Глава двадцать четвертая 17 глава





– Вот этого уже несколько месяцев не пробовал, – сказал он, улыбнувшись ей.

Он выпил и принялся жадно есть.

Уже развиднело. За слабой серой дымкой на востоке все ярче розовело и уже чуть золотилось.

– Не думал застать тебя здесь. Зашел наугад, а оно – вон оно как… – медленно размышлял он вслух.

В словах его был как бы заключен вопрос, каким образом Любка, учившаяся вместе с ним на курсах радистов, оказалась у себя дома. Но Любка не ответила ему на этот вопрос. Ей было обидно, что Сергей, зная ее прежней, мог думать, что она, взбалмошная девчонка, капризничает, а она страдала, ей было больно.

– Ты ж не одна здесь? Отец, мать где? – расспрашивал он.

– Тебе разве не все равно? – холодно отвечала она.

– Случилось что?

– Кушай, кушай, – сказала она.

Некоторое время он смотрел на нее, потом снова налил себе стаканчик, выпил и продолжал есть уже молча.

– Спасибо тебе, – сказал он, окончив есть и утершись рукавом. Она видела, как он огрубел за время своих скитаний, но не эта грубость оскорбляла ее, а его недоверие к ней.

– Закурить у вас, конечно, не найдется? – спросил он.

– Найдется… – Она прошла на кухню и принесла ему листья прошлогоднего табака‑самосада. Отец каждый год высаживал его на гряды, снимал несколько урожаев в году, сушил и, по мере надобности, мелко крошил бритвой на трубку.

Они молча сидели за столом, Сергей, весь окутанный дымом, и Любка. В комнате, где Любка оставила мать, попрежнему было тихо, но Любка знала, что мать не спит, плачет.

– Я вижу, у вас горе в доме. По лицу вижу. Никогда ты такой не была, – медленно сказал Сергей. Взгляд его был полон теплоты и нежности, неожиданной в его грубоватом красивом лице.

– У всех сейчас горе, – сказала Любка.

– Коли б ты знала, сколько я насмотрелся за это время крови! – сказал Сергей с великой тоскою и весь окутался клубами дыма. – Сбросили нас в Сталинской области на парашютах, – ткнулись мы туда, сюда, все явки завалены. Завалены не потому, что кто‑нибудь предал, а потому, что он, немец, таким частым бреднем загребал‑ тысячами, и правых и виноватых, – ясно, кто мало‑мальски на подозрении, в тот бредень попадался… В шахтах трупами стволы забиты! – с волнением говорил Сергей. – Работали мы порознь, но связь держали, а потом уж и концов нельзя было найти. Напарнику моему перебили руки и отрезали язык, и была б и мне труба, коли б я на улице в Сталино случайно Нинку не встретил. Ее и Ольгу, еще когда Сталинский обком был у нас в Краснодоне, взяли связными, и они уж это во второй раз в Сталино пришли. А тут стало известно, что немцы уже на Дону. И им, дивчатам, ясно, что тех, кто их послал, уже в Краснодоне нет, и на мои позывные тоже уже никто не отвечает. Передатчик я сдал в подпольный обком, ихнему радисту, и решили мы уходить домой, и вот шли… Как я за тебя‑то волновался! – вдруг вырвалось у него из самого сердца. – А что, думаю, если забросили тебя, вот так же, как нас, в тыл к врагу, и осталась ты одна? А не то завалилась, и где‑нибудь в застенке немцы твою душу терзают, – говорил он глухо, сдерживая себя, и его взгляд уже не с выражением теплоты и нежности, а со страстью так и пронзал ее.

– Сережа! – сказала она. – Сережа! – И опустила свою золотистую голову на руки.

Большой, с набухшими жилами рукою он осторожно провел один раз по ее голове и руке.

– Оставили меня здесь, – сам понимаешь, зачем… Велели ждать приказа, и вот скоро месяц, а никого и ничего, – тихо говорила Любка, не подымая головы. – Немецкие офицеры лезут, как мухи на мед, первый раз в жизни выдавала себя не за того, кто есть, чорт знает что вытворяла, изворачивалась, противно, и сердце болит за самое себя. А вчера люди, что с эвакуации вернулись, сказали – отца убили немцы на Донце во время бомбежки, – говорила Любка, покусывая свои ярко‑красные губы.

Солнце всходило над степью, и слепящие лучи его отразились от этернитовых крыш, тронутых росою. Любка вскинула голову, тряхнула кудрями.

– Надо уходить тебе. Как думаешь жить?

– Как и ты. Сама же сказала, мы с одного дерева листочки, – сказал Сергей с улыбкой.

Проводив Сергея через двор, задами, Любка быстро привела себя в порядок, одевшись, впрочем, как можно проще: ее путь был на Голубятники, к старому Ивану Гнатенко.

Она ушла во‑время. В дверь их дома страшно застучали. Дом стоял поблизости от Ворошиловградского шоссе, это стучались на постой немцы.

Весь день Валько просидел на сеновале не евши, потому что нельзя было проникнуть к нему. А ночью Любка вылезла из окна в комнате матери и провела дядю Андрея на Сеняки, где на квартире знакомой вдовы, верного человека, назначил ему свидание Иван Кондратович.

Здесь‑то Валько и узнал всю историю встречи Кондратовича с Шульгою. Валько знал Шульгу и в юности, как земляка‑краснодонца, и на протяжении последних лет, по работе в области. И у Валько не было теперь сомнений, что Шульга был одним из тех людей, кто оставлен во главе краснодонского подполья. Но как было найти его?

– Не поверил он, значит, тебе? – с грубоватой усмешкой спрашивал Валько Кондратовича. – Ото дурний!.. – Он не понимал поступка Шульги. – А как сын? – Валько хмуро подмигнул.

– А кто его знает, – потупился Кондратович. – Я его спросил напрямик: «Пойдешь к немцам служить? Говори мне, отцу, честно, чтобы я знал, чего я от тебя могу ждать». А он: «Что я, – говорит, – дурак – служить им? Я и так проживу при них не хуже!..»

– Сразу видать, человек сообразительный, не в отца, – усмехнулся Валько. – А ты это используй. Раструби по всем перекресткам, что он при советской власти судился. И ему хорошо, и тебе при нем будет спокойнее от немцев.

– Эх, дядя Андрей, не думал я, что ты меня будешь таким шуткам учить! – с досадой сказал Кондратович своим низким голосом.

– Эге, брат, а ты – старый человек, а хочешь немцев одолеть в беленькой рубашке!.. Ты на работу встал, нет?

– Какая ж работа? Шахта‑то взорвана!

– Ну, як кажуть, по месту службы явился?

– Что‑то я тебя не понимаю, товарищ директор… – Кондратович даже растерялся, настолько то, что говорил Валько, шло вразрез с тем, как он, Кондратович, наметил жить при немцах.

– Значит, не явился. А ты явись, – спокойно сказал Валько. – Работать ведь можно по‑разному. А нам важно своих людей сохранить.

Валько так – и остался у этой вдовы, но на другую ночь сменил квартиру. Новое его местопребывание знал только один Кондратович, которому Валько безгранично верил.

В течение нескольких дней Валько с помощью Кондратовича и Любки, а также Сергея Левашова и сестер Иванцовых, которых ему рекомендовала та же Любка, разнюхивал, что предпринимают в городе немцы, и завязывал связи с оставшимися в городе членами партии и известными ему беспартийными людьми. Но так и не мог обнаружить Шульги. Единственной ниточкой, которая могла связать его с областным подпольем, была Любка, но по характеру Любки и ее поведению Валько догадывался, что она разведчица, и до поры до времени ничего не откроет ему. Он решил действовать самостоятельно, в надежде, что все пути, ведущие в одну точку, рано или поздно сойдутся. И направил Любку к Олегу Кошевому, который мог ему теперь пригодиться.

– Я м‑могу лично повидать дядю Андрея? – спрашивал Олег, стараясь не показать своего волнения.

– Нет, лично повидать его не можно, – говорила Любка с загадочной улыбкой. – У нас ведь, правда, дело любовное… Ниночка, подойди, познакомься с молодым человеком!

Олег и Нина неловко подали друг другу руки, и тот и другая смутились.

– Ничего, вы скоро привыкнете, – говорила Любка. – Я вас сейчас покину, а вы пройдитесь куда‑нибудь под ручку и поговорите по душам, как жить будете… Желаю вам счастливо провести время! – сказала она и, блеснув глазами, полными лукавства, и мелькнув ярким своим платьем, выпорхнула из сарая.

Они стояли друг против друга: Олег – растерянный и смущенный, Нина – с выражением вызова на лице.

– Здесь нам оставаться нельзя, – сказала она с некоторым усилием, но спокойно, – лучше куда‑нибудь пойдем… И будет, правда, лучше, если ты возьмешь меня под руку…

На невозмутимом лице дяди Коли, прогуливавшегося по двору, выразилось крайнее изумление, когда он увидел выходящего со двора племянника об руку с этой незнакомой девушкой.

Они, и Олег и Нина, были еще настолько неопытны и юны, что долго не могли избавиться от чувства взаимной неловкости. Каждое прикосновение друг к другу лишало их дара слова. Руки, продетые одна в другую, казались им раскаленным железом.

По вчерашнему уговору с ребятами, Олег должен был разведать ту сторону парка, в которую упиралась Садовая улица, и он повел Нину по этому маршруту. Почти во всех домах по Садовой и вдоль парка стояли немцы, но, едва вышли за калитку, Нина сразу заговорила о деле – тихим голосом, как если бы она говорила о чем‑нибудь интимном:

– Дядю Андрея тебе видеть нельзя, ты будешь держать связь со мной… На это не обижайся, я тоже его ни разу не видела… Дядя Андрей велел узнать: нет ли у тебя таких ребят, кто мог бы разнюхать, кто из наших сидит у немцев арестованный…

– Один парень, очень боевой, за это взялся, – быстро сказал Олег.

– Дядя Андрей велел, чтобы ты рассказывал мне все, что тебе известно… И про своих и про немцев.

Олег передал ей то, что рассказал ему Тюленин о подпольщике, выданном немцам Игнатом Фоминым, и то, что сообщил ему ночью Володя Осьмухин.

– П‑пока мы с тобой разговариваем, – с улыбкой сказал Олег, – я насчитал т‑три зенитки, правее школы, туда, вглубь, а рядом б‑блиндаж, а автомашин не видно…

– А счетверенный пулемет и двое немцев – на крыше школы? – вдруг спросила она.

– Я не заметил, – с удивлением сказал Олег.

– А оттуда с крыши весь парк просматривается, – сказала она немного даже с укоризной.

– Значит, ты тоже все высматривала? Разве тебе тоже поручили? – с заблестевшими глазами допытывался Олег.

– Нет, я сама. По привычке, – сказала она и, спохватившись, быстро с вызовом взглянула на Олега из‑под могучего раскрылия своих бровей – не слишком ли она раскрыла себя.

Но он был еще достаточно наивен, чтобы заподозрить ее в чем‑либо.

– Ага… вон машины, – целый ряд! Носами в землю зарылись, только края кузовов торчат, и там у них кухня походная дымит! Видишь? Только ты не смотри туда, – с увлечением говорил Олег.

– И нет никакой надобности смотреть: пока со школы не снят наблюдательный пост, шрифтов все равно не выкопать, – спокойно сказала она.

– В‑верно… – он с удовольствием посмотрел на нее и засмеялся.

– Ты не скажешь мне, как найти Осьмухина, если дядя Андрей спросит?

Олег дал адрес Жоры Арутюнянца.

Они уже привыкли друг к другу, шли не торопясь, и полная большая женственная рука Нины доверчиво покоилась на руке Олега. Они уже миновали парк. Справа от них вдоль улицы, возле стандартных домиков, стояли немецкие машины, то грузовые, то легковые разных марок, то походная радиостанция, то санитарный автобус, и всюду виднелись немецкие солдаты. А слева тянулся пустырь, в глубине которого, возле каменного здания казарменного типа, немецкий сержант в голубоватых погонах с белым кантом проводил ученье с небольшой группой русских в гражданской одежде, вооруженных немецкими ружьями. Они то строились, то рассыпались, ползли, схватывались врукопашную. Все они были уже пожилые. На рукавах у них были повязки со свастикой.

– Жандарм фрицевский… Учит полицаев, как нашего брата ловить, – сказала Нина, сверкнув глазами.

– Откуда ты знаешь? – спросил он, вспомнив то, что рассказывал ему Тюленин.

– Я уже их видела.

– Сволочь какая! – сказал Олег с брезгливой ненавистью. – Таких давить и давить…

– Стоило б, – сказала Нина.

– Ты хотела бы быть партизаном? – неожиданно спросил он.

– Хотела бы.

– Нет, ты представляешь, что такое партизан? Работа партизана совсем не показная, но какая благородная! Он убьет одного немца, убьет другого, убьет сотню, а сто первый может убить его. Он выполнит одно, второе, десятое задание, а на одиннадцатом может сорваться. Это дело требует самоотверженности. Партизан никогда не дорожит своей личной жизнью. Он никогда не ставит свою жизнь выше счастья родины. И если надо выполнить долг перед родиной, он никогда не пожалеет своей жизни. И он никогда не продаст и не выдаст товарища. Я хотел бы быть партизаном! – говорил Олег с такой глубокой, искренней, наивной увлеченностью, что Нина подняла на него глаза, и в них выразилось что‑то очень простоватое и доверчивое.

– Слушай, неужели мы будем с тобой встречаться только по делу? – вдруг сказал Олег.

– Нет, почему же, мы можем встречаться… когда свободны, – сказала Нина, немного смутившись.

– Где ты живешь?

– Ты не занят сейчас?… Может быть, ты проводишь меня? Я хотела бы познакомить тебя со своей старшей сестрой Олей, – сказала она, не совсем уверенная, что она хочет именно этого.

Счастливый своим новым знакомством и тем, как складывались дела его, очень голодный, Олег возвращался домой. Но, видно, ему не суждено было поесть сегодня. Дядя Коля шел ему навстречу:

– Я тебя уже давно караулю: «Конопатый» (так они называли денщика) все время ищет тебя.

– К ч‑чорту! – беспечно сказал Олег.

– Все‑таки лучше от него подальше. Ты знаешь, Виктор Кистринов здесь, вчера объявился. Его немцы у Дона повернули. Давай зайдем к нему, благо у его хозяйки немцев нет, – сказал дядя Коля.

Виктор Кистринов, молодой инженер, сослуживец Николая Николаевича и его приятель, встретил их необычайной новостью:

– Слыхали? Стеценко назначен бургомистром! – воскликнул он, оскалившись одной стороной рта, как злая собака.

– Какой Стеценко? Начальник планового отдела? – Даже дядя Коля удивился.

– Он самый.

– Брось смеяться!

– Не до смеху.

– Да не может того быть! Такой тихий, исполнительный, в жизни никого не задел…

– Так вот тот самый Стеценко, тихий, никого в жизни не задел, тот, без кого нельзя было представить себе ни одной выпивки, ни одного преферанса, про кого все говорили – вот свой человек, вот душа‑человек, вот милый человек, вот симпатичный человек, вот тактичный человек, – тот самый Стеценко – наш бургомистр, – говорил Виктор Кистринов, тощий, колючий, ребристый, как штык, весь клокоча и даже булькая слюной от злости.

– Честное слово, дай опомниться, – говорил Николай Николаевич, все еще не веря, – ведь не было же среди инженеров ни одной компании, в какую бы его не приглашали! Я сам с ним столько водки выпил! Я от него не то чтобы какого‑нибудь нелояльного, я вообще от него ни одного громкого слова не слыхал… И было бы у него какое‑нибудь прошлое, – так ведь все ж его знают, как облупленного: отец его из мелких чиновников, и сам он никогда ни в чем не был замешан…

– Я сам с ним водку пил! А теперь он нас по старому знакомству первых – за галстук, и – либо служи, либо… – и Кистринов рукою с тонкими пальцами сделал петлеобразный жест под потолок. – Вот тебе и симпатичный человек!

Не обращая внимания на примолкшего Олега, они еще долго переживали, как это могло получиться, что человек, которого они знали несколько лет и который всем так нравился, мог стать бургомистром при немцах. Наиболее простое объяснение напрашивалось такое: немцы заставили Стеценко стать бургомистром под страхом смерти. Но почему же выбор немцев пал именно на Стеценко? И потом внутренний голос, тот сокровенный, чистый голос совести, который определяет поступки людей в самую ответственную и страшную минуту жизни, подсказывал им, что если бы им, обыкновенным, рядовым советским инженерам, выпал этот выбор, они предпочли бы смерть такому падению.

Нет, очевидно, дело было не так просто, что Стеценко согласился стать бургомистром под страхом смерти. И, стоя перед лицом этого непонятного явления, они в который уже раз говорили:

– Стеценко! Скажи, пожалуйста!.. Нет, подумай только! Спрашивается, кому же тогда можно верить?

И пожимали плечами и разводили руками.

 

Глава двадцать четвертая

 

Стеценко, начальник планового отдела треста «Краснодонуголь», был еще не старым человеком, где‑то между сорока пятью и пятьюдесятью. Он действительно был сыном мелкого чиновника, до революции служившего в акцизе, и действительно никогда ни в чем «не был замешан». По образованию он был инженер‑экономист и всю жизнь работал как экономист‑плановик в различных хозяйственных организациях.

Нельзя сказать, чтобы он быстро продвигался по служебной лестнице. Но он и не стоял на одном месте: можно сказать, что он восходил не с этажа на этаж, а со ступеньки на ступеньку. Но он всегда был недоволен тем местом, какое занимал в жизни.

Он был недоволен не тем, что его трудолюбие, энергия, знания, скажем, недостаточно используются и в силу этого он не имеет от жизни того, чего бы он заслуживал. Он был недоволен тем, что не получает от жизни всех ее благ без всякой затраты труда, энергии и знаний. А то, что такая жизнь возможна и что она приятна, он это наблюдал сам в старое время, когда был молодым, а теперь он любил читать об этом в книгах – о старом времени или о заграничной жизни.

Нельзя сказать, чтобы он хотел стать баснословно богатым человеком, крупным промышленником или купцом, или банкиром, – это тоже потребовало бы от него энергии, волнений: вечная борьба, соперники, стачки, какие‑то там, чорт бы их побрал, кризисы! Но ведь существуют же на свете тихие доходы, какая‑нибудь там рента или просто хороший оклад на спокойной и почтенной должности, – существуют везде, но только «не у нас». И все развитие жизни «у нас» показывало Стеценко, что годы его идут, а он все больше отдаляется от идеала своей жизни. И поэтому он ненавидел общество, в котором жил.

Но, будучи недоволен общественным устройством и своей судьбой, Стеценко никогда ничего не предпринимал для изменения общества и своей судьбы, потому что он всего боялся. Он боялся даже крупно сплетничать и был самым обыкновенным, рядовым сплетником, не выходившим за пределы разговоров о том, кто сколько пьет и кто с кем живет. Он никогда не критиковал конкретных лиц, ни ближних, ни дальних, но любил поговорить вообще о бюрократизме в учреждениях, об отсутствии личной инициативы в торговых организациях, о недостатках образования молодых инженеров по сравнению «с его временем» и о некультурном обслуживании в ресторанах и в банях. Он никогда ничему не удивлялся и склонен был от всех людей ждать решительно всего. Если кто‑нибудь рассказывал о крупной растрате, о загадочном убийстве или просто о семейной неприятности, Стеценко так и говорил:

– Я лично не удивляюсь. Всего можно ждать. Я, знаете, ли. жил с одной дамочкой, – очень культурная, между прочим, замужняя, – и она меня обокрала…

Как и у большинства людей, все, что он носил, чем обставлял квартиру, чем мылся и чистил зубы, было отечественного производства и из отечественных материалов. И в компании инженеров, побывавших в заграничной командировке, Стеценко любил за рюмкой водки простовато и хитровато подчеркнуть это.

– Наше, советское! – говорил он, теребя полной и необыкновенно маленькой по его грузной комплекции рукою кончик рукава своего пиджака в полоску. И нельзя было понять, говорит ли он это с гордостью или в осуждение.

Но втайне он завидовал заграничным галстукам и зубным щеткам своих товарищей до того, что его малиновая лысина вся покрывалась потом.

– Премиленькая вещичка, – говорил он. – Подумайте только – зажигалка, она же перочинный ножик, она же пульверизатор! Нет, все‑таки у нас так не умеют, – говорил этот гражданин страны, в которой сотни и тысячи рядовых крестьянских женщин работали на комбайнах на колхозных полях.

Он хвалил заграничные кинокартины, хотя их не видел, и мог часами, по нескольку раз в день перелистывать заграничные журналы – не те журналы по экономике горного дела, которые иногда попадали в трест, эти журналы его не могли интересовать, поскольку он не знал языков и не стремился их изучить, – а те, что завозили иногда сослуживцы, – журналы мод и вообще такие журналы, в которых было много элегантно одетых женщин и просто женщин возможно более голых.

Но во всех этих высказываниях, вкусах, привычках и склонностях не было ничего подчеркнутого, что резко выделяло бы его среди других людей. Потому что многие, очень многие люди, у которых были совсем другие интересы, иная деятельность, иные мысли и страсти, – в общении со Стеценко в том или ином случае проявляли сходные с ним вкусы или взгляды, не задумываясь над тем, что в их жизни они занимают десятое или последнее, или просто случайное место, а в жизни Стеценко они являются выражением всей его натуры.

И так бы он и прожил, этот грузный, с малиновым лицом и лысиной, медлительный, не вызывающе, но достойно солидный человек‑невидимка, с тихим низким грудным голосом и маленькими красными глазками застарелого любителя выпить, прожил бы до конца дней, ни с кем не дружа, принимаемый решительно всеми, среди ненавистных ему дневных и ночных служебных часов, заседаний месткома, непременным членом которого он состоял, среди выпивок и преферансов, поднимаясь, независимо от собственной воли, со ступеньки на ступеньку по медленной служебной лестнице, – так бы он и прожил, если бы…

То, что страна, в которой жил этот человек‑невидимка, не может выстоять против Германии, было ясно Стеценко с самого начала: не потому, что он был осведомлен о ресурсах обеих стран и хорошо разбирался в международных отношениях, – он решительно не знал и не хотел знать ни того, ни другого, – а потому что не могла же страна, которая не соответствовала идеалу его жизни, выстоять против страны, которая, как он полагал, вполне отвечала идеалу его жизни. И уже в тот воскресный час июня, когда он услышал по радио речь Молотова, Стеценко ощутил во всех внутренностях некоторое беспокойство, род волнения, возникающего перед необходимостью перемены обжитой квартиры.

При каждом известии об оставлении Красной Армией городов, все более отдаленных от границы, он все более понимал, что квартиру переменить необходимо. А в момент взятия Киева Стеценко уже был как бы в пути на новое местожительство с грандиозными планами его устройства и освоения.

Так к моменту вступления немцев в Краснодон Стеценко проделал духовно примерно тот же путь, что Наполеон проделал физически с момента бегства с острова Эльбы до вступления в Париж,

К генералу фон Венцелю его, Стеценко, долго и грубо не впускали – сначала часовой, потом денщик. На беду его из дому вышла бабушка Вера, которой Стеценко очень боялся, и он, сам не зная, как это случилось, торопливо снял шляпу, поклонился бабушке в пояс и сделал вид, что воспользовался двором, чтобы пройти с улицы в улицу. И бабушка не нашла в этом ничего удивительного. Все‑таки он дождался у калитки выхода молоденького адъютанта.

Толстый Стеценко, сняв шляпу, вприпрыжку бежал сбоку и немножко сзади немецкого офицера. Адъютант, не глядя на него и не вникая в то, что говорил Стеценко, указал ему пальцем на немецкую комендатуру.

Комендант города Штоббе, штурмфюрер службы СС, был из тех отлитых по единой модели пожилых прусских жандармов, каких Стеценко немало насмотрелся в «Ниве» на фотографиях, изображавших встречи венценосцев. Штурмфюрер Штоббе был апоплексичен, каждый ус его с проседью был туго закручен, как хвост морского конька, одутловатое лицо его, покрытое мельчайшей сетью желто‑сизых прожилок, было налито пивом, а выпученные глаза были того мутного бутылочного цвета, в котором нельзя отличить белка от роговицы.

– Вы хотите служить в полиции? – отбросив все несущественное, прохрипел штурмфюрер Штоббе.

Стеценко, застенчиво склонив набок голову и плотно приложив к ляжкам полные маленькие руки с пальчиками, похожими цветом и формой на заграничные консервированные сосиски, сказал:

– Я инженер‑экономист, я бы полагал…

– К майстеру Брюкнер! – не дослушав, прохрипел Штоббе и так выпучил водяные глаза со слившимися белком и роговицей, что Стеценко, зигзагообразно отступая от коменданта, вышел в дверь задом.

Жандармерия помещалась в длинном, давно беленом и облупившемся одноэтажном бараке, прижавшемся к горушке, ниже райисполкома, и отделенном пустырем от района города, называвшегося в просторечии «Восьмидомики». Раньше там помещалась городская и районная милиция, и Стеценко запросто бывал в этом помещении как‑то перед войной, в связи со случившейся у него на дому покражей.

Сопровождаемый немецким солдатом с ружьем, Стеценко вошел в полутемный коридор, так знакомый ему, и вдруг отпрянул в испуге: он чуть не столкнулся с длинным, на полтуловища выше Стеценко, человеком и, вскинув глаза, узнал в этом человеке в старомодном картузе известного в Краснодоне шахтера – Игната Фомина. Игната Фомина никто не сопровождал. Он был в начищенных сапогах и в костюме, таком же приличном, как и у Стеценко. И оба этих прилично одетых господина, шмыгнув глазами, разошлись, будто не узнали друг друга.

В приемной того самого кабинета, где помещался когда‑то начальник краснодонской милиции, Стеценко увидел перед собой Шурку Рейбанда, экспедитора хлебозавода, в хорошо знакомой Стеценко черной, с малиновым верхом, кубанке на маленькой, смуглой костяной головке. Шурку Рейбанда, выходца из немецких колонистов, знал весь город, потому что он отпускал хлеб столовым всех учреждений, хлебным киоскам и магазинам горпо. Никто его и не звал иначе, как Шуркой Рейбандом.

– Василий Илларионович!.. – в тихом изумлении сказал Шурка Рейбанд, но, увидев за спиной Стеценко солдата, запнулся.

Стеценко склонил лысину немного набок и вперед и сказал:

– Что вы, господин Рейбанд! Я хочу… – он сказал – не «служить», а «услужить».

Господин Рейбанд приподнялся на носках, помедлил и, не постучавшись, нырнул в кабинет начальника. И стало ясно, что Шурка Рейбанд является теперь неотъемлемой составной частью нового порядка – Ordnung'a.

Он пробыл там довольно долго. Потом в приемной прозвучал начальственный звонок, и немецкий солдат‑писарь, одернув мышиный мундирчик, проводил Стеценко в кабинет.

Майстер Брюкнер был, собственно, не майстер, а вахтмайстер, то есть жандармский вахмистр. И это была, собственно, не жандармерия, а краснодонский жандармский пункт. Окружная жандармерия помещалась в городе Ровеньки. Впрочем, майстер Брюкнер был не просто вахтмайстер, а гауптвахтмайстер, то есть старший жандармский вахмистр.

