсем сник — никому на свете сейчас так не погано, как ему.

Папа сидит в беседке с дядей Карлом. Он курит первую после завтрака трубку, а дяде Карлу предложена сигара и еще одна рюмка. Дядя Карл говорит безостановочно, отец подбад­ривающе улыбается. С чего бы это отец вдруг так расположил­ся к нему? Но вот отец смотрит на часы и говорит, наверное, что им с Пу пора идти, если они не хотят опоздать на товарняк, который именно по воскресеньям имеет обыкновение прибы­вать минута в минуту. Отец поднимается и похлопывает Кар­ла по руке. На главное крыльцо выходит мать с зеленым от­цовским чемоданчиком и зовет Пу. Даг выводит велосипед, поклажу привязывают к заднему багажнику. Передний багаж­ник предназначен для Пу. Марианн втыкает букетик коло­кольчиков в петлицу отцовского пиджака. Выбегает Мэрта со своим фотографическим ящиком, она обожает фотографиро­вать. Тетя Эмма после завтрака посетила уборную и сейчас, осторожно переваливаясь, спускается по тропинке. Под мыш­кой у нее зажат номер «Евле Дагблад». Из кухни выходит Лалла с уложенными в пакет припасами на дорогу, который в хо­де некоторой дискуссии запихивают в чемоданчик: там лежат отцовские брыжи, чистая белая рубашка, пасторское облаче­ние и сама проповедь. А вдруг бутылка с молоком разобьется и зальет облачение и проповедь? Сперва бутылку намеревают­ся положить на дно, а одежду сверху, потом молоко вовсе от-



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2019-06-16 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: