ДВЕ ПРОВИНЦИАЛЬНЫЕ ПАРОЧКИ




Уильям Купер

Сцены провинциальной жизни

 

Эта книга посвящается Пегги

 

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

 

Глава 1

ЧАЕПИТИЕ В КАФЕ

 

Школа, где я учительствовал, находилась, к удовольствию учителей и учеников, в самом центре города. Пройдешь несколько шагов — и вот тебе кафе или пивная.

Я облюбовал себе одно кафе на рыночной площади. Кафе помещалось на втором этаже, а под ним была лавочка, в которой поджаривали кофе. Восхитительный аромат растекался по лабиринту рыночных палаток, смешиваясь с запахами сельдерея, яблок и хризантем, — напав на его струю посреди площади, можно было добраться по ней до источника, иными словами, витрины лавочки, где в сверкании красной эмали и хрома вращалась великолепная механическая жаровня, настойчиво напоминая о том, что кофе по запаху лучше, чем на вкус.

Два-три раза в неделю я ходил в кафе пить чай с другом, которого звали Том. Он служил бухгалтером-экспертом, и его фирма занимала здание, стоящее на полпути между школой и рыночной площадью. Том работал по исчислению подоходного налога и недурно зарабатывал — он мог бы вообще жить припеваючи, если б поддался на уговоры иных городских жителей заглянуть после работы к ним в контору и поколдовать над налоговой декларацией. Но Том предпочитал проводить свой досуг иначе.

Мы были друзьями не первый год. И он, и я мечтали добиться успеха на литературном поприще. За те шесть лет, что я провел в этом городе, работая учителем, я напечатал три романа. Том напечатал один. Втайне я считал, что как писатель я в три раза лучше Тома. Шел февраль 1939 года, и было мне в то время двадцать восемь лет, а Тому — двадцать семь.

Не стану из деликатности называть фамилию Тома. Что касается прочих его примет, их скрыть будет невозможно. Так, например, при всем желании нельзя было сразу же не заметить, что Том рыжий и что он еврей это просто бросалось в глаза. У него были густые, буйные, огненные кудри и внушительный нос. Весил он фунтов на пятнадцать больше меня и, похоже, пошел бы в этом отношении гораздо дальше, если бы не пребывал постоянно в вихре бурной физической деятельности.

Он был круглоголов, с зеленоватыми глазами и капризно надутыми губами. За его острый ум и горячий нрав я был искренне привязан к нему. Что он умел подавлять других силой своей личности, заметить было трудней.

Бывает, что собственный образ, созданный человеком в воображении, ничуть не менее интересен, чем сам человек. Образ, созданный Томом, был ничуть не менее интересен, чем он сам, и уж, во всяком случае, куда более поразителен; он пленял чертами романтического величия. Том представлялся самому себе великим знатоком человеческой натуры, великим писателем, великим ценителем всего, что стоит ценить в этой жизни, а также великим любовником. Великим бухгалтером-экспертом он себе не представлялся. Не представлялся он самому себе и великим шутом — ничем, по сути, не отличаясь в этом смысле от нас, грешных.

Том обладал удивительной способностью неотвязно давить на чужую психику. С милой непринужденностью он донимал человека до тех пор, пока тот не поступал вопреки собственному желанию. Меня он тормошил постоянно — в особенности, например, насчет нашего дома за городом. Мы с Томом на паях снимали дачу в десяти милях от города с условием, что будем по очереди проводить там выходные дни. Так вот я по двум весьма серьезным причинам хотел, чтобы условие это выполнялось: во-первых, я имел на то законное право, а во-вторых, на этой дачке меня навещала девушка — молодая, очень хорошенькая девушка по имени Миртл.

Неудивительно, таким образом, что мое желание сохранить за собой свое законное право было достаточно сильным. Том, человек другого склада, смотрел на вещи иначе. С пафосом, страстью, пылом и изобретательностью, какие мне и не снились, он без устали меня донимал, пытаясь оттеснить меня, когда подходила моя очередь.

Рисуя себе свой портрет, Том был кое в чем верен правде. Он был не робкого десятка и доступен самым разным оттенкам душевных переживаний, обладал умением тонко и трезво разбираться в людях и ненасытным любопытством к ним. Если вы искали, кому бы поведать о себе всю подноготную, лучшего слушателя было не найти — беда только, что, стремясь вызвать собеседника на откровенность, Том склонен был, заручась его обещанием хранить тайну, выложить ему в очередной раз собственную подноготную.

Обычно я приходил в кафе первым. Это было превосходное заведение; я остановил на нем выбор за то, что в часы, когда принято пить чай, тут не было опасности увидеть на столиках судки для приправ и бутылочки с кетчупом. Том считал, что это чистая блажь.

— При подлинном интересе к человеческой душе ты не замечал бы никаких судков, — говорил он с большим знанием предмета.

Кафе было превосходное, и Том, заказывая себе чай и пирожные с кремом, не мог удержаться и всякий раз проделывал это весьма элегантно. Он подзывал официантку аристократическим мановением руки, небольшой и изящной. На официантку это производило впечатление.

Пожалуй, я позволю себе открыть, что фамилия, которую носил Том, была, увы, отнюдь не Уэйли-Коэн или, скажем, Сибэг-Монтефиоре — какое там! А он был бы совсем не прочь принадлежать к аристократическому роду. Руки у него годились бы для этого хоть куда, а лицо подвело. Нет, в чертах его вовсе не было ничего грубого, но, к сожалению, и ничего хоть мало-мальски аристократического. Сильно портило дело то, что он был рыжий, и он относился к этому довольно болезненно. Когда он прочел в первый раз «A la recherche du temps perdu»[1]и обнаружил, что Сван был рыжий, он положительно возликовал.

Отсюда Тому оставался один шаг до того, чтобы отождествить себя со Сваном по всем статьям — рыжие волосы, аристократическое происхождение, необузданность страстей и так далее.

— М-да, — говорил он со вздохом. — Мне ли не знать, что такое муки ревности! — И его глуховатый голос нес в себе такой могучий заряд чувства, что я внимал ему с живейшим состраданием.

Том вошел в кафе с чрезвычайно, как мне показалось, озабоченным лицом, но, когда он сел, оно прояснилось. Исполнив по всем правилам искусства ритуал заказывания чая, он сказал:

— Слышно что-нибудь насчет книги?

— Ни звука.

Речь шла о рукописи моего нового романа. Редкий молодой романист где-то в начале своего пути не приходит к выводу, что наконец создал вещь на голову выше, чем все, что им написано прежде. Для меня такая минута наступила на четвертой книге. Мой издатель — естествен но, хотя и без излишней поспешности — отклонил ее. Мне по неопытности представлялось, что издателю нужно от меня одно из двух: либо я должен переписать мой предпоследний роман как он есть, слово в слово, либо переписать его, усилив сюжет, отточив характеры, углубив постижение истины и сделав смешные места раз в десять смешнее.

К сведению тех, кому это невдомек, могу сказать, что, когда молодой романист написал первую вещь, которая кажется ему стоящей, а его издатель эту вещь отклонил, ему следует, как установлено опытом, послать рукопись какому-нибудь известному писателю. Так я и сделал. Один из первых моих романов нежданно-негаданно заслужил хвалебное письмо от мисс Иксигрек — она-то и согласилась прочесть рукопись последнего. Уже три недели назад ее секретарша подтвердила, что рукопись получена.

— Ни звука?

— Занята, должно быть, — сказал я, стараясь почему-то выгородить ее. Вероятно, я понимал, что союзников стоит выгораживать.

Том поднял брови.

— А как Миртл? — тактично осведомился он.

— В порядке. — Я, как нетрудно догадаться, постоянно жил в страхе, как бы не оказалось, что у Миртл что-то не в порядке. — Мы очень мило провели время в воскресенье, — прибавил я сконфуженно.

Том, слегка выкатив глаза, взглянул на меня с осуждением.

— Почему ты ей не даешь приезжать на дачу в субботу вечером? Ты же прекрасно знаешь, что ей хочется.

Чувствуя, что на меня начинают наседать, я попытался придать голосу уверенность.

— Приличия, милый мой. Пойдут пересуды по всей деревне, кому это нужно.

Том по обыкновению тут же не преминул подчеркнуть свое превосходство надо мной.

— Надуманно от начала до конца. — Он пожал плечами со снисходительностью, отличающей великого знатока человеческой натуры. — Ох уж эти мне интроверты.

Мы с Томом в последнее время штудировали Юнга и сошлись на том, что его, по Юнгову определению, следует отнести к экстравертам, а меня — к интровертам. В результате чего термин «интроверт» приобрел в устах Тома оттенок бранного слова.

Я и сам прекрасно знал, что мои доводы надуманны. На самом деле я сказал «приличия» потому, что постеснялся сказать «осторожность». Я не хотел, чтобы Миртл водворилась у меня на даче, из тех же соображений, из каких не являлся с визитом к ее родным — а вернее сказать, обходил их стороной. Из осторожности.

Я ничего не ответил Тому.

— Меня бы это не устроило, — сказал он и улыбнулся мечтательно, как подобает великому любовнику. — Мне слишком дороги наши субботы.

— Хорошо тебе говорить! — Я громко рассмеялся. — У тебя нет под боком девушки, которая омрачает тебе жизнь, мечтая, чтобы ты на ней женился!

— У меня, милый мой, — ласково отозвался Том, — есть под боком кое-что другое.

Это было справедливо, ничего не скажешь. У Тома не было под боком девушки, которая омрачала бы ему жизнь и так далее, по той простой причине, что, когда наступала его очередь ехать за город на субботу и воскресенье, он брал с собой приятеля.

Я глубокомысленно покивал головой.

— М-да, — сказал Том со вздохом. — Что только не омрачает нам жизнь! Невольно чувствуешь себя таким старым.

Одна девица, с которой у Тома как-то был роман, брякнула ему по глупости, что он, на ее взгляд, «стар душой». Том отнесся к ее высказыванию очень серьезно и много месяцев потом ходил, старея душой прямо на глазах. Лишь постепенно, мало-помалу, душевное одряхление у него прошло, но при случае до сих пор нет-нет да и проглядывало снова.

Я не поддержал его, потому что он давно уже привел мне неоспоримые доказательства того, что я как раз молод душой.

Пока я разливал чай, Том принялся за шоколадный эклер. Мы сидели у окна, откуда открывался вид на крыши рыночных палаток. Коньки крыш горели золотом в косых лучах заходящего солнца. В воздухе, поднимаясь от жаровни под нами, стлался синеватый дымок. На площади было людно, многие несли в руках корзинки, букеты ярких желтых нарциссов.

— Пожалуй, все-таки умней было бы пускать к себе Миртл по субботам, — сказал Том.

— Почему?

— А ты знаешь, где она проводит вечера, когда ты ее не пускаешь?

— Знаю.

Я и правда знал. Часто она проводила их с молодым человеком по фамилии Хаксби.

— Ну, раз знаешь… — с сожалением произнес Том и умолк. Нетрудно было прочесть по его лицу, что он мысленно повторяет: «Ох уж эти мне интроверты».

Я стал размышлять. Том был не одинок, многие считали, что я веду себя странно по отношению к Миртл. Мне же казалось, что тут и понимать нечего. Я любил Миртл, но не хотел на ней жениться, потому что вообще ни на ком не хотел жениться. Секрет был прост. Приходилось только удивляться, что он столь недоступен пониманию других. Терпя со всех сторон поношение, я был невольно склонен занимать в этом вопросе оборонительную позицию. Разве не было до меня мужчин, которые не хотели жениться, возражал я. Сколько угодно! Может быть, это противоестественно, согласен, но незачем делать вид, будто это случается бог весть как редко. Мои доводы не производили на людей ни малейшего впечатления. А ответные доводы не производили впечатления на меня. Не желаю жениться, и все тут.

А между тем, должен признаться, что нет, не все — так уж причудливо устроено человеческое сердце. Мысль о том, что Миртл может выйти замуж за кого-нибудь другого, была для меня нестерпима.

 

— Ну, вот что, — сказал Том. — У меня к тебе серьезный разговор.

Главное, что нам с ним предстояло обсудить, было связано с его поездкой в Оксфорд. Наш приятель, у которого Том провел субботу и воскресенье, был там наставником в маленьком колледже, том самом, который в свое время кончал я. Звали его Роберт; он был старше нас на несколько лет. Это был умный человек, одаренный и мыслящий — естественно, что такая личность имела на нас огромное влияние. Мы признавали в нем третейского судью по части всех наших поступков, и слово, сказанное им, было для нас непререкаемо, как глас господень. Время мы проводили, большей частью рассуждая о положении в мире.

Я слушал. Мы с Томом много говорили о политике, и не мы одни — говорила о ней Миртл, говорили ее друзья, учителя в преподавательской и даже школьники. К сожалению, писать о политике в романе страшно трудно. Не знаю почему, но политические настроения — как-то не слишком подходящая материя для художественной литературы. Не верите? Тогда попробуйте прочтите хоть несколько страниц романа, написанного каким-нибудь высокоидейным политиком.

Однако я ведь пишу роман о событиях, которые происходили в 1939 году, так что уж мне никак не обойти молчанием политическое положение в мире. А потому, я полагаю, лучше всего сказать о нем сейчас — и с плеч долой.

Нас с Робертом и Томом можно было назвать радикалами — мы опоздали родиться лет на тридцать, тогда мы со спокойной совестью причислили бы себя к либералам. Суть заключалась в том, что жизнь в недемократическом государстве была бы для нас, по нашему убеждению, неприемлема. Тут нам, собственно, даже обсуждать было нечего — это разумелось само собой. Возможно, потому, что мы считали себя свободными художниками, а возможно, и не потому — не будь мы художниками, мы, вероятно, думали бы точно так же. Мы были очень разные, но нас роднила ярко выраженная несклонность пускать корни и подчиняться общепринятому, в особенности — подчиняться общепринятому. Мы нисколько не сомневались, что в случае, если бы у нас в стране установился авторитарный режим, все равно какой, мы оба кончили бы плохо.

Так обстояло дело с нашими, если можно так выразиться, политическими настроениями. Из-за них положение в мире представлялось нам в самом черном свете. Мы относились к нему чрезвычайно серьезно, и серьезность наша все усугублялась, меж тем как поступки становились все смехотворнее.

Когда Том объявил, что намерен сообщить, к каким заключениям пришел Роберт, я приуныл. С той поры, как мы сделали вывод, что правительство нашей страны отнюдь не намерено бросать вызов национал-социалистам, нас вообще не покидало уныние, а в тот вечер, когда премьер-министр прибыл назад из Мюнхена, мы окончательно пали духом. Никогда не забуду, как я купил тогда вечернюю газету — Том тоже был со мной, мы вместе развернули ее и стали читать. И нас захлестнуло отчаяние, вдвойне глубокое и мрачное от сознания, что мы каким-то необъяснимым образом разделяем ответственность за случившееся. К весне 1939 года мы еще не пришли в себя. Пережитый позор вселял в нас уверенность, что в будущем повторится то же самое. И что второй раз будет последним.

— Старик говорит, если к августу не начнется война, то к октябрю быть нам беженцами.

Я глядел на Тома, а в голове у меня вертелось: март, апрель, май…

— Надо сматывать удочки, — сказал Том, — пока есть еще порядочно времени в запасе.

Эта мысль не раз за последние месяцы проскальзывала в наших разговорах. Большие зеленоватые навыкате глаза Тома смотрели на меня в упор.

— Роберт начинает переходить от слов к делу.

Что я мог на это сказать? Я перевел взгляд на окно. Солнце скрылось с площади, и палатки весело перемигивались яркими огоньками.

Том продолжал:

— Он решил, что самое подходящее место — Америка. И предлагает, чтобы первым ехал я.

Такое предложение напрашивалось само собой, потому что Том был еврей, а мы с Робертом — нет. Не повезло Тому, подумал я, ведь он совершенно так же смотрел бы на вещи, если бы не был еврей, а отваги — и уж, конечно, опрометчивости — из нас троих на его долю отпущено больше всего.

Том начал излагать мне свои планы. Мы считали, что по части ума и способностей нас бог не обидел в сравнении с другими, и потому перспектива пробивать себе дорогу на чужбине пугала нас не слишком, а пока дело не шло дальше воздушных замков, не пугала вовсе.

Я немного воспрянул духом. Что ни говори, а поступок наш выглядел романтично. Мы покидали родную страну во имя свободы. Не скрою, временами мне представлялось, что мы тоже отцы-пилигримы[2], правда несколько иного образца. А в минуты откровенности я не мог не признаться себе, что мысль оставить позади все и даже всех — как это ни постыдно, и боже упаси, чтобы это открылось Тому, — определенно не лишена заманчивости.

Я задумчиво чертил ручкой ножа узор на скатерти.

— Советую тебе поразмыслить, как поступить с Миртл, — сказал Том.

Я покраснел.

— То есть? — сказал я так, словно не имел ни малейшего представления, о чем он ведет речь.

— Ты, насколько я понимаю, в Америку везти ее с собой не собираешься?

— Я как-то не думал об этом.

— Ну, знаешь! — В возгласе Тома смешались недоверие и негодование. Ясное дело, снова «Ох уж эти мне интроверты».

— А куда спешить? — благодушно сказал я. — Вот закончу сперва учебный год… — Я подумал, какое будет блаженство подать в июле заявление об уходе.

— Не очень это красиво по отношению к Миртл, на мой взгляд. Но сказать-то ты ей, конечно, скажешь?

— Конечно, — отозвался я с мысленной оговоркой, что сделаю это в самых расплывчатых выражениях. — Вообще у нас об этом уже был разговор. Она знает, что существует такая вероятность. — А я знал, что, хотя разговор и правда был, Миртл ни минуты не верила, что это когда-нибудь произойдет на самом деле.

— Я бы на твоем месте, — сказал Том, — пожалуй, теперь же повел дело к разрыву.

Тотчас память вернула меня к одному событию в прошлом. Я тогда был влюблен в замужнюю даму, и ее муж зарабатывал пять тысяч фунтов в год, а я — триста пятьдесят фунтов. «Я бы на твоем месте, — наставлял меня Том, — разрушил этот брак». Слава богу, что не Том был на моем месте.

— Ты не считаешься с ее чувствами, — говорил Том, — а я бы на твоем месте считался. Все это можно проделать тонко, чутко.

Мне казалось, что где-то в наставлениях Тома содержится, как это большей частью бывало, некое противоречие, только я не успел уловить, в чем оно, потому что он без передышки продолжал:

— Я, наверное, внушил бы ей мысль, что так будет лучше… — он изящно взмахнул рукой, — для нас обоих.

— Плохо же ты знаешь Миртл в таком случае!

Том пожал плечами.

Мы оставили эту тему и принялись обсуждать, чем будем зарабатывать на жизнь в Америке. И все-таки у меня было неспокойно на душе. Том умел сеять в ней сомнения. В данном случае это было нетрудно, я и сам знал, что веду себя как скотина. Я собирался уезжать в Америку. И не собирался жениться на Миртл.

Но разве так уж обязательно при этом бросать Миртл, рассуждал я. Мне не хотелось принимать окончательное решение. Психологически Том, вероятно, был прав. Но в вечном своем нелепом стремлении крушить и рушить Том упускал из виду подробность, которая передо мною мгновенно вставала во весь рост: если отвлечься от психологии, разрыв с Миртл наносил мне вполне очевидный ущерб. Самое простое, заключил я, давать приятелю советы, из которых вытекает, что он должен расстаться со своей девушкой.

Я так и не сказал Тому, как собираюсь поступить.

 

Глава 2

ДЕНЬ ЗА ГОРОДОМ

 

После воскресного ленча в трактире «Пес и перепелка» мы с Миртл не спеша побрели по полям назад к дому. Таков был заведенный порядок, и я следил, чтобы он не нарушался.

В воскресенье она приезжала утром на велосипеде, свежая, нарядная, оживленная. Иногда она заставала меня после завтрака за мытьем посуды в судомойной, где я нет-нет да и поглядывал, не блеснет ли за окном руль ее велосипеда; иногда я в это время обливался водой из колонки, чем вызывал у нее взгляд искоса, прилив стыдливого румянца и реплику: «Не знаю, зайчик, как только ты терпишь такую холодную воду!» — а иногда к ее приезду я как раз созревал для краткого обмена мнениями о чем-нибудь серьезном, вроде содержания воскресных газет.

— Зайчик! А что я тебе привезла!

Это могло быть все, что взбредет ей в голову: от баночки паштета из печенки до томика стихов Т. С. Элиота. На сей раз это оказался букетик фрезий. Гораздо менее приятно, чем печеночный паштет, хотя, с другой стороны, гораздо приятнее, чем стихи Т.С. Элиота.

Потом мы с ней отправились поесть. От дома было две мили до ближайшей харчевни, но, если идти напрямик через поля, ныряя сквозь лазейки в живой изгороди, перепрыгивая через ручейки, за двадцать минут можно было добраться до «Пса и перепелки». Тратить силы на приготовление ленча ни у Миртл, ни у меня и в помышлении не было.

Прогуляться пешком назад было одно удовольствие. Во-первых, не так уж далеко. Во-вторых, полезно пройтись после обеда. И в-третьих, подходящий случай полюбоваться красотами природы.

Мы были завсегдатаями «Пса и перепелки» вот уже второй год, и хозяин заведения милостиво разделил с нами трапезу, а его супруга, в стремлении ублажить то ли его, то ли нас, сготовила ее так, что пальчики оближешь. Поджидая, когда подадут на стол, мы с Миртл осушили по две, если не по три, кружки пива — Миртл выпила бы и больше, но я решил, что больше ей ни к чему. Вслед за тем мы приступили к ростбифу, нарезанному ломтями, красными и сочными посередине и самую малость подгорелыми по краям; отдали должное яблочному пирогу со свежими сливками, взбитыми не слишком густо, чтобы растекались по всему куску; не обошли вниманием и сыр — бесподобный твердый домашний сыр, каким славится это графство.

Сперва, в согласной пищеварительной истоме, мы тащились черепашьим шагом. Мы поглаживали себя по животу и тяжко вздыхали в предвидении первого пригорка. Места кругом были холмистые, и нам предстояло одолеть еще второй подъем, а уж оттуда открывался вид на мой домик. При неудачных попытках подавить отрыжку я получал от Миртл благовоспитанно-укоризненный взгляд и просил прощения. Я взял ее за руку.

Поднявшись на первую горку, мы огляделись по сторонам. День был волшебный. Солнце светило вовсю. Еще только близился конец февраля, а уж чувствовалось, как оно припекает. Иней на голом кустарнике растаял, и каждая веточка, каждая колючка, осыпанная росинками воды, горела чистым хрусталем. Небо над головой подернулось тончайшим молочно-белым маревом. Ноги прочно застревали в пучках травы, побурелой, жухлой и набрякшей от влаги.

— Ах, поскорей бы уж весна! — мечтательно промолвила Миртл. Голосок у нее был слегка тягучий, подчас с налетом грусти.

У меня едва не вырвалось: «Ну да, а придет весна, ты начнешь томиться о лете». Это была правда, Миртл страшно любила жару. Но если бы я так сказал, она бы надулась. Поэтому я прикусил язык и только посмотрел на нее. И лишний раз одобрил то, что увидел. Поскорей бы уж нам дойти до дому, вот что.

Миртл в меру высокого роста, очень стройная. Серые брючки, светло-вишневый шерстяной свитер. Маленькая грудь, хотя бедра вовсе не узкие. Легонькая, шелковистая, мягкая. Вот уж о ком не скажешь «энергичная, крепкая». Двигалась она лениво, с томным изяществом — я всегда шагал пружинисто, широко и не мог отделаться от ощущения, что она влачится сзади, не поспевая.

Почувствовав на себе мой взгляд, Миртл обернулась ко мне. Лицо у нее было овальное и цвело яркими красками — круглые карие глаза, нос слегка длинноват, рот большой, с пухлыми алыми губами, волосы темные, на щеках румянец. Она улыбнулась. И снова отвернулась от меня. Бог знает, что у нее было на уме. У меня-то было на уме только одно, но Миртл вполне могли в эту минуту занимать мысли об Эль Греко — хотя с равным успехом это могли быть те же мысли, какие занимали меня.

О чем бы Миртл ни думала, что бы ни делала, она неизменно ухитрялась сохранять кроткий и безгрешный вид. Главным образом кроткий. Иногда меня прямо подмывало хорошенько встряхнуть ее за это, но, вообще говоря, меня в ней пленяла такая особенность.

При неизменной кротости и безгрешности облика в целом лицу Миртл свойственны были два разных выражения. Одно — смиренная печаль с оттенком упрека. Другое ничего похожего: плутоватая усмешечка с оттенком, скажем прямо, блудливости. Ее черты соединяли в себе расслабленность и подвижность; глядь, одно выражение уже сменилось другим естественно и непроизвольно — во всяком случае, сама Миртл не имела понятия, что у нее там творится на лице.

Мы начали спускаться с первого пригорка — казалось бы, прекрасный повод прибавить шагу. Я, понимаете ли, не вполне разделял расслабленность моей спутницы. Какое там, она и не думала торопиться, еще и крюку дала, чтобы перейти через ручей по мосткам. Две лошади, косматые от сырости, подняли головы, скосив на нас глаза. Ручей вздулся от вешней воды, в нем плавно колыхались водоросли. Я обнял Миртл за талию.

Когда мы взбирались по косогору на другом берегу, Миртл окликнула лошадей, но лошади оказались свои ребята и даже ухом не повели.

Наверху мы всякий раз залезали на калитку изгороди и делали недолгий привал. Это был своего рода обряд, причем совершенно дурацкий, если хотите знать мое мнение. Ведь уже дом виднеется под горой! Я лично, едва присев на перекладину, готов был тут же соскочить обратно. Миртл, наоборот, располагалась не спеша, а так как она в своих поступках руководствовалась настроением минуты, никогда нельзя было сказать заранее, сколько мы тут просидим. В таких случаях я остро ощущал, как велико несходство наших характеров: Миртл руководствовалась настроением минуты, а я действовал по плану.

План же у меня был прост и ясен. Внизу, уютный, маленький, укромный, стоял, посвечивая кремовой краской, мой домик. Я чувствовал, как у меня лубенеет кожа. Наверняка воспаленный, сосредоточенный вид выдавал с головой.

Внезапно Миртл съехала с калитки и преспокойно направилась куда-то вдоль живой изгороди.

— Куда тебя… — Я поперхнулся и спрыгнул на землю.

Она наклонилась, и я увидел, что она рвет цветочки чистотела, которые высмотрела на краю канавы. Она подняла руку, и они зазолотились на солнце.

— И что ты собираешься с ними делать?

Миртл мгновенно изобразила на лице полную безучастность и независимость, только что не принялась насвистывать. Я покатился со смеху и сгреб ее в объятия.

— Прелесть ты моя! — Я чмокнул ее в обе щеки, мягкие, как лепестки.

Мои руки сползли с ее талии ниже. Миртл вырвалась.

— Зайчик, мы же стоим прямо на юру.

Теперь наступил мой черед. Я человек прямой, и прибегать к блудливым усмешкам мне незачем. Я твердо взял ее за руку и сказал:

— Тогда пошли. — И мы припустились вниз с горы — чего лучше, ноги сами идут!

Что бы Миртл ни делала, она неизменно сохраняла кроткий, безгрешный вид. Ей это превосходно удалось и в ту минуту, когда я наконец-то откинул одеяло на кровати. Сплошная кротость и безгрешность, само целомудрие и благонравие и все прочее, что принято связывать с понятием «честная девушка» — а все-таки не стерпела и покосилась на меня исподтишка. Тут-то она мне и попалась в руки.