Когда Стеценко вошел в его кабинет, майстер Брюкнер не сидел, а стоял, заложив руки за спину. Он был высокий и не очень тучный, с опущенным и сильно выдавшимся круглым животом. Под глазами у него были мягкие морщинистые темные мешки того происхождения, которое, если вникнуть в него, могло бы пояснить, почему гауптвахтмайстер Брюкнер проводил большую часть своей сознательной жизни стоя, а не сидя.

– По образованию и опыту я инженер‑экономист, я полагал бы… – сказал Стеценко, застенчиво склонив голову и приложив к брюкам в полоску плотно сдвинутые пальчики‑сосиски.

Майстер Брюкнер повернул голову к Рейбанду и брезгливо сказал по‑немецки:

– Скажи ему, что по полномочию фюрера я назначаю его бургомистром.

В ту же самую секунду Стеценко представил себе, какие люди из тех, кого он знал, кто раньше проходил мимо него или относился к нему панибратски, теперь попадут в зависимость от него. И он низко склонил лысину, сразу покрывшуюся потом. Ему казалось, что он много и сердечно благодарит майстера Брюкнера, на самом деле он молча шевелил губами и кланялся.

Майстер Брюкнер отогнул полу мундира, открыв плотно обтянутый брюками, опущенный живот, круглый, как кавун, вынул из кармана золотой портсигар, достал папироску и прямым точным движением большой, в ромбиках желтой кожи, руки вставил папироску между губ. Подумав, он взял из портсигара еще одну папироску и протянул ее Стеценко.

Стеценко не посмел отказаться.

Потом майстер Брюкнер, не глядя, нащупал на столе распечатанную узкую плитку шоколада, не глядя отломил от нее несколько слитных квадратиков и молча протянул Стеценко.

– Это не человек, а идеал, – рассказывал впоследствии Стеценко своей жене.

Рейбанд препроводил Стеценко к заместителю старшего вахмистра господину Балдеру, который был уже просто вахмистром и всей своей комплекцией, манерами, даже тихим низким грудным голосом так походил на Стеценко, что, будь Стеценко в немецком мундире, его уже трудно было бы отличить от вахмистра. Стеценко получил от него инструкцию о сформировании городской управы и ознакомился со своей структурой власти при новом порядке – Ordnung'e.

Согласно этой структуре краснодонская городская управа во главе с бургомистром была просто одним из отделов канцелярии жандармского пункта.

Так Стеценко стал бургомистпом.

А Виктор Кистринов и дядя Коля стояли теперь друг против друга, разводили руками и говорили:

– Кому же тогда можно верить?

 

В тот вечер, когда Матвей Шульга распростился с Кондратовичем, ему уже ничего не оставалось, как направить свой путь к Игнату Фомину, на Шанхай.

По внешним признакам, – а только по внешним признакам и мог теперь Матвей Костиевич составить первое впечатление, – Фомин произвел на него благоприятное впечатление. Костиевичу понравилось, что когда он сказал пароль, Игнат Фомин не выразил волнения и излишней торопливости, а внимательно осмотрел Костиевича, кинул взгляд вокруг, потом пропустил Костиевича в горницу и только здесь сказал ему отзыв. Фомин был очень немногословен и ни о чем не расспрашивал, а только внимательно слушал и на все распоряжения отвечал: «Будет сделано». Понравилось Костиевичу и то, что Игнат Фомин у себя дома был в жилете под пиджаком и при галстуке, и с часами с цепочкой, – в этом он видел признак культурного интеллигентного рабочего воспитанного в советское время.





Читайте также:
Методы исследования в анатомии и физиологии: Гиппократ около 460- около 370гг. до н.э. ученый изучал...
Книжный и разговорный стили речи, их краткая характеристика: В русском языке существует пять основных...
Тест мотивационная готовность к школьному обучению Л.А. Венгера: Выявление уровня сформированности внутренней...
ТЕМА: Оборудование профилактического кабинета: При создании кабинетов профилактики в организованных...

Рекомендуемые страницы:


Поиск по сайту

©2015-2019 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2019-07-14 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту:

Обратная связь
0.04 с.