Я говорил уже, что лицу Миртл были свойственны два разных выражения. Вороватый взгляд сделал чудо, и они совместились: смиренная печаль с оттенком упрека, плутоватая усмешечка с оттенком блудливости — все тут, поди разберись.

 

Спустя какое-то время мы оживали после короткого отдыха. Праздные мысли лениво проплывали у меня в голове. Под потолком паук неторопливо оплетал угол комнаты паутиной. Неведомые запахи щекотали мне ноздри. Хлопая крыльями, за окном пролетела ворона. Я обливался потом, так как по воле Миртл мы были погребены под грудой одеял. Род людской, подумалось мне, распадается на два вида по одному великому признаку: кто-то зябнет, а кто-то нет. Мы с Миртл принадлежали к разным видам. Сколько браков, размышлял я, пошло прахом из-за подобной несовместимости! Хм, брак… Мои мысли торопливо перепорхнули на другую тему.

Миртл совсем проснулась. Лежит, верно, и мечтает о чашке чая, решил я. Вдруг с дороги донесся шум автомобиля. Вот неожиданность! Мы никогда не слыхали, чтобы кто-нибудь проезжал мимо дачи. Машина приближалась на средней скорости, и по звуку мотора я, кажется, узнал ее. Я вскочил с постели и кинулся к окну.

Я опоздал чуть-чуть, автомобиль уже проехал. Тогда я опустил окно и высунул голову наружу. И опять совсем чуть-чуть опоздал.

— Кто это? — спросила Миртл.

— Дребезжит, как у Тома.

— Что ему здесь делать?

Я пожал плечами. У меня имелись свои соображения на сей счет. Мы помолчали.

— Зайчик, тебе не лучше отойти от окна?

— Почему?

— На тебе ничего нет.

— Ну и прекрасно… — Щадя ее стыдливость, я все-таки закрыл окно с треском, в котором потонули мои последние слова.

Она смотрела на меня и улыбалась. Я подошел и стал рядом. Она лежала, опираясь на локоть, и выглядела очень мило, в особенности эта волна темных волос на голом гладком плече. Я устремил взгляд на ее макушку.

Внезапно она сложила губы трубочкой и дунула.

— Доблестный Альберт, — сказала она.

Должен заметить, что меня зовут не Альберт. Меня зовут Джо. Джо Ланн.

Миртл не отваживалась вылезти из-под одеяла на холод, так что чаем занимался я. Она села в кровати и накинула шерстяной пиджачок, нежно-розовый, как раковина, как ее щеки. Ее карие глаза отливали золотом. Мы интересно поговорили о литературе.

Когда у нас с Миртл заходил разговор о литературе, я чувствовал легкую скованность, ибо никак не мог тягаться с нею по части вкуса. Я писал романы, и когда она изобличала меня в пренебрежении таким жанром, как пространная драма, написанная белым стихом, было ясно, что я, грубое животное, оскверняю из похоти существо, чья тонкость и восприимчивость недоступны моему пониманию. Втайне я считал, что ее неизменно прельщает фальшивое и вычурное, но относил это за счет ее молодости. Ей было всего двадцать два года.

Покуда мы чаевничали, на дворе спустились сумерки. Мы улеглись опять, и красноватые отблески камина заиграли на потолке. В кронах вязов по ту сторону дороги проснулся ветер и давай что есть мочи тарахтеть голыми сучьями. «Эх, если б можно было остаться здесь», — поминутно проносилось в голове у нас обоих, и на первый взгляд непонятно было, что, собственно, нам мешает. Миртл, во всяком случае, это было более чем непонятно. Мне стоило труда убедить ее в конце концов, что надо вставать.

— Поднимайся, девочка, — говорил я. Я руководствовался мыслью о том, как необходимо, чтобы мы попали обратно в город, она — в родительский дом, а я — к себе в квартиру. Миртл, сообразуясь с настроением минуты, такой необходимости не видела.

— На улице такая стужа, я умру, — беспомощно говорила она.

Я нагнулся и поцеловал ее — она обняла меня за шею. Я не устоял.

Но вот наконец мы оделись и снарядились в путь. Я допил остатки молока.

— Правильно, зайчик, тебе нужно, — заметила Миртл со значением, я только не совсем уяснил себе каким.

Мгновение, чтобы окинуть прощальным взглядом комнату, догорающий камин, пустые вазы для цветов, — и мы шагнули в темноту. Щемящие мгновения, пока я запирал дверь. Потребность сказать напоследок что-нибудь чувствительное и глупое, вроде: «Прости, милый домик».

На обратном пути мы опять повеселели. Мы бодро крутили педали навстречу ветру, догоняя зыбкие пятна света от наших фонарей. У нас были щегольские велосипеды, фонари питались от динамо. Миртл жаловалась, что устала, и иногда я пробовал брать ее на буксир, но механика этого дела давалась мне с трудом.

Замелькали городские огни, особенно яркие на холоде. В отдалении, съезжаясь и разъезжаясь, проползали освещенные трамваи.

Дороги были обсажены деревьями, по сторонам, отступя на почтительное расстояние от дороги, стояли большие дома — отсюда можно было въехать в город, минуя трущобы. Над трамвайными рельсами раскачивались большие фонари, в их свете видно было, как у Миртл блестят глаза. Я положил ей руку на плечо.

Мы простились на перекрестке. Миртл и я сходились на том, что нам благоразумнее не заходить друг к другу. Прислонив велосипеды к поясницам, мы обнялись. В такой час, да еще при ледяном ветре, на улицах по воскресеньям было безлюдно.

— Когда же мы теперь увидимся, киска?

Миртл поежилась от холода и сделала несчастное лицо.

Этой минуты я всегда ждал с замиранием сердца. Случалось, что какой-нибудь вечер у меня был заранее занят, и тогда можно было не сомневаться, что Миртл угодит как раз на него. Ничего страшного, разумеется, но она весьма недвусмысленно показывала, что ее это обижает. Я в лепешку расшибался — и объяснял, и урезонивал. Моя любовь отдана ей одной, мне больше никто не нужен, у нее нет никаких причин ревновать. Напрасно; если обнаруживалось, что один вечер у меня на неделе не свободен, она обижалась. А мне он нужен был почему-то, этот вечер, когда я сам себе хозяин, — и этот, и, может быть, еще один-другой. В таких случаях я остро ощущал еще одно существенное несходство наших характеров.

На этот раз я был во вторник зван к ужину — мы с Миртл принадлежали к тому слою общества, в котором дневную трапезу часто именуют не обед, а ленч, но вечернюю, несмотря на это, называют ужином, поскольку обедом в подлинном смысле ее не назовешь.

— Так когда же мы теперь увидимся? — Я затаил дыхание, суеверно скрестив пальцы.

— Завтра — нет, естественно. — И совсем печально: — А во вторник примерка у портнихи… — Голосок, готовый истаять и оборваться, вдруг деловито окреп. — В среду.

Я расцеловал ее. От облегчения мой пыл, вероятно, удвоился. Лицо Миртл не покидала печаль. Мы уговорились, что созвонимся по телефону, и расстались.

Я ветром несся по дороге к дому, подхваченный потоком непередаваемо сильного, светлого чувства. Того и гляди, колеса оторвет от земли и я полечу. Как все чудно, сколько радостей сулит жизнь — дома ждет добрый ужин, приготовленный хозяйкой, горячая ванна, что очень кстати, благословенные объятия собственной постели. Миртл, Миртл! Холодный ветер, обжигающий лоб, непривычно яркий свет фонарей, пляска голых ветвей в тени.

Я поставил велосипед в гараж и захлопнул дверь. Я думал о Миртл и потому поднял глаза к небу. На небе сверкали звезды. Я был счастлив, а Миртл, когда мы расставались, была печальна. Почему же, почему? Я честный человек, и в отношениях с Миртл меня искренне удручало, что никогда нельзя сказать, отчего она грустна: оттого ли, что я никак не женюсь на ней, или оттого, что озябла.

 

Глава 3

УТРО В ШКОЛЕ

 

Наутро надо было вставать и идти в школу. Денек обещал быть погожим. Ноги пружинисто несли меня по лестнице, когда я сбегал вниз, пружинисто приняло меня седло, когда я вскочил на велосипед. Да здравствует Миртл, думал я, ничто так замечательно не поднимает человеку настроение, как замечательная девушка. Я полетел под горку мимо кладбища, и меня со всего размаха занесло на трамвайные пути. Отделался сильным испугом: наличие замечательной девушки не придает человеку отваги перед лицом погибели — как раз наоборот.

Школа — большая классическая школа для мальчиков — стояла в центре города и помещалась в викторианском доме редкого безобразия, бестолковом, подслеповатом, замызганном и зловонном.

Я не пошел на утреннюю молитву, а повернул в лабораторию. Я вел в школе физику, и утренние часы у меня целиком посвящались практическим занятиям с шестиклассниками. Мне больше улыбалось готовить приборы для их опытов, чем принимать участие в совместных молениях.

Время от времени директор посылал учителям предписание всем как один присутствовать на утренней молитве — и все тщетно. Половина отговаривалась тем, что им важнее подготовиться к уроку, половина просто не являлась; я занимал промежуточное положение, примыкая то к одним, то к другим. Всем взял директор: горячо любил свое дело, бескорыстно служил ему, — но умением себя поставить природа его обделила напрочь. Ему бы пастором быть в каком-нибудь захолустье, где паствы — раз-два и обчелся.

До этой школы я больше нигде не преподавал, так что сравнивать мне <



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2020-12-27 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: